Фрагмент курсивом. Поначалу в палате нас было четверо, и у каждой под левой грудью обломок отравленной стрелы

Поначалу в палате нас было четверо, и у каждой под левой грудью обломок отравленной стрелы:

· В техникуме — завал, с родителями — ругань, а главное, Васька в кино с лучшей подругой,— клала прозрачную ладонь на обожженное горло Танюша.— Оглянулась я вокруг — сплошной мрак. И уксус на столе.

· Магазин закрыли на переучет, вот я пришла на свидание пораньше,— судорожно вздыхала бюстом номер пять Ирка.— А он! На нашей скамейке! В об­нимку!...И целует ее, целует, целует!

· Чуть гараж вместе с ними не спалила,— натяги­вала до подмышек вечно сползавшие с тощих бедер гамаши Серафима Сергеевна,— вроде не калека, не бревно. Неужели ему меня мало было?

· От таблеток все плывет, а он — давай переспим, раз я из-за тебя, истерички, дома торчу,— это уже всхлипываю я.— Давай, отвечаю. Наклонился, а на шее засос.

Самой большой ценностью, не сравнимой ни с одним валютным курсом, обладали двухкопеечные моне­ты. Их стреляли у посетителей, у медперсонала, у муж­ской части отделения, сплошь покусанной зеленым змием. А потом опускали их в щель автомата, словно это карман Харона.

Но плыл мрачный перевозчик не к арктическому берегу теней, а обратно, на тленную и прекрасную землю. Телефонные переговоры подробно обсужда­лись и коллективно оттачивались фразы, призванные сразить абонента при следующем звонке наповал.

Когда же отделение запиралось на ночь, наступала пора исповедей. Каждое слово падало крупной солью в воронку собственной раны. Вскоре атмосфера сгуща­лась, головы никли, в воздухе пахло грозой, и наконец первая крупная капля падала на чье-то одеяло. А еще через полчаса эхо дружного четырехголосья выкатыва­лось в коридор.

И тогда раздавалось шарканье тапочек санитарки. Она садилась в изножье кровати, пригорюнивалась и начинала с традиционного запева:

· Эх, девки, девки, и что ж над собой творите! Молодые, здоровые, посовестились бы. Вон бабулю привезли — крысиного яду натрескалась. Так там дети измывались, пенсия двадцать четыре рубля — и то грех великий. А тут из-за х... поганых! Ладно, ладно, загомонили... Видела я вашего брата, перевидела. Ле­жала тут одна...

И мы затихали, жадно впитывая историю неизвест­ной нам несчастной любви. И засыпали, убаюканные ее благополучным концом. А во сне поскрипывали на железных цепях четыре хрустальных гроба, и возле каждого клонил колени безутешный витязь, моля о воскрешении и прощении. Воскресали, прощали, под­хватывались на руки, прижимались к могучей груди, я несли нас через реки и горы, через моря и долины, чтобы разомкнуть объятия и бережно опустить только на цветущий луг за райскими вратами...

Но однажды в рассветных сумерках на пустую кой­ку сгрузили с каталки новенькую. Ее намерения рас­квитаться с жизнью не походили на шутку: по донесе­нию разведки в лице той же Арины Родионовны — сто таблеток люминала плюс вены на руках и горле.

· Допек же какой-то подлец,— сочувственно шу­шукалась палата, но расспрашивать, несмотря на жгу­чий интерес, не решалась.

А она лежала, восковая, не открывая глаз, не шеве­лясь, сутки, другие, третьи. И как-то сами собой пре­кратились ночные концерты. Было неловко, точно го­ревать о сгоревшем пироге при погорельце. Ситуация не изменилась и после того как убрали капельницу и перестали намокать бинты.

Но накануне своей выписки, прикурив в больнич­ном сортире от ее “Беломора”, я не выдержала и вы­дохнула вместе с дымом вопрос “из-за чего?”. Она мастерским щелчком выбила из патрона в унитаз за­шипевший табак, сдернула слив, а когда стихло урча­ние воды, сказала:

· А надоело... так. Без любви.

Но о суициде просто пришлось к слову. Тематичес­ки нам ближе сектор муже- и женоубийств.

Клитемнестра, Гертруда, леди Макбет, Мария Стюарт, Катерина Измайлова — какая мрачная и ве­ликолепная галерея! Где-то там, в параллельном из­мерении, мчит на победной колеснице, прицыкнув на стенающую Кассандру, бронзовый эллин; дрем­лет в саду под мирный стрекот кузнечиков благород­ный датчанин; мерзнет в шотландском замке хилый мальчик; прикидывает грядущие барыши мценский ку­пец.

Но отточен короткий меч, выварен яд из белла­донны, просушен порох, удавом заполз под стеганое одеяло широкий кушак. Не корысти ради, а по им­ператорскому велению страсти. Чтобы гордо и закон­но ввести предмет любви в супружескую опочиваль­ню, сложить к его ногам все совместно нажитое в браке с покойником имущество и самой покорно примоститься там же: — Бери, изумруд яхонтовый, владей! А у изумруда яхонтового мурашки по коже с кулак, но ослушаться остерегается: берет и владеет. А она счастлива, как дитя, и ничего ей более не на­добно.

Ну-ка припомни хоть одну литературно-историчес­кую личность женоубийцы, сходную с этими и по масштабу, и по мотиву преступления. Иван Грозный? Да, конечно, хлопал своих цариц, как надоевших мух. Но любовь здесь ни при чем. Не мешала постылая супруга средневековому русскому царю тешиться с но­вой зазнобой: косу остригут, клобук натянут — и ка­тись, милая, в дальний монастырь в почетное заточе­ние. Просто нрав у Ивана Васильевича был зело крут. В гневе себя не помнили...

В общем, нетипично для мужей нарушать заповедь “не убий” ради “не прелюбодействуй”. Не то чтобы никто не спроваживал своих благоверных в царствие небесное до срока. Еще как спроваживали! Но рифмы у пролитой крови были пожиже: деньги, карьера, сво­бода ужинать и завтракать вне дома, ревность, ко­торая есть лишь модификация частнособственничес­кого инстинкта.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: