Любовь к богатству и деньгам

Прекрасное описание этой разновидности любви, спо-
собной переходить во всепоглощающую страсть, дает
А. С. Пушкин в драме «Скупой рыцарь». «Рыцарь»
(без кавычек здесь трудно обойтись), спустившись в
подвал к своим сокровищам, произносит в одиночестве
монолог, раскрывающий и глубину гложущей его страсти,
и ее истоки, и ее разрушительный характер:

Как молодой повеса ждет свиданья

С какой-нибудь развратницей лукавой

Иль дурой, им обманутой, так я

Весь день минуты ждал, когда сойду

В подвал мой тайный, к верным сундукам.

Счастливый день! могу сегодня я

В шестой сундук (в сундук еще неполный)

Горсть золота накопленного всыпать.

Золото — это безграничная, как кажется Скупому,
власть. С высоты золотого холма, говорит он,

Могу взирать на все, что мне подвластно.
Что не подвластно мне? как некий демон
Отселе править миром я могу;
Лишь захочу — воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою;
И музы дань свою мне принесут,
И вольный гений мне поработится,
И добродетель, и бессонный труд
Смиренно будут ждать моей награды.

Золото представляет собой символ целой гаммы тяж-
ких человеческих чувств и страданий, которые может
представить и пережить, относясь к ним свысока, его
владелец:


А скольких человеческих забот,
Обманов, слез, молений и проклятий
Оно тяжеловесный представитель!..
Да! если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые за все, что здесь хранится,
Из недр земных все выступили вдруг,
То был бы вновь потоп — я захлебнулся б
В моих подвалах верных.

Большое золото не может не быть связано со многи-
'ми преступлениями, и его владелец испытывает чув-
ство, близкое чувству преступника, расправляющегося
со своей жертвой:

Нас уверяют медики: есть люди,
В убийстве находящие приятность.
Когда я ключ в замок влагаю, то же
Я чувствую, что чувствовать должны
Они, вонзая в жертву нож: приятно
И страшно вместе.

И наконец, золото дается нелегко, оно представляет
собой овеществленные труд и жизнь его владельца,
его многообразные желания, задушенные тяжкой стра-
стью накопительства. Золото — скорбный памятник за-
губленной жизни, воздвигнутый самим его обладателем:

Кто знает, сколько горьких воздержаний,
Обузданных страстей, тяжелых дум,
Дневных забот, ночей бессонных мне
Все это стоило? Иль скажет сын,
Что сердце у меня обросло мохом,
Что я не знал желаний, что меня
И совесть никогда не грызла, совесть,
Когтистый зверь, скребущий сердце...

Но власть, даваемая Скупому накопленным золотом,
иллюзорна, он не в силах расстаться даже с его части-
цей:

Нет, выстрадай сперва себе богатство,
А там посмотрим, станет ли несчастный
То расточать, что кровью приобрел.

Вся жизнь Скупого направлена на одну цель: возве-
дение «державы золота». Эта цель достигнута, но жизнь

-474


обрывается ничем: цель оказалась бессмысленной. Сло-
вами «Ужасный век, ужасные сердца!» заканчивает
Пушкин свою трагедию.

Времена с тех пор изменились, но любовь к богат-
ству и ее едва ли не непременная спутница — ску-
пость не умерли вместе со своим верным «рыцарем».

Нужно, впрочем, отметить, что стремление ко все
большему богатству хотя и провоцирует скупость, но эти
две черты характера вполне могут расходиться. Ярким
примером человека, отличавшегося непомерной лю-
бовью к почестям и богатству и одновременно тран-
жирившим деньги безоглядно, является Александр
Меньшиков, «Алексашка», как называли этого сподвижни-
ка Петра I современники за известную легкомыслен-
ность и непредсказуемость поступков. «Людей, которые
любят деньги только за то, что их можно транжирить,—
писал Л. Вовенарг,— никак не назовешь скупцами. Ску-
пость — это величайшее недоверие к обстоятельствам
жизни, это старание уберечься от прихотей судьбы
чрезмерной осмотрительностью, и проявляется она в
жадности, принуждающей все время оберегать, укреп-
лять наше благосостояние. Низменная и плачевная ма-
ния, которая не требует ни знаний, ни здравого
рассудка, ни молодости; именно поэтому, когда чувства
начинают нам изменять, она одна занимает место всех
прочих страстей» '.

Любовь к деньгам имеет определенную социальную
предпосылку: неуверенность в будущем, желание обезо-
пасить себя перед лицом превратностей судьбы. Осо-
бенно этот фактор начинает сказываться с возрастом,
с приближением старости.

«...Деньги и власть,— пишет Г. Гессе,— изобретены
недоверием. Кто не доверяет жизненной силе в себе

1 Вовенарг Л. Введение в познание человеческого разума//Раз-
мышления и афоризмы французских моралистов XVI—XVJII веков.
С. 367.


самом, у кого нет этой силы, тот восполняет ее таким
заменителем, как деньги. А кто верит в себя, кто не же-
лает ничего другого, кроме как свободно и чисто изжить
собственную судьбу, испить свою чашу, для того эти
тысячекратно превознесенные и переоцененные вещи
(деньги и власть) становятся второстепенными, вспо-
могательными инструментами жизни, обладание и поль-
зование которыми может быть приятным, но никогда
не бывает решающим» '.

Если это и верно, далеко не каждый рискнет поло-
житься только на свой талант, везение и упорство, на ту
таинственную силу в себе самом, что «призывает жить
и помогает расти», о которой так хорошо говорит
Гессе. Плохо, когда корыстолюбие, алчность доводится
до багрово-красного жара, испепеляющего сердце. Но
желание минимальной устойчивости в жизни, особенно
у пожилого человека, вполне понятно.

Христос призывал уподобиться лилиям, не пекущимся
о завтрашнем дне. Через тысячу с лишним лет Фран-
циск Ассизский, основавший орден францисканцев, не
владеющий никакой собственностью, наставлял: «Прошу
вас, братцы, будьте мудры, как брат наш одуванчик
и сестра маргаритка, ибо они не пекутся о завтрашнем
дне, а у них короны, как у королей и властителей,
и у Карла Великого во всей его славе»2. Франциск
напутствовал желающего вступить в его братство: не
стоит бежать за разбойником, чтобы отобрать свои баш-
маки, а лучше побежать за ним и подарить ему чулки.
В этих наставлениях и осуждение своекорыстия, и даже
кроткая насмешка над самой идеей собственности. Но
сохранить в реальной жизни верность евангельскому
идеалу беззаботной лишенности всякой собственности,

' Гессе Г. Письма по кругу. Художественная публицистика.
М,, 1987. С. 99.

2 Честертон Г. К. Франциск Ассизский//Вопросы философии. 1989.
№ 1. С. 114.


очевидно, невозможно. Идеал высок, как Эверест, вер-
шины его достигают лишь единицы, да и то опираясь
на тех, кто остался на равнине.

Страсть к деньгам и богатству является наиболее
примитивной формой воли к власти. Даже если богатство
хранится в глубокой тайне и не дает никакой действи-
тельной власти, одна потенциальная возможность его
использования для господства над другими и опреде-
ления по своему усмотрению их судьбы может достав-
лять властолюбивому человеку известное удовлетворе-
ние. Это хорошо показывает Ф. Достоевский в романе
«Подросток», главный герой которого как раз мечтает
обладать такой тайной, никогда не употребляемой
властью.

В стремлении к накоплению все большего богат-
ства определенную роль может играть также экзистен-
циальный вакуум — утрата человеком ясного ощущения
смысла своей жизни, явление, достаточно распростра-
ненное в наши дни. В основном такой вакуум проявля-
ется в потере интереса к прежним целям и в состоянии
скуки. А. Шопенгауэр когда-то говорил, что человече-
ство, по-видимому, обречено вечно колебаться между
двумя крайностями — нуждой и скукой. Действительно,
в наше время с прогрессом производительных сил скука
обретает способность ставить проблемы едва ли не с той
же остротой, что раньше нужда. Глубинная человече-
ская потребность в осмысленности жизни может ком-
пенсироваться стремлением к власти, включая наибо-
лее простую форму такого стремления — желание богат-
ства.

Жизнь со смыслом предполагает включенность ин-
дивида в систему социальных взаимосвязей, прямую или
косвенную «задейственность» его в ней. Никому не нуж-
ный и никем не «востребуемый» человек лишает
свое существование даже субъективного, эгоцентриче-
ского смысла. Без той или иной формы отождест-


вления себя с миром, без возможности «отдавать»,
«жертвовать», «дарить» и вместе с тем «отбирать», «за-
имствовать», «принимать» человеческая жизнь превра-
щается в подобие растительного существования.
«...Каждый из моих поступков,— пишет Ж.-П. Сартр,—
призван указать на максимальную толщу «возможного
мира» и должен представить меня связанным с наибо-
лее обширными сферами этого мира независимо от того,
дарю ли я мир любимому и пытаюсь выступить в ка-
честве необходимого посредника между ним и миром
или просто манифестирую своими действиями свою
бесконечно разнообразную власть над миром (деньги,
влияние, связи и т. д.). В первом случае я пытаюсь
выступить в качестве бесконечной глубины, во втором —
идентифицировать себя с миром. Такими разнообраз-
ными путями я предлагаю себя как непревосходимую
величину. Это мое пред-ложение не стоит на собствен-
ных ногах, оно обязательно требует вклада со стороны
другого, оно не может приобрести значимость факта
без согласия свободы другого, которая должна сама
пленить себя, признав себя как бы ничем перед лицом
полноты моего абсолютного бытия» '. Понятно, что «на-
полненность» жизни, ее осмысленность, достигаемая
с помощью денег, связей и им подобных вещей,
превращенных из средства в самостоятельную цель,
носит поверхностный характер. Безудержная страсть к
накоплению денег, их фетишизация — едва ли не пер-
вое, что вызывает не только порицание, но и презрение
большинства людей. Лейбниц где-то говорит, что он почти
ничего не презирает. Это, быть может, понятно и похваль-
но в философе, не спускающемся с вершин абстракт-
ного созерцания. Но обычному человеку трудно под-
няться до этого бесстрастного холода.

1 Сартр Ж.-П. Первичное отношение к другому: любовь, язык,
мазохизм//Проблема человека в западной философии. С. 219.


Любовь к богатству имеет определенный психо-
логический аспект, существенность которого отмечает
и Пушкин в «Скупом рыцаре».

Психологи с помощью термина «мое» обозначают все
то, что субъект считает относящимся к его «я», и
прежде всего, разумеется, свое тело. Границы «моего»
включают, помимо тела, некоторые объекты, близких
нам людей, воспоминания, мысли и т. д., относительно
которых верно, что при их утрате мы реально чувству-
ем себя «лишенными чего-то». «Мое» можно сравнить
с территорией, которую защищает животное и на кото-
рой оно атакует постороннего. Американский психо-
лог У. Джемс пишет о нашей «физической личности»,
границы которой не совпадают с поверхностью нашего
тела. «Старая поговорка, что человеческая личность со-
стоит из трех частей: души, тела и платья,— нечто
большее, нежели простая шутка. Мы в такой степени
присваиваем платье нашей личности, до того отожде-
ствляем одно с другим, что немногие из нас дадут,
не колеблясь ни минуты, решительный ответ на вопрос,
какую бы из двух альтернатив они выбрали: иметь
прекрасное тело, облеченное в вечно грязные и рваные
лохмотья, или под вечно новым костюмом с иголочки
скрывать безобразное, уродливое тело. Затем ближай-
шей частью нас самих является наше семейство, наши
отец и мать, жена и дети — плоть от плоти и кость от кости
нашей. Когда они умирают, исчезает часть нас самих. Нам
стыдно за их дурные поступки. Если кто-нибудь обидел
их, негодование вспыхивает в нас тотчас, как будто мы
сами были на их месте. Далее следует наш «домашний
очаг». Сцены в нем составляют часть нашей жизни, его
вид вызывает в нас нежнейшее чувство привязанности,
и мы неохотно прощаем гостю, который, посетив нас,
указывает недостатки в нашей домашней обстановке
или презрительно к ней относится. Мы отдаем инстинк-
тивное предпочтение всем этим разнообразным объек-


там, связанным с наиболее важными практическими
интересами нашей жизни». К «мое», к нашей «физи-
ческой личности» относятся не только наше платье, наши
близкие и домашний очаг, но и принадлежащие нам
деньги и другие ценности. «Такое же инстинктивное
влечение,— говорит Джемс,— побуждает нас накоплять
состояние, а сделанные нами ранее приобретения ста-
новятся в большей или меньшей степени близкими ча-
стями нашей эмпирической личности. Наиболее тесно
связанными с нами частями нашего имущества являются
произведения нашего кровного труда. Немногие люди не
почувствовали бы своего личного уничтожения, если бы
произведение их рук и мозга (например, коллекция
насекомых или обширный труд в рукописи), созда-
вавшееся ими в течение целой жизни, вдруг ока-
залось уничтоженным. Подобное же чувство питает
скупой к своим деньгам» '.

Денежные знаки в их современном виде — бумага,
испещренная краской и вряд ли на что еще пригодная,
кроме своей прямой функции — служить всеобщим эк-
вивалентом обмена. Один миллиард рублей — это пач-
ка плотно сжатых сторублевых ассигнаций длиной в один
километр. Такие утилитарные, прозаические вещи, как
денежные знаки (особенно при большом их количестве),
гораздо труднее относить к своей «физической» лич-
ности, чем легко обозримое золото, с давних пор окру-
женное ореолом почитания, тайны, а нередко и пре-
ступления. В еще большей мере это относится к лишен-
ному осязаемой конкретности счету в банке, который,
пожалуй, только скупец без колебаний включит в «про-
должение собственного тела», в психологическое «мое».
В этом плане пушкинский Скупой, оглядывающий и
ощупывающий свои богатства, получал большее эмоцио-
нальное удовлетворение, чем современный богач.

1 Джемс У. Личность//Психология личности. М., 1982. С. 61—62.


Можно сказать, что психологические предпосылки
любви к деньгам с отказом от золота как средства
обращения в какой-то мере ослабли.

Корыстолюбие осуждалось всегда. Еще в Писании
недвусмысленно сказано: «Корень бо всех зол есть среб-
ролюбие» (I Тим., 6, 10). Хотя последнее прямо не
фигурирует в ряду смертных грехов, еще с конца сред-
них веков стало укрепляться убеждение, что именно не-
обузданная алчность ведет к гибели мира. «Ни одно зло
этого времени,— пишет И. Хёйзинга в книге «Осень
средневековья»,— не поминается чаще корыстолюбия.
Гордыню и корыстолюбие можно противопоставить
друг другу как грехи прежнего и нового времени». Гор-
дыня считалась главным грехом в феодальную, иерар-
хическую эпоху, истоком и причиной всякого зла: воз-
гордившись, Люцифер положил начало всяческой гибели;
из гордыни, говорил блаженный Августин, грехи выра-
стают, как растение из семени. С началом разложения
феодального общества и усилением власти богатства
«прежнее богословское подчеркивание Гордыни заглу-
шается,— говорит Хёйзинга,— постоянно увеличиваю-
щимся хором голосов тех, кто всевозможные бедствия
этого времени выводит из бесстыдно возрастающей
алчности,— как ни проклинал ее Данте: «Слепая алч-
ность!»

Позднее средневековье было, судя по всему, лучшим
периодом для тех, кто одержим страстью к деньгам
и богатству. Хёйзинга раскрывает социальные предпо-
сылки этой страсти: «Алчность — порок того периода,
когда денежное обращение перемещает, высвобожда-
ет предпосылки обретения власти. Человеческое достоин-
ство оценивается теперь путем простого расчета. От-
крываются доселе невиданные возможности накопления
сокровищ и удовлетворения неукротимых желаний. При-
чем сокровища эти еще не обрели той призрачной
неосязаемости, которую придало капиталу современное


развитие финансов; это все еще то самое желтое
золото, которое прежде всего и возникает в воображе-
нии. Обращение с богатством еще не превратилось
в автоматический или механический процесс из-за дол-
госрочных капиталовложений: удовлетворение ищут в
неистовых крайностях скупости — и расточительства.
В расточительстве алчность вступает в союз с прежней
гордыней» '.

В капиталистическом обществе, не только сохраняю-
щем, но и увеличивающем влияние денег, корыстолю-.
бие тем не менее изменяет свою форму. Оно утрачи-
вает свою, так сказать, непосредственность и чистоту,
эмоциональную насыщенность и напряженность. Это
особенно заметно в современный период, когда капи-
тализм развернул свои потенции и стабилизировался.

Сейчас уже не принято выставлять свои богат-
ства напоказ и самодовольно гордиться ими. Они
дают власть — возможно, большую, чем раньше,—
но эта власть является по преимуществу непрямой.
Можно вспомнить, что один из самых богатых людей
Америки, Н. Рокфеллер, вложивший в свою избиратель-
ную кампанию больше средств, чем любой другой
претендент, так и не стал президентом Соединенных
Штатов. Разница между богатством и сверхбогатством
внешне становится не особенно заметной, она уже не дает
очевидных преимуществ. В статье «Американские мил-
лионеры: кто они?» А. Зайченко пишет, например,
о «сверхбогачах» (их личное состояние оценивается
выше 1 миллиарда долларов): «О реальных размерах
их текущих доходов имеются лишь отрывочные сведе-
ния... С точки зрения размеров и качества личного
потребления «сверхбогачи» не отличаются от «магнатов»
(от 100 миллионов до 1 миллиарда долларов) и даже
«баронов» (100 миллионов долларов). Более того, им нет

1 Хёйзинга И. Осень средневековья. С. 29—30.


нужды особо демонстрировать свое богатство и значи-
мость. Скорее наоборот, они избегают гласности, пере-
нимают нормы этикета аристократии и соблюдают чаще
всего умеренность в быту, сдержанность в поведении,
отличаются щедрой благотворительностью. Их список
изменчив, в нем постоянно происходит движение, по-
являются новые имена» '. Как замечает И. Хёйзинга,
«именно сочетание с примитивной гордостью придает
алчности в период позднего средневековья нечто
непосредственное, пылкое и неистовое, что в более
поздние времена, по-видимому, безвозвратно утрачи-
вается» 2.

В условиях социализма социальная значимость денег,
даваемые ими преимущества, воздействие богатства на
воображение и поведение окружающих суживаются.
Деньги, взятые сами по себе, перестают быть непо-
средственным символом власти и влияния и вызывают
зачастую не зависть, а плохо прикрытое недоброже-
лательство.

Р. Декарт, как уже говорилось, различал три вида
влечений: любовь как желание добра тому, кого любят
(таково, к примеру, отношение родителей к своим де-
тям); любовь-вожделение, связанную с желанием об-
ладания (как в случае с любимой женщиной); пожираю-
щую страсть, только напоминающую любовь, но не
более. Честолюбец, скупец, пьяница или насильник
«стремятся к обладанию предметами их страстей, но они
совершенно не питают любви к самим предметам».

Вряд ли Декарт прав, сближая честолюбие и страст-
ное стремление к богатству с алкоголизмом и ему по-
добными явлениями, которые трудно даже назвать «стра-
стями». Выражения «любовь к чести», «любовь к день-
гам» обычны в нашем языке, но в нем нет ни «любви»,

1 Аргументы и факты. 1989. № 19. С. 7.

2 Хёйзинга И. Осень средневековья. С. 30.

ЗГ 483


ни «страсти к алкоголю», а есть только «пристрастие»
к нему.

Влечение к деньгам скорее напоминает все-таки
любовь, чем болезненное пристрастие, подобное влече-
нию алкоголика к вину или наркомана к наркотику.
Алкоголизм и наркомания — болезни, влечение к день-
гам — социальное явление, которым не интересуются
ни медицина, ни психиатрия. Как и всякая любовь,
это влечение представляет собой стремление к опре-
деленным социально значимым ценностям, обладанию
ими и их использованию. Оно является глубоко эмоцио-
нальным чувством, а не интеллектуальной склонно-
стью или болезненным пристрастием, и зависит оно как
от внешних, общепринятых ценностей, так и от внутрен-
них ценностей самого индивида.

Другое дело, что влечение к деньгам не является
«чистым металлом». В нем сплавлены самые разно-
родные компоненты, подобные стремлению к власти,
исключительному положению, почету, уважению, рос-
коши, комфорту, независимости, возможности делать
благодеяния и т. д. И вместе с тем это влечение не
сводится, как кажется, к какой-то другой страсти, более
простой и, так сказать, более фундаментальной. Вопре-
ки широко распространенному представлению, оно не
является только формой обнаружения любви к власти,
более глубоко укорененной в человеческой сущности.
По сравнению со стремлением к власти влечение к день-
гам более поверхностно. Через него зачастую выража-
ются другие виды любви, оно усиливается и ослабляется
в зависимости от сочетания с Ними. Но оно тем не
менее выглядит вполне самостоятельным. Без его упо-
минания перечень возможных видов любви является
явно неполным.

Влечение к богатству, к деньгам (как и любовь к че-
сти) представляет особый интерес для философского ана-
лиза. Оно с особой наглядностью показывает не только


то, что формы проявления каждого из видов любви ме-
няются от эпохи к эпохе, но и то, что по меньшей мере
некоторые из этих видов исторически преходящи.

Влечение к богатству и деньгам начало зарождать-
ся еще в период распада первобытного общества. Оно
окрепло в сословном феодальном обществе и достиг-
ло своего эмоционального пика в период его разложе-
ния, когда вступило в союз с гордыней и тесно перепле-
лось со стремлением к власти, чести и т. д. «Золотой
'век» этой любви, можно полагать, уже позади, причем
характерно, что он пришелся не на сформировавший-
ся капитализм, а на период перехода от феодализма к ка-
питализму.

Богатство и деньги существовали не всегда, и,
можно думать, когда-то их не будет. Исчезнет само
представление о «богатстве» как о том, что различает,
разъединяет и противопоставляет людей друг другу,
дает одним решающие преимущества перед другими.
Тем самым потеряет свой предмет и любовь к нему.
Вряд ли кто об этом пожалеет: для человеческой
любви всегда найдутся более достойные предметы.

Совершенствование общества — это, как кажется, од-
новременно и совершенствование возможных в нем ви-
дов и форм любви.

Влечение к пище
и пристрастие к сквернословию

И наконец, девятый, последний «круг любви». Сюда
можно отнести всякого рода привязанности, влечения,
пристрастия и т. п. Они имеют мало общего с любовью
как таковой, их невозможно поместить в одну плоскость,
скажем, с любовью к человеку или любовью к справед-
ливости. Но они в чем-то отдаленно напоминают менее
ясно выраженные разновидности любви, подобные при-


вязанности к порядку или1 преданности коллекциониро-
ванию.

В качестве довольно случайно подобранных приме-
ров влечений, принадлежащих к этому «кругу», рас-
смотрим влечение к пище и пристрастие к скверно-
словию.

Кого-то может смутить употребление высокого слова
«любовь» в одном ряду с такими прозаическими веща-
ми, как пища и сквернословие. Известным оправда-
нием здесь может служить наша повседневная речь.'
Обычный, или естественный, язык — полноправный соав-
тор всех наших мыслей и дел, его мудрость «настолько
же превосходит любой человеческий разум, насколько
наше тело лучше ориентируется во всех деталях жизнен-
ного процесса, протекающего в нем, чем мы сами»
(С. Лем). И этот язык без тени смущения позволяет
нам говорить не только о «любви к пище», но даже о
«любви к сквернословию». В этом определенно что-то
есть, хотя аргументация от языка к миру далеко не всегда
надежна.

Привести общеизвестные примеры людей, искренне
увлекающихся процессом еды, делающими из ее погло-
щения чуть ли не культ, несложно. Историки не остави-
ли нам, правда, их биографий (лишь из Древнего
Рима дошла скупая весть о некоей Дионисии Лармине,
обладавшей неутолимой страстью, так и хочется сказать
любовью, к еде). Зато в художественной литературе
есть целый ряд впечатляющих портретов вдохновенных
и неутомимых едоков. Ф. Рабле даже сделал одного
из них, Гаргантюа, главным героем своего знаменитого
романа.

В исторической хронике В. Шекспира «Король Ген-
рих IV» сэр Джон Фальстаф так, не без доли самоиро-
нии, представляет себя: «Это видный осанистый мужчи-
на, должен я сказать, несколько полный. У него весе-
лый вид, приятные глаза и очень благородные движения.


Дать ему можно лет пятьдесят или около шестидесяти.
Представь себе, я вспомнил, что его зовут Фальстаф.
Если это развратник, то я легко поддаюсь на обман,
потому что в глазах у него... я прочел добродетель.
Если дерево познают по плодам, а плоды — по дереву,
то этот Фальстаф, по-моему, в высшей степени добро-
детельный человек. С ним поддерживай дружбу, осталь-
ных разгони». Фальстаф снисходителен к собственным
недостаткам и определенно преувеличивает свои досто-
инства. В частности, в другом случае он говорит, что
его осанистость и известная полнота таковы, что, если бы
он решил вдруг сменить свое имя, из этого ничего не
вышло бы: всякий тут же узнал бы его уже по его выдаю-
щемуся животу. Но Фальстаф и в самом деле принад-
лежит к тем, кто не способен долго унывать и кто любит
не только хорошо поесть, но и посмеяться и пошу-
тить. Как он сам замечает, для него не так уж сущест-
венно, выглядит он на пятьдесят лет или на что-то
около шестидесяти. «Если херес с сахаром,— шутливо
оправдывается он,— преступление, то все мои знакомые
трактирщики должны погибнуть. Если полнота навлекает
ненависть, то, следовательно, тощие фараоновы коровы
заслуживают любви». Фальстаф если и не образец доб-
родетели, то во всяком случае человек добродушный.
Он искренне предан дружбе и готов постоять за нее с
оружием в руках, хотя по характеру совсем не агрес-
сивен. · «Спеши на вечер стоящий, на праздничный
обед,— советует он,— а в шум и гам побоища лететь
причины нет».

Своим внешним видом Фальстаф явно обязан неуме-
ренному пристрастию к пище. Но кажется, что и черты
его характера тоже как-то связаны с этим пристрастием.

На Фальстафа не только внешне, но и своим
характером и привычками похож Ламме Гудзак — ге-
рой романа «Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гуд-
заке...» Ш. де Костера. Ламме — человек, любящий


вкусно и сытно поесть, а потому «несколько полный».
Вместе с тем он добродушен и доброжелателен,
ценит шутку и розыгрыш и не предается всерьез
хандре. Даже «высокие материи» он неизменно связы-
вает с обыденными, житейскими интересами и заботами,
чаще всего -*- с наполнением желудка.

Вот Ламме обсуждает с Уленшпигелем вопрос о душе:

— Ты знаешь, где у нас душа? — спросил Ламме.

— Не знаю,— отвечал Уленшпигель.

— В желудке,— молвил Ламме.— Она постоянно опу-
стошает его и обновляет в нашем теле жизненную
силу. А кто самые верные наши спутники? Вкусные,
изысканные блюда и маасское вино.

«Когда я умру, мой желудок тоже умрет,— сожалеет
Ламме,— а в чистилище меня заставят поститься, и буду
я таскать с собой отвисшее, пустое брюхо».

Может быть, с точки зрения теологии эти «глубоко-
мысленные рассуждения» Ламме не очень ортодок-
сальны, но они хорошо говорят о его живом и иронич-
ном уме, для которого простые повседневные вопросы
ближе и понятнее, чем отвлеченные проблемы.

Ламме, как и Фальстаф, вовсе не чревоугодник,
озабоченный только едой и забывающий из-за нее о дру-
гих, более высоких потребностях. И Ламме, и Фаль-
стаф — люди достаточно энергичные и целеустремлен-
ные, с широкими интересами. Если выпадает случай,
они обильно и с удовольствием едят, но специально
такого случая не ищут. Хотя они и любители поесть,
еще больше им нравится, пожалуй, поговорить о еде,
наверное, потому, что разговоры на эту тему легче
других позволяют почувствовать себя ближе к земле,
к повседневным человеческим заботам.

Детальные, психологически выверенные описания лю-
дей, «любивших поесть» и находивших в этом одну из
самых больших радостей в своей жизни, можно найти
также в летописях медицины и психиатрии.


Так, американский психолог У. Шелдон рассказывает
о своем пациенте, некоем Обри, 22-летнем круглоли-
цем, полном, породистом мужчине среднего роста.
«Пища для него — основная цель в жизни, ее главное
удовольствие. Основные разговоры сосредоточены на
ней, а наибольший энтузиазм связан с пищей. Сам по себе
процесс еды — самое приятное событие. Он не набра-
сывается на пищу, как собака, а относится к ней благого-
вейно, как верный любовник к своей возлюбленной...
Его пищеварительная система работает, как доменная
печь, он может поглощать пищу непрерывно. Нет ни-
чего такого, что он не мог бы переварить. Наиболь-
шим счастьем является покой и отдых после хорошей
еды в ожидании нового приема очередной порции.
Удаление ее из организма — одно из самых приятных
занятий». Пищевая потребность Обри не носит харак-
тера болезненного пристрастия. Об этом свидетельству-
ет то, что она социализирована и тесно связана с лю-
бовью Обри к общению. «Еда для него является самым
главным событием дня. Он редко опаздывает к обеду
и ужину, но может легко проспать завтрак. Он любит
застольную компанию и может заговорить мать и го-
стей, если его вовремя не остановить. Основой дружбы
для Обри служат взаимные приглашения к обеду. Го-
степриимство для него — святыня».

Обри свойственны также, отмечает Шелдон, глубо-
кий сон, стабильность эмоциональных проявлений, тер-
пимость, любовь к вежливому обращению, приветли-
вость со всеми и безмятежная удовлетворенность.
«Эта черта предельно выражена в нем и больше всего
раздражает его родителей. Он безмятежен, как полная
луна, доволен и собой и семейными обстоятельствами.
Для него нет ничего неотложного, и его честолюби-
вые планы не простираются дальше текущего дня... Ему
присуща тесная эмоциональная связь с семьей и большая
привязанность к матери. Лучше всего ему удаются от-


ношения с маленькими детьми. Дети любят его и не бы-
вают с ним скованными. Он уверен, что раннее дет-
ство— самое лучшее время жизни» '.

Можно сказать, что у этого человека в общем непло-
хой характер, хотя и без страсти и душевной силы.
И если такой характер, почти необременительный для
окружающих, внутренне связан с любовью к пище и в ка-
кой-то мере стимулируется ею, то надо признать,
что и в самой этой любви нет ничего особенно
предосудительного (при условии, конечно, что в пище
нет недостатка).

Что такая связь в самом деле существует, подска-
зывают художественная литература и фольклор. В част-
ности, кроме Фальстафа еще один герой Шекспира
выражает явное предпочтение людям полным перед
теми, кто равнодушен к телесной жизни:

Цезарь. Окружите меня людьми полными, с головами блестя-
щими и хорошим сном.
Взгляд Кассия чересчур глубок.

Он мыслит слишком много, такие люди ведь опасны.
Антоний. Его не бойтесь вы, он не опасен,
Он благороден и очень одарен.
Цезарь. Если б жиру больше было в нем.

«Чёрт простого народа,— пишет немецкий психолог
и психиатр Э. Кречмер,— большей частью худой, с тон-
кой козлиной бородкой на узком подбородке, между
тем как толстый дьявол имеет налет добродушной глу-
пости. Интриган — с горбом и покашливает. Старая ведь-
ма — с высохшим птичьим лицом. Когда веселятся и го-
ворят сальности, появляется толстый рыцарь Фальстаф
с красным носом и лоснящейся лысиной. Женщина
из народа со здравым рассудком низкоросла, кругла,


как шар, и упирается руками в бедра... Возможно,
что эти образы, которые выкристаллизовывались в на-
родной фантазии благодаря многовековой традиции,
являются объективными документами психологии наро-
дов, осадками массовых наблюдений, которым, может
быть, и ученый должен уделить некоторое внимание» '.

Современный человек заметно испорчен нетерпи-
мостью и чрезмерной требовательностью, причем тре-
бовательностью прежде всего к другим, а не к себе. Он,
как правило, желает видеть их одержимыми высокими
страстями и преследующими большие цели. Любовь
к пище, символизирующая «низкий» быт и жизнь ради
самого себя (грубо говоря, «ради своего желудка»),
предстает при такой ориентации как что-то низменное
и недостойное человека.

Следует быть терпимее к слабостям и недостаткам
окружающих. Если любовь к пище становится главной
страстью человека, определяющей остальные его по-
мыслы, к ней трудно отнестись со снисхождением. Но
в разумных пределах она не только простительна, но
и естественна, ибо она — всего лишь одна из сторон
свойственной человеку любви к жизни. Не главная,
но все-таки важная сторона этой многогранной любви.
И, нужно заметить, та ее сторона, значение которой
заметно возрастает в обществе, для которого нищета
и жизнь впроголодь являются только преданием.

Паскаль замечал, что любовь к наслаждениям спо-
собна унизить человека. И это действительно так, осо-
бенно когда речь идет о наиболее примитивных, или
«низких», наслаждениях, подобных наслаждению от про-
цесса еды и переваривания пищи. Но «способна уни-
зить» не означает «всегда и с необходимостью уни-
жает».


1 Шелдон У. Анализ конституциональных различий по биографи-
ческим данным//Психология индивидуальных различий. М., 1982.
С. 253—255.


Кречмер Э. Строение тела и характер//Психология индиви-
дуальных различий. С. 220.


К тому же современному человеку известны и такие
«наслаждения» (о многих из них Паскаль вряд ли дога-
дывался), в сравнении с которыми влечение к пище ка-
жется едва ли не добродетелью, хотя бы уже потому,
что оно уводит от более тяжких искушений.

Можно ли отнести влечение (страсть, привязанность
и т. п.) к пище к одной из разновидностей любви?
Мнения на этот счет расходятся.

Д. Локк без колебаний говорит даже о «любви к
винограду». Это вполне согласуется с обычным упот-
реблением слова «любовь» (мы ведь говорим: «люблю
ананасы», «люблю жареных рябчиков» и т. п.), а также
с тем, как сам Локк определяет любовь: «...каждый
размышляющий человек при мысли о наслаждении, ко-
торое может доставить ему присутствие или отсут-
ствие какой-нибудь вещи, имеет идею, называемую нами
любовью. Если человек заявляет осенью, когда он ест
виноград, или весной, когда его совсем нет, что он любит
виноград, то его восхищает не что иное, как вкус вино-
града. Пусть он из-за перемены в' здоровье или орга-
низме не испытывает наслаждения от этого вкуса, и уже
нельзя будет больше сказать, что он любит виноград» '.

Иначе оценивают «любовь к пище» Н. Мальбранш
и М. Шелер, считая, что обычный язык вводит нас
в заблуждение, употребляя здесь слово «любовь».
Шелер ограничивает любовь тем, что или свято, или
принадлежит к ценностям культуры, или, наконец, явля-
ется благородным. «В отношении предметов,— пишет
он,— являющихся ценными только как «приятные»,
не существует ни любви, ни ненависти; есть только чув-
ство того, что приятно, а также «заинтересованность»
вещами, приятными непосредственно или косвенно (по-
следние называются «полезными»), но нет любви или не-
нависти к ним. Когда мы, к примеру, говорим, что «лю-

1 Локк Д. Соч. В 3 т. М., 1985. Т. 1. С. 281.


бим какое-то кушанье», язык не передает сути дела.
Вещи, являющиеся только «приятными», не в состоянии
вызвать действительную любовь; они не способны также
как-то повышать некоторую ценность, что требуется са-
мой сущностью любви» '.

Шелер, пожалуй, прав, что «любовь к пище» — это
не собственно любовь, а то, что только ее напоминает.
Это можно сказать и о таких, допустим', феноменах,
как «любовь к чтению газет», «любовь к быстрой
езде» или «любовь (охота) к перемене мест». Все это
то, в чем человек может быть заинтересован, к чему
он имеет склонность, что кажется ему приятным или
полезным и т. д. Но это все-таки не любовь в подлинном
смысле этого слова. Здесь, как правило, нет глубоко
эмоционального отношения к объекту, хотя он и являет-
ся предметом желания, и, значит, ценностью. Нет и дви-
жения к более высоким ценностям, характерного для
отношения любви.

Л. Вовенарг как-то заметил: «Привычка—все, даже
в любви». Человек довольно быстро привыкает к самым
разнообразным вещам: к отдыху, вкусной пище, инте-
ресным людям и т. д. Лишившись привычного, он
чувствует поначалу определенный дискомфорт, но затем
привыкает к другим занятиям и новые привычки вы-
тесняют старые. Лишите, скажем, завзятого читателя
газет этой «печатной продукции», и первые дни ему бу-
дет чего-то не хватать; потом он привыкнет, переклю-
чившись, допустим, на книги. Заядлый курильщик, ли-
шившись табака, медленнее, но все-таки привыкает об-
ходиться без него. Привычное занятие, доставляющее
удовольствие, мы часто называем «любимым заняти-
ем», но это не должно вводить в заблуждение.

Что касается упоминавшегося Обри, так любившего
поесть, то его семья принадлежала к кругу богатых

1 Scheler M. Istota i formy sympatii. S. 261.


промышленников. Вполне можно представить его в
другой среде, где «любовь к пище» не нашла бы «под-
ходящего материала». Ему не оставалось бы ничего
другого, как переключиться на что-то иное, скажем,
на общение, но уже не за обильным ужином.

Не все кажущееся человеку приятным или полезным,
вызывающее его интерес является объектом подлин-
ной любви (хотя в обычной речи мы и в этих случаях
нередко употребляем слово «люблю»). Проблема, одна-
ко, в том, как отграничить, хотя бы примерно, то,
что способно вызывать и поддерживать любовь, от того,
что только привлекает, вызывает привычку, заинтере-
сованность и т. п.

Еще одним примером «любви как привычки» может
служить сквернословие.

То, что сквернословить (или, как иногда говорят,
«выражаться») нехорошо, особенно в присутствии дру-
гих лиц, знает каждый. Некоторые случаи сквернословия
уголовный кодекс даже относит к преступлениям. Тем
не менее сквернословие если и уменьшается, то не
так быстро, как хотелось бы. В чем причина этого? От-
куда такая приязнь к бранному слову и насколько она
глубока?

Чтобы прояснить ситуацию, воспользуемся анализом
ругательств, проведенным В. Жельвисом в рамках изу-
чения вербальных и невербальных средств коммуника-
ции '.

Грубые, бранные слова (ученые, избегающие слова
«мат», называют их «инвективами») имеются во всех эт-
нических культурах, хотя и являются разными у разных
народов.

Во многих европейских странах достаточно остро
воспринимается, например, обвинение в гомосексуализ-

' См.: Жельвис В. И. Инвектива: опыт тематической и функцио-
нальной классификации//Этнические стереотипы поведения. M., 198S.


ме, особенно если оно обращено на совершенно незна-
комого человека или, наоборот, на хорошо знакомое,
но не замеченное в каком-либо извращении лицо.
А жеста, обозначающего понятие «рогоносец», в Италии
хватает, чтобы возникла горячая ссора. Вульгарный си-
ноним слова «проститутка», употребляемый во многих
странах, причем независимо от пола человека, серьезно
обижает, даже если обвинение небезосновательно.

В национальных культурах, высоко ставящих статус
родственных отношений по материнской линии, большую
роль играет сексуальное оскорбление матери (отсю-
да само наше слово «мат»).

В культурах, где особое внимание уделяется сек-
суальной жизни, самыми грубыми являются ругатель-
ства с коитальным, связанным с соитием, смыслом.
У чукчей же и эскимосов наиболее оскорбительные
ругательства означают что-то вроде «Ты — неумеха!»,
что вполне понятно: в исключительно трудных услови-
ях, в которых живут эти народы, человек, пасующий
перед трудностями, достоин презрения.

Одни из самых сильных китайских оскорблений:
«Зеленая черепаха!» и «Заяц!»

В национальных культурах, где корова считается свя-
щенным животным, назвать кого-то «коровой» значит,
скорее, похвалить его. Русское же «корова!», обращен-
ное к женщине, звучит достаточно оскорбительно. В му-
сульманских странах «свинья!» очень тяжелое оскорб-
ление, в то время как у папуасов, у которых свинья —
одно из немногих домашних животных, девочкам неред-
ко дают имя Борома, то есть свинья.

При всем разнообразии бранные слова выполняют
у разных народов одинаковые социальные функции. Они
вызывают у оскорбляемого человека негативные чувст-
ва, причиняют ему моральный урон, принижают его в
собственных глазах. Непристойность, всегда присущая
брани, вызывает шок. Он во многом обусловлен тем,


что слушатель, помимо своей воли, оказывается вовле-
ченным во что-то «грязное». Нередко ругательство по-
могает «сбить противника с курса», отвлечь его внима-
ние, особенно если употребляются наиболее грубые
ругательства или не оставляющие сомнений вульгарные
жесты типа фиги, задирания подола платья и т. п.

Одновременно ругательство возбуждает и подбад-
ривает самого его автора. Известно, что среди племен,
задержавшихся на первобытной стадии развития, враж-
дебные группы перед боем некоторое время изощрялись
в оскорблении противника, подвергали сомнению и ос-
меянию его сексуальные потенции и т. п. Взаимные
оскорбления входили в ритуал рыцарского поединка.
И сейчас профессиональные боксеры иногда «настраи-
ваются» на бой с помощью ругательств и взаимных
оскорблений.

Ругательство служит также одним из самых простых
и удобных способов разрядки, снятия напряжения. В этом
случае оно обычно не обидно для окружающих. В опре-
деленных жизненных ситуациях оно может выглядеть
даже оправданным. В частности, как пишет А. Рид,
«в состоянии, когда нервы натянуты до предела орудий-
ным огнем, противоестественным образом жизни, бли-
зостью ненавистной смерти, солдат может выразить
овладевшие им чувства только таким путем, который,
как учили его всю жизнь с самого детства, есть путь
грязный и мерзкий»'. В романе Р. Роллана «Кола
Брюньон» главный герой, увидев свои скульптуры изуро-
дованными богачом-заказчиком, находит первое облегче-
ние в ругательствах: «Будь он здесь, мне кажется, я бы
его убил. Я стонал. Я глупо сопел. Я долго не мог
ничего вымолвить. Шея у меня стала вся багровая,
жилы на лбу вздулись; я вылупил глаза, как рак. Нако-
нец несколько ругательств вырвались-таки наружу. Пора

' Read A. An Obscenity Symbol//American Speech, 1934. V.IX, P. 275.


было! Еще немного, и я бы задохнулся... Раз пробку
выбило, уж я дал себе волю, бог мой! Десять минут
кряду, не переводя духа, я поминал всех богов и изли-
вал свою ненависть».

К ругательствам обращаются также, чтобы показать
принадлежность к определенной социальной группе,
наладить «непринужденное общение», продемонстри-
ровав, что ты «свой». Вот характерный пример такого
употребления ругательства из рассказа В. Крупина
«Колокольчик»: «Они разложили маленький огонь от ко-
маров, вывалили на газету разваренную рыбу. По кругу
гулял родимый граненый. Говорили они, употребляя
в десятках вариантов одно и то же слово. Меня они
застеснялись, но я употребил еще один вариант этого
же слова и стал как бы свой» '.

Самые плохие случаи — это, пожалуй, те, когда ис-
пользование ругательств становится автоматическим и не
служит какой-то если не полезной, то хотя бы ясной
цели. Человек с бедным словарным запасом иногда
прибегает к бранным словам, чтобы передать свое эмо-
циональное отношение к обсуждаемой теме или как-то
намекнуть на то, что иначе он не в состоянии
выразить.

Ругательства используются и просто потому, что в
данной среде так принято, по привычке. Они оказывают-
ся чем-то вроде знаков препинания, которыми обиль-
но уснащается речь, «детонирующими запятыми»,
по выражению Д. Джексона. Как раз в этой роли ру-
гательства применяются наиболее широко, особенно в
мужском разговоре, где они функционируют в «шабло-
низированной и нетворческой форме» (М. Бахтин).

И наконец, как это ни парадоксально, бранные
слова иногда служат не для оскорбления, а для похва-
лы, хотя, казалось бы, для этого-то всегда есть более

1 Крупны В. Колокольчик//Новый мир. 1981. № 4. С. 31, 35.
32 Философия любви. Ч 1. 497


подходящие слова. В только что упомянутом рассказе
В. Крупина приводится и такой случай: «Жена его поло-
жила сына (новорожденного.— А. И.) в хомут, а я,
кажется пятилетний, пришел с мороза погреться и вы-
тереть сопли, увидел такое дело и, считая нормой
русского языка все матерные слова, восхищенно сказал:
«Ну, Анна, в такую мать, ты и придумала!» То, что к такой
форме выражения одобрения прибегает ребенок, пока-
зывает, что ругательство-похвала было еще в недавнем
прошлом не такой уж большой редкостью.

Не во все времена ругательства являются одина-
ково распространенными. Бывают периоды, когда во мно-
гих как будто вселяется какой-то бес, и они начинают
сквернословить особенно обильно и изощренно. В разных
областях одной и той же страны ругаются при этом
не только по-своему, но и с разной интенсивностью
и мерой фантазии. Хороший пример на этот счет при-
водит И. Хёйзинга. Хотя речь идет о достаточно отда-
ленном прошлом, описываемая им «эпидемия сквер-
нословия» кое в чем остается поучительной: «В позднем
средневековье ругань еще обладает той привлекатель-
ностью дерзости и высокомерия, которые делают ее
сродни чему-то вроде благородного спорта... Один дру-
гого старается перещеголять по части остроты и новиз-
ны бранных выражений; умеющего ругаться наиболее
непристойно почитают за мастера. Сперва во всей Фран-
ции... ругались на гасконский или английский лад, за-
тем на бретонский, а теперь — на бургундский... Бур-
гундцы приобрели репутацию наипервейших ругате-
лей...»1 Франция, сетует Жерсон (средневековый тео-
лог, церковный и государственный деятель.— А. И.),
как страна христианская, страдает более всех прочих
стран из-за этого порока, приводящего к чуме, войнам
и голоду. Причастны к этому и монахи, даже если пря-

1 Хёйзинга И. Осень средневековья. С. 176—177.


мой брани они избегают. Жерсон высказывает пожелание,
чтобы все власти и все сословия, прибегая к строгим
указаниям и небольшим штрафам, которые могут быть
весьма действенны, помогали искоренять это зло. И дей-
ствительно, в 1397 г. появляется королевский ордонанс,
возобновляющий прежние постановления против руга-
ни; фигурируют здесь, однако, не небольшие и посиль-
ные штрафы, но старые угрозы рассекания верхней губы
и отрезания языка, угрозы, в которых слышится священ-
ное негодование против гнусного богохульства. На по-
лях сборника судебных документов, где содержится это
постановление, есть надпись: «Ныне, в лето 1411, руга-
тельства те слышны повсюду и сходят всем безна-
казанно».

Похожая, но, конечно, гораздо меньших масштабов
волна сквернословия распространилась у нас около
полувека назад. Она была вызвана только что пере-
несенными тяжелыми испытаниями, скудостью жизнен-
ных благ, недостатком образования и общей культуры.
Но во многом эту волну поддерживало и, так сказать,
направляло обильное сквернословие «на высшем
уровне», когда министры и другие высокие чины, а за
ними и все нижележащие ступени бюрократической
пирамиды считали сквернословие в присутствии подчи-
ненных «хорошим тоном» и верным показателем «бли-
зости к народу» и отсутствия всякого зазнайства.
К счастью, с эпидемией сквернословия сейчас уже по-
кончено, во всяком случае в «верхнем эшелоне».

Ругательства имеются, наверное, во всех языках. Они
меняются не только от народа к народу, но и от эпохи
к эпохе, однако гораздо медленнее, чем другие формы
вербальной коммуникации. Хотя круг активно исполь-
зуемых ругательств всегда довольно узок, они выполняют
весьма разнообразные и разнородные функции. В не-
которых ситуациях без ругательств, кажется, трудно или
едва ли даже возможно обойтись, но в подавляющем


большинстве случаев их употребление — только дань
плохой традиции, среде, привычке, и не более того.

Пристрастие к ругательствам, их использование к ме-
сту и не к месту не имеет под собой глубоких
корней. Если за влечением к пище еще можно усматри-
вать какие-то физиологические основания или предпосыл-
ки, то за склонностью употреблять бранные слова
ничего не стоит, кроме, естественно, недостатка общей
культуры. Характерно, что человек, беспрестанно сыплю-
щий «нехорошими словами» в привычной ему среде об-
щения, попав в другую среду, сразу же забывает
об этой своей склонности.

Пристрастие к сквернословию — всего лишь привыч-
ка, причем гораздо более поверхностная, чем та же
привычка вкусно и обильно есть.

В древней индийской книге «Кама-сутра» (она напи-
сана врачом Ватсаяной еще около IV в. до н. э.) среди
четырех родов любви, различаемых «знатоками, сведу-
щими в науке любви», выделяется «любовь, порож-
даемая постоянной привычкой». Она разъясняется как
«результат постоянного вовлечения чувств в такие дей-
ствия, как охота, верховая езда и т. д.» '. Следуя «Кама-
сутре», влечение к пище и пристрастие к скверносло-
вию, являющиеся частными случаями «любви-привыч-
ки», нужно было бы отнести к любви как таковой.

Вряд ли это было бы, однако, оправданно. При-
вычка, хорошая или плохая, не является любовью,
хотя и напоминает такие виды любви, далеко отстоя-
щие от ее центра и средоточия, как любовь к игре или
любовь к развлечениям. Привычка не проникает в глу-
бину души человека и не заполняет сколь-нибудь полно
его эмоциональную жизнь. Многообразие привычек по-
разительно, они разнятся не только от человека к че-
ловеку, но и у одного и того же человека в различные

1 Kama Sutra of Vatsyayna. Bombey, 1961. S. 99.


периоды его жизни. И наконец, в привычке социаль-
ная ее составляющая, зависящая не столько от индивида,
сколько от той среды, в которой он вращается, гораздо
более значима, чем непосредственное и конкретное
чувство.

Возвращаясь к обычному употреблению слова «лю-
бовь», следует сказать, что оно относится к понятиям,
названным когда-то Л. Витгенном «семейными».

Сталкиваясь поодиночке с членами какой-то семьи,
мы можем не уловить их сходства. Но когда все они со-
бираются вместе, сравнивая их поочередно друг с дру-
гом, можно заметить, что даже тот, кто казался явно не
принадлежащим к этой семье, похож на кого-то из ее
членов. Семейными являются такие понятия повседнев-
ного языка, как «закон», «пейзаж», «язык», «игра» и т. п.

В частности, понятие игры, как и понятие любви,
охватывает очень широкую и разнородную область, ок-
раины которой окутаны дымкой неопределенности. Мы
говорим не только об играх людей, но и об играх
животных и даже об игре стихийных сил природы.
Если брать только игры человека, то игрой будут и фут-
бол, и шахматы, и действия актера на сцене, и беспоря-
дочная детская беготня, и выполнение стандартных обя-
занностей, предполагаемых такими нашими «социаль-
ными ролями», как «роль брата», «роль отца» и т. п.,
и действия, призванные кому-то что-то внушить и т. д.
В случае многих ситуаций невозможно решить, делает-
ся что-то «всерьез» или же это только «игра». И лишь
сопоставляя деятельность, претендующую на звание
игры, с какой-то признанной игрой и выявляя их сход-
ство, можно решить, есть ли достаточные основания
для включения рассматриваемой деятельности в число
игр.

Аналогично обстоит дело с «любовью», также являю-
щейся типично «семейным» понятием. Трудно усмот-
реть что-либо общее между, допустим, любовью к со-


бирательству и любовью к родине или между любовью
к развлечениям и любовью к ближнему. Но если раз-
ные виды любви собрать вместе, то можно построить
достаточно отчетливые цепочки, в которых соседствую-
щие виды в чем-то сходны и которые ведут от наиболее
отчетливых видов любви, от ее «ядра» к ее самой отда-
ленной «периферии».

Именно «семейным» характером понятия любви объ-
ясняется то, что любовью называются и такие челове-
ческие чувства, привычки и привязанности, у которых,
как кажется, нет ничего общего. Но наш язык «видит»
цепочки, которыми могли бы быть соединены, скажем,
любовь к сквернословию и любовь к коллекциони-
рованию или любовь к пище и любовь к развле-
чениям и т. д., до самого «ядра» любви.

Однако употребление «семейных» понятий в языке
философии и тем более в языке науки целесообразно
ограничивать, а интуиции, внушаемые ими, подвергать
тщательному анализу. Представляется, что языковая ин-
туиция вводит нас в заблуждение, когда позволяет
говорить о любви к пище, сквернословию, охоте или
верховой езде.

Влечение к пище, пристрастие к сквернословию, как
и все другое, что может быть отнесено к «любви-при-
вычке» и включено в последний, девятый, «круг любви»,
любовью уже не являются. Это как раз та туманная
граница любви, где она теряет свою специфику, сли-
ваясь с другими чувствами и увлечениями человека.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: