Ретроспектива и перспектива
Глава VII. Наука по ту сторону истины и просвещения?
Рефлексивность и критика научно-технического развития
1. Простое и рефлексивное онаучивание
2. Демонополизация познания
3. Практические и теоретические табу
4. Возможность опенки “побочных последствий”
Глава VIII. Размывание границ политики. Соотношение политического управления и технико-экономического изменения в обществе риска
1. Политика и субполитика в системе модернизации
2. Утрата функций политической системы.
Аргументы и развития
3. Демократизация как утрата политикой власти
4. Политическая культура и техническое развитие: конец согласия на прогресс?
5. Субполитика медицины
Исследование экстремальной ситуации
6. Дилемма технологической политики
7. Субполитика производственной рационализации
8. Обобщение и перспективы: сценарии возможного будущего. Литература
По поводу этой книги
Нельзя сказать, что наше столетие обойдено историческими катастрофами: две мировые войны, Аушвиц, Нагасаки, затем Харисбург и Бхопал, теперь вот Чернобыль. Это вынуждает к осторожности в выборе лексики и к обостренному восприятию особенностей исторического развития. Все страдания, все беды и насилия, которыелюди причиняли друг другу, обрушивались до сих пор на “других” евреев, черных, женщин, политических иммигрантов, диссидентов, коммунистов и т. д. С одной стороны, существовали заграждения, лагеря, городские кварталы, военные блоки, с другой — собственные четыре стены - реальные или символические границы, за которыми могли укрыться те, кого, казалось бы, не коснулась беда. Все это есть по-прежнему — и всего этого после Чернобыля уже нет. Чернобыль — это конец “других”, конец всех наших строго культивировавшихся возможностей дистанцирования друг от друга, ставший очевидным после радиоактивного заражения. От бедности можно защититься границами, от опасностей атомного века — нельзя. В этом их своеобразная культурная и политическая сила. Эта сила — в угрозе опасности, которая не признает охранных зон и дифференциации современного мира.
Эта не признающая границ динамика опасности не зависит от степени заражения и споров о его последствиях. Напротив, любые измерения говорят об опасности для всех. Признание опасности атомного заражения равносильно признанию безысходности для целых регионов, стран и частей света. Продолжение жизни и признание опасности вступают в противоречие друг с другом. Это роковое обстоятельство придает экзистенциальную остроту спорам о результатах измерений и предельных величинах, о краткосрочных и долгосрочных последствиях. Надо просто задать себе вопрос: что могло бы измениться, если бы дело дошло до признания официальными инстанциями крайне опасного уровня заражения воздуха, воды, животных и людей? Что тогда — официальная остановка или ограничение жизненных функций —дыхания, еды. питья? Что произойдет с населением целой части света, которое в разной степени (в зависимости от “фатальных” переменных величин — ветра и погоды, расстояния от места катастрофы и т. д.) окажется в зоне необратимого заражения? Можно ли держать в карантине целые страны и группы стран? Не начнется ли в них хаотическое брожение?
Или же все в конечном счете произойдет так, как это было после Чернобыля? Уже эти вопросы проясняют характер объективной угрозы, соединяющей в себе диагноз с пониманием неотвратимости происходящего.
Чтобы снять ограничения, обусловленные происхождением, и предоставить человеку возможность самому принимать решения и своим трудом обеспечить себе место в общественной структуре, в развитом модерне возникает новая “аскриптивная” разновидность чреватой грозными опасностями судьбы, от которой не уйти при всем старании. Она больше напоминает судьбу сословий в средневековье, чем классовые ситуации XIX века. Во всяком случае, она уже не признает сословного неравенства (как не признает пограничных групп, различий между городом и деревней, национальной или этнической принадлежности и т. д.). В отличие от сословных и классовых ситуаций она складывается не под знаком бедности, а под знаком страха и является не “традиционным реликтом”, а продуктом модерна на высшей ступени его развития. Атомные электростанции — вершинные достижения производительных и творческих сил человека - после Чернобыля тоже стали знаками угрожающего нам современного средневековья. Они несут в себе угрозы, которые превращают доведенный в современном мире до крайности индивидуализм в его экстремальную противоположность.
Еще живы рефлексы другого столетия: как мне оберечь себя и своих близких? Еще пользуются высоким спросом советы по охране частной жизни, которой больше не существует. Но все уже живут в состоянии антропологического шока от пережитой грозной зависимости цивилизационных форм жизни от “природы” — зависимости, которая аннулировала все наши понятия о “гражданской зрелости”, “собственной жизни”, национальности, пространстве и времени. Далеко отсюда, в западной части Советского Союза, но отныне в непосредственной близости от нас, происходит катастрофа — не преднамеренная, не агрессивная, скорее, событие, которого можно было избежать, но в то же время и нормальное в своей исключительности, более того, по-человечески понятное. Причина катастрофы не в ошибке людей, а в системах, которые превращают вполне объяснимую человеческую ошибку в непостижимую разрушительную силу. В оценке опасности все оказываются заложниками измерительных приборов, теорий и прежде всего незнания — включая незнание экспертов, которые совсем недавно провозглашали, в соответствии с теорией вероятности, безопасность реакторов на протяжении десяти тысяч лет, а сегодня с захватывающей дух новой уверенностью твердят об отсутствии серьезной опасности.
При всем том бросается в глаза своеобразный состав смеси природы и общества, благодаря которой опасность преодолевает все, что оказывает ей сопротивление. Это в первую очередь “атомное облако” — та мощная цивилизационная сила, превратившаяся в силу природную, в которой парадоксальным и сверхмощным образом соединились история и погода. Весь опутанный электронными сетями мир завороженно следит за этим облаком. “Последняя надежда” на благоприятное направление ветра (бедные шведы!) лучше всяких слов говорит о масштабах беспомощности высокоцивилизованного мира, придумавшего колючую проволоку и стены, армию и полицию, но не сумевшего защитить свои границы. “Неблагоприятная” перемена ветра, да еще — о горе! — дождь — и становится очевидной тщетность попыток защитить общество от зараженной природы, ограничить атомную опасность “другой”, “чужой” окружающей средой.
Этот опыт, о который в мгновение ока разбился наш прежний образ жизни, отражает ситуацию, когда мировая индустриальная система отдана во власть индустриально интегрированной и зараженной “природы”. Противопоставление природы и общества — конструкт XIX века, служивший двоякой цели — покорению природы у ее игнорированию. К концу XX века природа оказалась покоренной и до предела использованной, превратившейся из внешнего феномена во внутренний, из существовавшего до нас в воспроизведенный. В ходе технико-индустриальной переделки природы и ее широкого подключения к рыночным отношениям она оказалась интегрированной в индустриальную систему. В то же время она стала неизбежной предпосылкой образа жизни в индустриальной системе. Зависимость от потребления и рынка означает новую форму зависимости от “природы”, и эта имманентная “природная” зависимость от рын очной системы становится в этой системе законом жизни индустриальной цивилизации.
Борясь с угрозами внешней природы, мы научились строить хижины и накапливать знания. Против индустриальных угроз вовлеченной в индустриальную систему вторичной природы мы практически беззащитны. Угрозы превращаются в безбилетных пассажиров нормального потребления. Они путешествуют с ветром и по воде, скрываются везде и всюду и вместе с жизненно необходимыми вещами - воздухом, пищей, одеждой, домашней обстановкой — минуют обычно строго охраняемые защитные зоны модерна. Там, где после катастрофы защитные и предохранитель ные меры практически исключаются, остается только одна (кажущаяся) активность — отрицание опасности, успокаивание, которое порождает страх и вместе с возрастанием опасности, обрекающей людей на пассивность, становится все агрессивнее. Ввиду невозможности вообразить и воспринять опасность органами чувств эта остаточная активность перед лицом реально существующего остаточного риска обретает своих чрезвычайно деятельных сообщников.
Оборотной стороной обобществленной природы является обобществление ее разрушения, превращение этого разрушения в социальные, экономические и политические системы угроз высокоиндустриализованного мирового сообщества. В глобальности заражения и опутавших весь мир цепей распространения продуктов питания и товаров угроза жизни в индустриальной культуре переживает опасные общественные метаморфозы: повседневные нормы жизни ставятся с ног на голову. Рушатся рынки. В условиях изобилия царит дефицит. Возникают массовые претензии. Правовые системы не справляются с фактами. Самые животрепещущие вопросы наталкиваются на недоуменное пожимание плечами. Медицинское обслуживание оказывается несостоятельным. Рушатся научные системы рационализации. Шатаются правительства. Избиратели отказывают им в доверии. И все это при том, что грозящая людям опасность не имеет ничего общего с их действиями, наносимый им ущерб — с их трудом, а окружающая действительность в нашем восприятии остается неизменной. Это означает конец XIX века, конец классического индустриального общества с его представлениями о национально-государственном суверенитете, автоматизме прогресса, делении на классы, принципе успеха, о природе, реальной действительности, научном познании и т. д.
В значительной мере именно поэтому разговоры об (индустриальном) обществе риска, еще год назад сталкивавшиеся с упорным внутренним и внешним сопротивлением, получили горький привкус истины. Многое из того, что мне приходилось доказывать в своих работах с помощью аргументов, — невозможность воспринимать опасность органами чувств, ее зависимость от науки, ее наднациональность, “экологическое отчуждение”, превращение нормы в абсурд и т. д. — после Чернобыля читается как банальное описание реальных событий.
Ах, если бы все это так и осталось заклинанием будущего, приходу которого следует помешать!
Бамберг, май 1986
УлърихБек
Предисловие
Тема этой книги — невзрачная приставка “пост”. Она — ключевое слово нашего времени. Все теперь — “пост”. К “посотиндустриализму” мы уже успели привыкнуть. С ним мы связываем определенное содержание. С “постмодернизмом” все уже начинает расплываться. В понятийных сумерках постпросвещения все кошки кажутся серыми. “Пост” — кодовое слово для выражения растерянности, запутавшейся в модных веяниях. Оно указывает на нечто такое сверх привычного, чего оно не может назвать, и пребывает в содержании, которое оно называет и отрицает, оставаясь в плену знакомых явлений. Прошлое плюс “пост” —вот основной рецепт, который мы в своей многословной и озадаченной непонятливости противопоставляем действительности, распадающейся на наших глазах.
Эта книга представляет собой попытку выяснить, что означает словечко “пост” (синонимы “после”, “поздний”, “потусторонний”). Она движима желанием осмыслить то содержание, которое историческое развитие модерна — особенно в Федеративной Республике Германии — вкладывало в это словечко в прошедшие два-три десятилетия. Этого можно достичь только в упорной борьбе со старыми, благодаря приставке “пост” выходящими за свои пределы теориями и привычным образом мыслей. Поскольку эти теории и привычки гнездятся не только в других, но и во мне самом, в книге слышится иногда шум борьбы, громкость которого зависит еще и от того, что я вынужден опровергать свои собственные возражения. Поэтому кое-что может показаться излишне резким, чересчур ироничным или опрометчивым. Однако тяжеловесность старого мышления не одолеть оружием привычной академической взвешенности.
Мои рассуждения не являются репрезентативными, как того требуют правила академического исследования социальных проблем. Они преследуют другую цель: вопреки еще господствующему прошлому показать уже наметившееся будущее. Изложены они с точки зрения наблюдателя общественно-исторической сцены начала XIX столетия, который за фасадом уходящей аграрно-феодальной эпохи высматривает уже повсюду выступающие контуры незнакомого пока индустриального века. В эпохи структурных перемен репрезентативность заключает союз с прошлым и мешает увидеть вершины будущего, которые со всех сторон вдаются в горизонт настоящего. В этом отношении книга содержит элементы эмпирически ориентированной, устремленной в будущее общественной теории — без какого бы то ни было методологического обеспечения.
В основе книги лежит предположение, что мы являемся свидетелями — субъектом и объектом — разлома внутри модерна, отделяющегося от контуров классического индустриального общества и обретающего новые очертания — очертания (индустриального) “общества риска”. При этом необходимо сбалансировать противоречия между непрерывностью развития модерна и разрывами в этом развитии — противоречия, в которых отражается антагонизм между модерном и индустриальным обществом, между индустриальным обществом и обществом риска. В своей книге я намерен показать, что эти эпохальные различия порождаются сегодня самой действительностью. Чтобы знать, как дифференцировать их в каждом отдельном случае, необходимо рассмотреть разные варианты общественного развития. Ясность в этом вопросе будет достигнута только тогда, когда четче обозначатся контуры будущего.
Теоретическому сидению меж двух стульев соответствует такая же практика. Решительный отпор получат как те, кто в борьбе с напором “иррационального духа времени” придерживается предпосылок просветительского XIX века, так и те, кто сегодня готов вместе с накопившимися аномалиями спустить в реку истории и весь проект модерна.
К панораме страха, развернувшейся во всех уголках рынка мнений, страха перед угрожающей самой себе цивилизацией добавить нечего; как и к проявлениям Новой беспомощности, которая утратила дихотомию “цельного” даже в своих противоречиях мира индустриализма. В книге, предлагаемой вниманию читателя, речь идет о втором, следующем за этим шаге. Это состояние она и делает предметом рассмотрения. В ней ставится вопрос о том, каким образом в рамках социологически информированного и инспирированного мышления можно понять и осмыслить эту неуверенность духа времени, отрицать которую в плане критики идеологии было бы цинично, а поддаваться ей без сопротивления — опасно. Центральную теоретическую идею, выработанную с этой целью, легче всего объяснить с помощью исторической аналогии: как в XIX веке модернизация привела к распаду закосневшее в сословных устоях аграрное общество, так и теперь она размывает контуры индустриального общества, и последовательное развитие модерна порождает новые общественные конфигурации.
Границы этой аналогии указывают и на особенности перспективы. В XIX веке модернизация проходила на фоне ее противоположности: традиционного унаследованного мира и природы, которую нужно было познать и покорить. Сегодня, на рубеже XX—XXI веков, модернизация свою противоположность поглотила, уничтожила и принялась в своих индустриально-общественных предпосылках и функциональных принципах уничтожать самое себя. Модернизация в соответствии с опытом (^современного мира вытесняется проблемными ситуациями модернизации относительно самой себя. Если в XIX веке утрачивали привлекательность сословные привилегии и религиозные представления о мире, то теперь теряют свое значение научно-техническое понимание классического индустриального общества, образ жизни и формы труда в семье и профессии, образцы поведения мужчин и женщин и т. д. Модернизация в рамках индустриального общества заменяется модернизацией предпосылок индустриального общества, которая не была предусмотрена ни одним используемым и доныне теоретическим пособием XIX века о правилах политического поведения. Именно этот наметившийся антагонизм между модерном и индустриальным обществом (во всех его вариантах) размывает сегодня ту систему координат, в которой мы привыкли осмыслять модерн в категориях индустриального общества.
Нас еще долго будет занимать это различие между традиционной модернизацией и модернизацией индустриального общества, или, говоря по-другому, между простой и рефлексивной модернизацией. Оно будет намечено в ходе изучения конкретных сфер деятельности. Даже если еще абсолютно неясно, какие “неподвижные звезды” индустриально-общественной мысли закатятся в процессе только-только начавшейся рационализации второй ступени, уже сегодня можно обоснованно предположить, что это коснется самых прочных “законов”, таких, как функциональная дифференциация или массовое производство.
Двумя последствиями примечательна необычность этой перспективы. Она утверждает то, что до сегодняшнего дня казалось немыслимым, а именно: что индустриальное общество в своем победном шествии, т. е. незаметными путями нормы, через черный ход побочных последствий покидает сцену мировой истории — и совсем не так, как предусмотрено в иллюстрированных учебниках по теории общественного развития, а без политического треска (революций, демократических выборов). Она утверждает далее, что “антимодернистский” сценарий, волнующий сейчас мировую общественность, — критика науки, техники, прогресса, новые соци альные движения — отнюдь не вступает в противоречие с модерном, а является выражением его последовательного развития за пределы индустриального общества.
Общее содержание модерна вступает в противоречие с омертвелостями и половинчатостями в самой концепции индустриального общества. Подходы к этому воззрению блокируются нерушимым, до сих пор не осознанным мифом, в котором в значительной степени застряла общественная мысль XIX века и который отбрасывает свою тень еще и на последнюю треть XX века, а именно мифом о том, что развитое индустриальное общество с его схематизмом работы и жизни, с его секторами производства, пониманием роли науки и техники, с его формами демократии является обществом насквозь современным, вершиной модерна, возвышаться над которой ему даже не приходит в голову. Этот миф находит выражение во многих формах. Одной из самых действенных считается нелепая шутка о конце исторического общественного развития. Эта шутка в своих оптимистических и пессимистических вариантах ослепляет мышление нашей эпохи, в которой установившаяся система обновления благодаря освободившейся в ней динамике начинает ревизовать самое себя. Мы пока даже не способны представить себе возможностей изменения общественного облика современного мира, так как теоретики индустриально-общественного капитализма повернули в сторону априорности исторический образ модерна, который во многих отношениях еще находится в зависимости от своей противоположности в XIX веке. В характерном для Канта вопросе о возможностях современных обществ исторически обусловленные контуры, конфликтные линии и функциональные принципы индустриального капитализма вообще подстраивались к потребностям модерна. Еще одно доказательство этого — курьезность, с которой общественные науки ничтоже сумняшеся утверждают, что в индустриальном обществе изменяется все: семья, профессиональная подготовка, социальные классы, наемный труд, наука, - и в то же время изменения эти не затрагивают ничего существенного: семью, профессиональную подготовку, социальные классы, наемный труд, науку.
Настоятельнее, чем когда-либо прежде, мы нуждаемся в понятийном аппарате, который — без ложно понятого обращения к вечно старому новому, исполненный печали прощания и не утративший хорошего отношения к нетленным сокровищницам традиции — позволит заново осмыслить надвигающиеся на нас новые
явления и научиться жить и работать с ними. Идти по следу новых понятий, которые уже сегодня возникают в процессе распада старых, — нелегкое занятие. Для одних это пахнет “изменением системы” и подлежит компетенции органов по охране конституции. Другие замкнулись в своих убеждениях и во имя выработанной вопреки внутреннему чувству “верности линии” (а это может означать многое — марксизм, феминизм, квантитативное мышление, специализацию) начинают нападать на все, что источает запах уклонизма.
Однако или именно поэтому мир не гибнет, во всяком случае, он не погибнет из-за того, что сегодня рушится мир XIX века. К тому же это еще и преувеличение. Особенно стабильным общественное устройство Х1Хвекане было, как известно, никогда. Оно уже не раз погибало — в мыслях людей. Там его погребли еще до того, как оно появилось на свет. Мы видим, что видения Ницше или поставленные на сцене драмы ставшего ныне “классическим” (т. е. старым) литературного модерна находят свое (более или менее) репрезентативное выражение на кухне или в спальне. Происходит, стало быть, то, о чем давно уже помышляли. И происходит — если прикинуть на глазок — с опозданием от полстолетия до целого столетия. Происходит уже давно. И будет происходить впредь. И пока еще не происходит ничего.
Мы понимаем также, если отвлечься от литературных вариантов распада и гибели, что и после всего этого нужно продолжать жить. Мы, так сказать, переживаем то, что происходит, когда в драме Ибсена опускается занавес. Мы переживаем не отображенную на сцене действительность послебуржуазной эпохи. Или, применительно к цивилизационньм угрозам, мы являемся наследниками обретшей реальные очертания критики культуры, которая уже не может удовлетвориться критическим диагнозом культурного развития, так как он во все времена был, скорее, предостерегающим пессимистическим прогнозом на будущее. Не может целая эпоха провалиться в пространство по ту сторону существовавших до сих пор категорий, не заметив, что это пространство — всего лишь протянувшиеся за собственные пределы притязания прошлого, которое утратило власть над настоящим и будущим.
В последующих главах предпринимается попытка в полемике с тенденциями развития основных сфер общественной практики подхватить ход мысли и распространить ее на понятийность индустриального общества (во всех его вариантах). Центральная идея рефлексивной модернизации индустриального общества развивается в двух направлениях. Сначала на примере производ ства богатств и производства рисков рассматривается противоречивое единство непрерывности и прерывности. Вывод: в то. время как в индустриальном обществе “логика” производства богатства доминирует над “логикой” производства риска, в обществе риска это соотношение меняется на противоположное (часть первая). В рефлексивности модернизационных процессов производительные силы утратили свою невинность. Выгода от технико-экономического “прогресса” все больше оттесняется на задний план производством рисков. Узаконить их можно только на ранней стадии — в качестве “скрытых побочных действий”. Вместе с их универсализацией, публичной критикой и (антинаучным исследованием они сбрасывают покров латентности и получают новое и центральное значение при обсуждении социальных и политических конфликтов.
Эта “логика” производства и распределения рисков рассматривается в сравнении с “логикой” распределения богатства (до сих пор определявшей развитие общественно-политической мысли). В центре стоят модернизационные риски и их последствия, которые проявляются в непоправимом ущербе для жизни растений, животных и людей. Их нельзя уже, как это было с производственными и профессиональными рисками в XIX веке и в первой половине XX века, локализовать, свести к специфическим группам населения; в них присутствует тенденция к глобализации, которая охватывает производство и воспроизводство, пересекает национально-государственные границы и в этом смысле порождает наднациональные и неклассовые глобальные угрозы с их своеобычной социальной и политической динамикой (главы I и II).
Однако эти социальные угрозы и их культурный и политический потенциал — только одна сторона общественного риска. Другая сторона попадает в поле зрения, если в центр рассмотрения поставить имманентно присущие индустриальному обществу противоречия между модерном и его противоположностью. С одной стороны, вчера, сегодня и на все времена контуры индустриального общества набрасывались и набрасываются как контуры общества больших групп населения — классов или социальных слоев. С другой, классы по-прежнему зависят от значимости социальных классовых культур и традиций, которые в ходе модернизации послевоенной ФРГ, общества всеобщего благоденствия, были как раз поколеблены в своих унаследованных ценностях (глава III).
С одной стороны, с развитием индустриального общества совместная жизнь людей согласовывалась с нормами и стандартами
небольшой семьи. С другой, небольшая семья строится на “сословном” положении мужчины и женщины, которое в непрерывном процессе модернизации (приобщение женщин к получению образования и к рынку труда, растущее количество разводов и т. д.) становится неустойчивым. Но тем самым приводится в движение соотношение между производством и воспроизводством, как и все, что связано между собой в индустриальной “традиции небольшой семьи”: брак, материнство и отцовство, сексуальность, любовь и т. д. (глава IV).
С одной стороны, индустриальное общество мыслится в категориях общества, ориентированного на труд (ради заработка). С другой, актуальные мероприятия по рационализации подрывают сами основы такого порядка: скользящие графики рабочего времени и смена рабочих мест стирают границы между работой и не-работой. Микроэлектроника позволяет заново, поверх производственных секторов, связать в единую сеть предприятия, филиалы и потребителей. Тем самым модернизация как бы устраняет прежние правовые и социальные предпосылки системы занятости: массовая безработица интегрируется через новые формы “многообразной неполной занятости” в систему занятости — со всеми вытекающими отсюда рисками и шансами (глава VI).
С одной стороны, в индустриальном обществе обретает официальный характер наука, а вместе с ней и методологические сомнения. С другой, эти сомнения (вначале) ограничиваются чисто внешней стороной дела, объектами исследования, в то время как основы и следствия научной работы отгораживаются от бушующего внутри скептицизма. Это деление сомнения так же необходимо для целей профессионализации, как оно неустойчиво ввиду неделимости подозрения в ошибочности прогноза; в своей непрерывности научно-техническое развитие претерпевает разрыв между соотношением внешнего и внутреннего. Сомнение распространяется на основы и риски научной работы, а в результате обращение к науке одновременно обобщается и демистифицируется (глава VII).
С одной стороны, вместе с развитием индустриального общества утверждаются притязания и формы парламентской демократии. С другой, радиус значимости этих принципов раздва-ивается. Субполитический процесс обновления “прогресса” остается в компетенции экономики, науки и технологии, для которых самоочевидные в демократической системе вещи аннулированы. В непрерывности модернизационных процессов это становится проблематичным там, где - перед лицом накопивших опасный потенциал производительных сил - субполитика перехватывает у политики ведущую роль в формировании общества (глава VIII).
Иными словами: в проект индустриального общества на разных уровнях — например, в схему “классов”, “небольшой семьи”, “профессиональной работы”, в понятия “науки”, “прогресса”, “демократии” — встроены элементы индустриально-имманентного традиционализма, основы которых становятся хрупкими и аннулируются в рефлективности модернизаций. Как ни странно это звучит, но обусловленные этим эпохальные волнения суть результаты успеха модернизаций, которые теперь протекают не в русле и категориях индустриального общества, а вопреки им. Мы переживаем изменение основ изменения. Осмыслить это можно при условии, что образ индустриального общества будет подвергнут пересмотру. Оно по своему замыслу есть лонесовременное общество, при этом встроенный в него контрсовременный мир не есть нечто старое, он — конструкт и продукт индустриального общества. Структура индустриального общества основана на противоречии между универсальным содержанием модерна и функциональным устройством его институтов, в которые это содержание может быть транспонировано только партикулярно-селективным способом. Но это означает, что индустриальное общество в процессе развития само делается неустойчивым. Непрерывность становится “причиной” разрыва. Люди освобождаются от форм жизни и привычек индустриально-общественной эпохи модерна — точно так же как в эпоху Реформации они “вырывались” из объятий церкви в общество. Вызванные этим потрясения образуют другую сторону общества риска. Система координат, в которой закрепляется жизнь и мышление индустриального модерна — оси “семья и профессия”, вера в науку и прогресс, — расшатывается, возникает новая двусмысленная связь между шансами и рисками, т. е. вырисовываются контуры общества риска. Шансы? Принципы модерна в обществе риска предъявляют иск индустриально-общественному развитию.
Эта книга в разных вариациях отражает процесс самопознания и самообучения ее автора. В конце каждой главы я умнее, чем в начале. Велико было искушение переосмыслить и переписать эту книгу заново, начав с конца. Этому помешала не только нехватка времени. Задуманное вновь продемонстрировало бы лишь промежуточную стадию. Это еще раз подчеркивает подвижный характер аргументации и ни в коем случае не должно быть понято как
бланковый чек для встречных претензий. Для читателя выгода в том, что он может обдумывать главы в другой последовательности или каждую в отдельности и воспринимать -их как сознательный призыв к сотрудничеству, полемике и дальнейшей работе над темой.
Практически все близкие мне люди в то или иное время были активными разработчиками и комментаторами этого текста. Кое-кто делал это без особой радости, но всегда предлагал множество новых вариантов. Все вошло в книгу. Ни в тексте, ни в этом предисловии я не могу в полной мере воздать должное сотрудничеству по большей части молодых ученых из моего научного окружения. Для меня оно стало огромным ободряющим переживанием. Некоторые части этой книги представляют собой почти дословное изложение частных бесед и разговоров в течение совместной жизни. Не претендуя на полноту, выражаю благодарность Элизабет Бек-Гернсхайм за нашу неповседневность в повседневной жизни, за вместе пережитые идеи и за несокрушимую непочтительность; Марии Реррих за многие стимулирующие идеи, беседы, обработку сложных материалов;
Ренате Шютц за необыкновенно заразительную философскую любознательность и за воодушевляющие видения; Вольфгангу Бонсуза полезные обсуждения почти всех частей книги; Петеру Бергеру за предоставленное в мое распоряжение письменное выражение его полезного для меня недовольства книгой; Кристофу Лауза помощь в осмыслении и уточнении не очень удачных аргументов; Герману Штумпфу и Петеру Зоппу за ценные советы и активную помощь в нахождении необходимой литературы и материалов; Ангелике Шахт и Герлинде Мюллер на надежность и усердие при перепечатке текста.
Великодушную коллегиальную поддержку мне оказали также Карл Мартин Больте, Хайнц Хартман и Леопольд Розенмайр. Встречающиеся в книге повторы и неудачные образы я отношу на счет сознаваемого мной несовершенства данной работы.
Не ошибется тот, кто заметит между строк блеск озера. Большие куски текста писались на холме, возвышающемся над Штарнбергским озером, при живом участии природы. Удачная подсказка света, ветра и облаков немедленно использовалась в работе. Этим необычным местом работы — чаще всего под ясным сияющим небом — я мог воспользоваться благодаря гостеприимной заботе госпожи Рудорфер и всей ее семьи: чтобы не мешать мне, даже животные паслись и дети играли на достаточном удалении от меня.
Фонд “Фольксваген” предоставлением академической стипендии создал предпосылки для досуга, без чего я вряд ли решился бы на авантюру этой аргументации. Бамбергские коллеги Петер Гросс и Ласло Вашкович согласились ради меня на перенесение сроков своего свободного от занятий семестра, предназначенного для научной работы. Всем им выражаю сердечную благодарность — не призывая разделить со мной вину за мои ошибки и чересчур рискованные формулировки. Особо хочу поблагодарить тех, кто не тревожил мой покой и терпеливо сносил мое молчание.
Бамберг/Мюнхен, апрель 1986
Улърих Бек
НА ВУЛКАНЕ ЦИВИЛИЗАЦИИ: КОНТУРЫ ОБЩЕСТВА РИСКА.
Глава I
О логике распределения богатства и распределения рисков
В развитых странах современного мира общественное производство богатств постоянно сопровождается общественным производством рисков. Соответственно проблемы и конфликты распределения в отсталых странах усугубляются проблемами и конфликтами, которые вытекают из производства, определения и распределения рисков, возникающих в процессе научно-технической деятельности.
Эта смена логики распределения богатства в обществе, основанном на недостатке благ, логикой распределения риска в развитых странах модерна исторически связана (по крайней мере) с двумя обстоятельствами. Она, во-первых, наблюдается - сегодня это совершенно очевидно — там и в той мере, в какой благодаря достигнутому уровню человеческих и технолого-производительных сил, а также правовых и социально-государственных гарантий и регламентации становится возможным объективно уменьшить и социально ограничить подлинную материальную нужду. Во-вторых, эта категориальная смена объясняется еще и тем, что вследствие стремительно растущих в процессе модернизации производительных сил риски и связанные с ними потенциалы самоуничтожения приобретают невиданный доныне размах*.
По мере появления этих обстоятельств один исторический тип мышления и действия попадает в зависимость от другого или накладывается на него. Понятие “индустриального или классового общества” (как его — в широком смысле — толковали Маркс и Ве-
* Модернизация подразумевает технологические рационализаторские изменения в организации труда, а кроме того, охватывает и многое другое: смену социальных характеров и нормальных человеческих биографий, стилей жизни и форм любви, структур влияния и власти, форм политического принуждения и политической активности, восприятия действительности и норм познания. Плуг пахаря, паровоз и микрочип с точки зрения научно понимаемой модернизации являются видимыми индикаторами очень глубокого, охватывающего и преобразующего все общественное устройство процесса, в котором в конечном счете меняются источники уверенности, питающие жизнь. Обычно различают модернизацию и индустриализацию. В нашей работе мы простоты ради употребляем слово “модернизация” в широком смысле. — Здесь и далее прим. автора.
бер) вращалось вокруг вопроса о том, как в социальном отношении неравномерно и в то же время “на законных основаниях” распределяется произведенное обществом богатство. Это пересекается с новой парадигмой общества риска, которое в своей основе базируется на решении сходной и все же совершенно иной проблемы. Каким образом предотвратить систематически возникающие в процессе прогрессивной модернизации риски и опасности, сделать их безопасными, канализировать, а там, где они уже появились на свет в виде “скрытых побочных воздействий”, так отграничить и отвести в сторону, чтобы они не вставали на пути процесса модернизации и в то же время не выходили за пределы (экологические, медицинские, психологические, социальные) “допустимого”?
Речь уже не идет почти исключительно об использовании природных богатств, об освобождении человека от традиционных зависимостей, речь по большей части идет о проблемах, являющихся следствием самого технико-экономического развития. Процесс модернизации становится “рефлексивным”, т. е. становится сам своей темой и проблемой. На вопросы развития и использования технологий (в сфере природы, общества или личности) накладываются вопросы политического и научного “обращения” (обнаружение, предотвращение, сокрытие, вовлечение, управление) с рисками, которые несут ожидаемому будущему уже используемые или потенциальные технологии. Заверения в безопасности технологий, адресованные бдительной, критически настроенной общественности, снова и снова должны подкрепляться косметическим или подлинным вмешательством в технико-экономическое развитие.
Обе “парадигмы” социального неравенства постоянно соотносятся с определенными периодами модернизации. Распределение произведенного обществом продукта и возникающие в связи с этим конфликты находятся в центре внимания до тех пор, пока в странах и обществах (сегодня преимущественно в так называемом третьем мире) мыслями и поступками людей владеет чувство материальной нужды, “диктатура нищеты”. В обществе, основанном на недостатке благ, благодаря научно-техническому прогрессу модернизацию проводят под предлогом обнаружения скрытых источников общественного богатства. Обещания избавить людей от незаслуженной бедности и зависимости лежат в основе действия, мышления и исследования в категориях социального неравенства — от классового общества через общество разных социальных прослоек до индивидуализированного общества.
В высокоразвитых богатых государствах Запада наблюдается двоякий процесс: с одной стороны, борьба за “хлеб насущный” в сравнении с обеспеченностью питанием вплоть до второй половины XX века и с угрозой голода в странах третьего мира теряет свою актуальность как кардинальная проблема, отодвигающая на второй план все остальное. Многих людей волнует уже не проблема голода, а проблема “толстого брюха” (о “новой бедности” см. с. 131 наст. изд.). Тем самым процесс модернизации лишается своего легитимного обоснования — преодоления очевидной нехватки продуктов, ради чего люди были готовы примириться с некоторыми (теперь уже не вполне) непредвиденными побочными явлениями.
Параллельно распространяется сознание того, что источники богатства “загрязняются” растущей угрозой, исходящей от этих “побочных явлений”. Все это отнюдь не ново, но долгое время оставалось незамеченным на фоне усилий по преодолению нищеты. Благодаря чрезмерному развитию производительных сил эта оборотная сторона приобретает все большее значение. В процессе модернизации все больше и больше высвобождаются такие деструктивные силы, которые просто недоступны человеческому воображению. Оба источника питают нарастающую критику модернизации, которая определяет громкий и резкий характер публичной полемики.
Если представить наши доказательства в систематическом виде, то дело выглядит так: социальные позиции и конфликты общества, “распределяющего богатства”, рано или поздно в процессе непрерывной модернизации начинают пересекаться с позициями и конфликтами общества, “распределяющего риски”. Начало этого перехода у нас в ФРГ приходится, по моему убеждению, на 70-е годы. Это означает, что с тех пор оба вида тем и конфликтов напластовываются друг на друга. Мы еще не живем в обществе риска, но и больше не живем только в обществе распределения благ. По мере осуществления этого перехода мы действительно приближаемся к переменам в общественном устройстве, которые выводят нас из существовавших до сих пор категорий, образа мыслей и способов действия.
Несет ли в себе понятие риска то общественно-историческое значение, которое здесь ему придается? Не идет ли тут речь об изначальном феномене человеческой деятельности? Разве риски, которые здесь отделяются от индустриальной эпохи, не являются ее собственным признаком? Разумеется, риски не изобретение нового времени. Кто, как Колумб, пускался в путь, чтобы открывать новые страны и части света, тот мирился с неизбежностью риска. Но это был личный риск, а не глобальная угроза для всего человечества, которая возникает при расщеплении атомного ядра или складировании ядерных отходов. Слово “риск” в те времена имело оттенок мужества, приключения, а не возможное самоуничтожение жизни на Земле.
Леса тоже умирают уже в течение многих столетий — сначала в результате их превращения в пашню, а потом в результате беспощадных вырубок. Но умирание лесов сегодня происходит в глобальных масштабах, как скрытое следствие индустриализации — и с совершенно иными социальными и политическими последствиями. Им затронуты даже и прежде всего богатые лесами страны (Норвегия, Швеция), которые сами почти не обладают промышленностью с ядовитыми отходами, но вынуждены расплачиваться умирающими лесами и растениями, вымирающими видами животных за ядовитое производство других индустриально развитых стран.
Рассказывают, что матросы, которые в XIX веке падали в Темзу, погибали не потому, что тонули, а потому, что задыхались от дурно пахнувших испарений и ядов этой лондонской клоаки. Прогулка по узким улочкам средневекового города тоже была мучительным испытанием для обоняния. “Экскременты скапливаются везде, у основания шлагбаумов, в дрожках... Фасады парижских домов разрушаются от мочи... Организованное обществом засорение грозит увлечь весь Париж в процесс гниения и распада”. И все же бросается в глаза, что тогдашние опасности, в отличие от сегодняшних, раздражали глаза и нос, т. е. воспринимались органами чувств, тогда как сегодняшние риски, как правило, не поддаются восприятию и, скорее, коренятся в химико-физических формулах (например, содержание ядов в пище, радиоактивная опасность). С этим связано еще одно отличие. Тогда их можно было отнести к недостаточной обеспеченности гигиеническими технологиями. Сегодня их причина — в избыточности промышленной продукции. Нынешние риски и опасности существенно отличаются от внешне нередко сходных с ними средневековых глобальностью своей угрозы (человеку, растительному и животному миру) и современными причинами своего возникновения. Они в общем и целом продукт передовых промышленных технологий и с их дальнейшим совершенствованием будут постоянно усиливаться.
Без сомнения, риски, связанные с развитием промышленности, так же стары, как и само это развитие. Обнищание значительной части населения — “риск бедности” - держало XIX век в напряжении. “Риски квалификации” и “риски здоровья” давно уже являются темой рационализации и связанных с ней социальных конфликтов, гарантий (и исследований). И все же риски, о которых пойдет речь в данной работе и которые вот уже несколько лет волнуют общественность, обладают новым качеством. Создаваемую ими угрозу уже нельзя отнести только к месту их возникновения — предприятию. По своей сути они угрожают жизни на этой планете, причем во всех ее проявлениях. В сравнении с ними профессиональные риски первоначальной индустриализации принадлежат совсем другому веку. Опасности высокоразвитых производительных сил в области химии или атомной энергетики упраздняют основы и категории, в рамках которых мы до сих пор мыслили и действовали, — пространство и время, труд и досуг, предприятие и национальное государство, даже границы между военными блоками и континентами.
В центре нашего исследования — социальная архитектура и политическая динамика подобных цивилизационных угроз собственному существованию. Аргументацию можно заранее сформулировать в пяти тезисах:
(1) Риски, возникающие на самой высокой ступени развития производительных сил, — я имею в виду прежде всего полностью недоступную для непосредственного восприятия органами чувств радиоактивность, но также вредные и ядовитые вещества в воздухе, воде, продуктах питания и связанные с этим кратковременные и долговременные последствия у растений, животных и человека, — эти риски существенно отличаются от богатств. Они высвобождают системно обусловленные, часто необратимые разрушительные силы, остаются, как правило, невидимыми, основываются на каузальных интерпретациях, т. е. проявляются только в знании (научном или антинаучном) о них, посредством этого знания могут меняться, уменьшаться или увеличиваться, драматизироваться или недооцениваться; они, таким образом, в значительной мере открыты для социальных дефиниций. Следовательно, средства информации и понимание степени риска становятся ключевыми общественно-политическими позициями.
(2) С распределением и нарастанием рисков возникают социально опасные ситуации. В определенном смысле они являются следствием неравенства классов и социальных слоев, однако заставляют считаться с существенно иной логикой распределения:
риски модернизации рано или поздно затрагивают и тех, кто их производит или извлекает из них выгоду. Им присущ эффект бумеранга, взрывающий схему классового построения общества. Богатые и могущественные от них тоже не защищены. Имеются в виду опасности, угрожающие не только здоровью, но и легитимизации состояний и доходов: с социальным признанием модернизационных рисков связано обесценение и отчуждение экологии, систематически вступающее в противоречие с интересами обогащения и наживы — движущей силой процесса индустриализации. В то же время риски производят неравенство на интернациональном уровне, с одной стороны, между третьим миром и промышленно развитыми странами, с другой стороны - между самими развитыми странами. Они вторгаются в систему компетенции суверенных государств. Перед лицом глобального, не признающего национальных границ перемещения ядовитых веществ жизнь травинки в баварском лесу зависит в конечном счете от заключения и выполнения международных соглашений.
(3) Вместе с тем распространение и умножение рисков ни в коей мере не порывает с логикой развития капитализма, а, скорее, поднимает эту логику на новую ступень. Риски модернизации — это инедустрия, большой бизнес. Они являют собой то, чего ищут экономисты, — запросы, которые невозможно удовлетворить. Удовлетворить можно голод, другие потребности. Цивилизационные риски — это бездонная бочка потребностей, которая постоянно, без конца самообновляется. С рисками экономика, если употребить выражение Лумана, “ручается сама за себя”, независимо от удовлетворения человеческих потребностей. Но это означает, что индустриальное общество, извлекая благодаря выпущенным на свободу рискам экономическую выгоду, одновременно создает опасные ситуации и политический потенциал общества риска.
(4) Богатствами можно владеть, риски нас настигают; нас наделяет ими само развитие цивилизации. Говоря упрощенно: в классовых обществах бытие определяет сознание, в то время как в обществе риска сознание определяет бытие. Знание приобретает новое политическое значение. Соответственно политический потенциал общества риска должен раскрываться и анализироваться в социологии и теории возникновения и распространения знания орисках.
(5) Социально признанные риски, как это впервые четко проявилось в полемике об умирании лесов, несут в себе своеобразный политический детонатор: то, что до сих пор считалось аполитичным, становится политикой — политикой устранения самих “причин” процесса индустриализации. Неожиданно общественность и
политика начинают вторгаться в заповедную сферу производственного менеджмента — в планирование, техническое оснащение производства и т. д. При этом становится абсолютно ясно, о чем идет речь в публичном споре об определении рисков: не только о побочных последствиях для здоровья природы и человека, но и о социальных, экономических и политических побочных последствиях этих побочных последствий. Это вторжение в рыночную экономику, обесценение капитала, открытие новых рынков, гигантские расходы, судебные преследования, потеря репутации. Благодаря маленьким и большим сбоям (сигнал опасности по причине смога, утечки ядовитых веществ и т. д.) в обществе риска возникает политический потенциал катастроф. Защита от него, овладение им могут привести к реорганизации власти и компетенции. Общество риска есть общество, чреватое катастрофами. Его нормальным состоянием грозит стать чрезвычайное положение.
1. Естественнонаучное распределение вредных веществ и социальные ситуации риска
Дискуссия о содержании вредных и ядовитых веществ в воздухе. воде и продуктах питания, а также о разрушении природы и окружающей среды в целом все еще ведется исключительно или по преимуществу в естественнонаучных категориях и формулах. При этом остается неизвестным, что естественнонаучные “формулы обнищания” имеют социальное, культурное и политическое значение. Соответственно возникает опасность, что ведущаяся в химико-биолого-технических категориях дискуссия об окружающей среде невольно вызывает у людей представление о себе только как об органическом механизме. Тем самым ей грозит опасность превратить в свою противоположность ту ошибку, в какой она справедливо упрекала долгое время господствовавший оптимизм индустриального прогресса, — выродиться в дискуссию о природе без человека, без обсуждения социальной и культурной стороны дела. Дискуссии последних десятилетий, в которых снова и снова разворачивался весь арсенал критических аргументов по адресу техники и промышленности, оставались по своей сути технократическими и натуралистическими. Они с таким рвением и жаром ссылались на содержание вредных веществ в воздухе, воде и продуктах питания, на сравнительные величины роста населения, потребления энергии, потребности в продуктах питания, дефицит сырья и т. д., будто никогда и не было человека (например, Макса Вебера), который потратил немало времени, чтобы доказать: без учета социальных структур власти и распределения, роли бюрократии, господствующих норм и рациональных подходов это или бесполезно, или бессмысленно, или то и другое вместе. Незаметно сложилось такое представление, при котором взаимоотношения между техникой и природой сводились к формуле “преступник — жертва”. С самого начала при таком подходе (и от политического движения в защиту окружающей среды) оставались скрыты социальные, политические и культурные реалии и последствия модернизационных рисков.
Проиллюстрируем это на примере. Совет экспертов по проблемам окружающей среды констатирует в своем заключении, что “в материнском молоке нередко находят в опасных концентрациях бета-гексахлорциклогексан, гексахлорбензолин ДДТ” (1985, 8. 33). Эти ядовитые вещества содержатся в средствах защиты растений, которые уже изъяты из обращения. Их происхождение не выяснено (там же). В другом месте говорится: “Воздействие свинца на население в среднем незначительно” (8.35). Что за этим кроется? Быть может, нечто аналогичное такому распределению: у двух человек есть два яблока. Один из них съел оба. Следовательно, в среднем каждый съел по одному. Применительно к распределению продуктов питания в мировом масштабе это высказывание звучало бы так: “в среднем” все люди на Земле сыты. Цинизм такого утверждения очевиден. В одной части света люди умирают от голода, в другой первостепенным фактором издержек стали проблемы переедания. Вполне возможно, что применительно к вредным и ядовитым веществам это высказывание не цинично, что воздействие в среднем является действительным воздействием на все группы населения. Но знаем ли мы это? Разве для оправдания такого заявления не обязательно знать, какие еще яды вынуждены люди вдыхать и глотать? Поразительно, что о “средних” показателях спрашивают как о чем-то само собой разумеющемся. Кто спрашивает о показателях “на душу населения”, тот закрывает глаза на неодинаковые уровни опасности для разных слоев населения. Но именно их-то и невозможно определить. Может быть, существуют группы и условия жизни, для которых “в среднем незначительное” содержание свинца опасно для жизни.
Следующая фраза экспертного заключения звучит так: “Лишь вблизи вредных производств у детей обнаруживают иногда опасные концентрации свинца”. Показательно в этих и им подобных анализах состояния окружающей среды не только полное отсутствие какой бы то ни было социальной дифференциации. Показательно и то, какая дифференциация проводится: по региональному и возрастному принципу, т. е. по критериям, свойственным биологическому (или — шире — естественнонаучному) мышлению. Подобный подход нельзя ставить в вину экспертным комиссиям. Он лишь наглядно отражает общепринятую научную и общественную позицию по проблемам окружающей среды. Эти проблемы рассматриваются главным образом в плане природы и техники, экономики и медицины. Поразительно при этом, что разрушительная индустриальная нагрузка на окружающую среду и ее многообразные воздействия на здоровье и жизнь людей в высокоразвитых обществах сопровождаются исчезновением общественной мысли. К этому добавляется еще одно гротескное обстоятельство: исчезновения никто не замечает, даже сами социологи.
Исследуется распределение вредных веществ, ядов и рисков в воде, воздухе, почве, продуктах питания и т. д. Дифференцированные результаты исследований предоставляются испуганной общественности в многоцветных “картах состояния окружающей среды”. Ясно, что подобные способы рассмотрения и изображения уместны в той мере, в какой они дают представление об окружающей среде. Но как только из них делаются выводы, касающиеся жизни людей, лежащий в их основе способ мышления оказывается несостоятельным. В этом случае или допускается в общем и целом, что все люди, независимо от дохода, образования, профессии и связанных с этим возможностей и привычек питания, проживания, использования свободного времени, в исследуемых регионах одинаково подвержены воздействию вредных веществ (что еще требуется доказать), или же люди и масштаб нависшей над ними угрозы вообще выносятся за скобки, и разговор идет только о вредных веществах, их распределении и воздействии на регион.
Ведущаяся в естественнонаучных категориях дискуссия о вредных воздействиях, таким образом, исходит из ошибочного умозаключения, что биологические факторы не связаны с социальными, или из такого рассмотрения природы и окружающей среды, которое исключает из крута своих интересов избирательную угрозу людям и связанные с ней социальные и культурные смыслы. Одновременно вне поля зрения оказывается то, что одни и те же вредные вещества для разных людей — в зависимости от возраста, пола, привычек питания, характера работы, информированности, образования и т. д. — могут иметь совершенно разное значение.
Особая трудность заключается в том, что исследования отдельных вредных веществ не в состоянии выяснить их концентрации в человеке. То, что может показаться “безопасным” применительно к одному какому-либо продукту, будет крайне опасным в “ко нечном накопителе”, каким стал человек на высокой стадии развития рыночного хозяйства. Здесь налицо категориальная ошибка: ориентированный на природу или продукт производства анализ не в состоянии ответить на вопрос о безопасности, по крайней мере до тех пор, пока “опасность” или “безопасность” имеют дело с людьми, которые все это глотают или вдыхают (подробнее об этом см. с. 78 слл. наст. изд.). Известно, что вдыхание многих лекарств может устранить или усилить воздействие каждого из них. Но человек, как известно, не живет (пока еще) одними только лекарствами. Он вдыхает вредные вещества вместе с воздухом, пьет их с водой, съедает вместе с овощами и т. д. Другими словами: безопасные величины имеют нехорошее свойство накапливаться. Становятся ли они от этого — как обычно бывает при сложении по правилам математики — все безопаснее?