Боб Муллан 32 страница

— Встречаются ли Вам клиентки, с которыми Вы не можете ра­ботать?

— Да. Если клиентка по телефону представляет свою основную проблему как алкогольную или наркотическую зависимость, мы направляем ее в специальные организации. Это не значит, что мы не работаем с подобными проблемами. Но если эти проблемы основные, мы предлагаем им пойти куда-нибудь еще. Есть женщины, которые думают, что хотят работать над чем-то, но, попав сюда, возможно, теряют это желание, и тогда у нас нет для них места. Мы стараемся обеспечить доступность нашего Центра, потому что многие психотерапевтические организации имеют очень сильные идентифицирующие факторы и границы относительно того, кто им подходит, а кто нет. Я не считаю, что мы должны предоставлять услуги всем, кого видим, но если у нас есть возможность предоставить женщине терапию, мы попытаемся работать с ней. И постараемся сделать ее как можно доступнее, поскольку верим в терапевтический процесс. Если мы чувствуем, что действительно невозможно работать с внутренним миром клиенток или любыми осознаваемыми чувствами, мы предлагаем им что-нибудь еще. Например, направляем в другое место, если чувствуем, что им не очень пригодятся наши услуги. Все-таки мы все время находимся под давлением, когда по телефону отвечаем женщинам: “Нет”. Или направляем в другие организации: мы можем принять только очень небольшую группу.

— Как Центр осуществляет контроль своей работы?

— В настоящий момент — в связи с новым общепринятым языком и с требованиями тех, кто нас финансирует, — мы работаем над формами мониторинга. Я полагаю, основной путь — использование супервизии и клиническое обсуждение. Если вы почувствуете, что терапевт перегружен, предложите ему делать меньше или получать больше поддержки. Проблема в том, что вы не позволяете себе истощиться полностью — иначе вы не сможете работать. Находиться в Центре некоторым образом лучше, чем практиковать частным образом, когда терапевт предоставлен сам себе. В последнем случае вы сами себя оцениваете, и никто больше не вовлечен в этот процесс. Но вы не можете постоянно находиться в ситуации, когда к вам предъявляются огромные требования, когда вам не на кого опереться, нельзя делать перерывы. Мы поощряем людей, чтобы они брали годичный отпуск, если это необходимо. Мы не можем платить, но сохраняем рабочее место, так чтобы специалист мог вернуться. Я думаю, важно, чтобы вы имели возможность об этом подумать. Возможно, вы захотите пройти курс обучения или сделаете нечто, что будет новым и придаст вам сил, освежит клиническое мышление.

— Интересует ли Вас идея преподавания “эмоциональной грамотности” в школах?

— Мы озабочены тем, как поддержать концепцию эмоционально грамотного общества, что, конечно, нужно начинать со школ. И много раз посылали людей в школы, когда нас просили. В этом суть. Проблема заключается в следующем: необходимо найти ресурсы для подобных мероприятий и весь вопрос в том, должны ли существовать специальные организации, которые будут это делать вместо нас. Но для меня реальная проблема такова: что показывать молодым женщинам и чему учить их в области эмоциональной жизни. Лично меня очень беспокоит количество детей, молодых девушек в начальных школах, которых заботит их вес и вопросы, касающиеся питания. Серьезная ситуация, и ее нужно решать. Но повторяю: проблема в том, как это сделать и есть ли у нас для этого ресурсы в данный момент.

— Роберт Бли, “мужские группы” и прочее...

— У меня не возникает никаких трудностей с мужчинами, которые ищут способов нахождения контакта с более мягкими аспектами самих себя, с собственной интимностью. Я бываю очень озабочена, если чувствую противопоставление мужчин и женщин. Мы предлагаем услуги, предоставляемые женщинами женщинам. Не услуги, специально исключающие мужчин, но услуги, включающие женщин. Существует постоянное женоненавистничество. Оно так же деструктивно для мужчин, как и для женщин, поскольку подход к проблеме внутреннего смысла пола — принципиальный вопрос как для женщин, так и для мужчин. В интересах и женщин, и мужчин понимать трудности поддержания близких отношений, существующих как у тех, так и у других. Все, что приведет к изменениям у мужчин, я бы очень поддерживала. Но не думаю, что реальное изменение может произойти путем противоборства, обвинения или желания неудачи другой стороне.

Я думаю, мы живем все еще в патриархальном обществе. Достаточно увидеть, как рассматриваются женские вопросы в Парламенте, чтобы убедиться: борьба все еще идет. Но я не хочу, чтобы нас понимали так, будто мы не желаем приобщать мужчин к эмоциональной грамотности. Поскольку если этого не произойдет, возникнет общество, в котором женщинам будет дозволено делать все что угодно, в отличие от мужчин, в чем, на мой взгляд, нет ничего хорошего. Считалось, что женщины должны принимать на себя основную эмоциональную нагрузку, а я не думаю, что так оно и есть. Маленьких девочек учат брать на себя эмоциональную ответственность и удовлетворять потребности других. Во многом терапевтический опыт с женщиной заключается в том, чтобы она поняла, что имеет право удовлетворять и свои потребности. Важно, чтобы женщины чувствовали это, а мужчины понимали: это не атака на них; удовлетворение своих потребностей женщинами не означает, что мужчины не могут удовлетворять свои. Но для того, чтобы это работало, нужна взаимность.

— Что может помочь мужчинам?

— Терапия предлагает им такие же возможности для изучения их положения, социальных связей, а также личных отношений. Мужчинам важно знать о таких возможностях — факт, что мы не предлагаем подобных услуг, не означает, что мы считаем, будто такие услуги не должны предоставляться.

Существует множество моментов, о которых я не сказала. Например, работа по обеспечению доступности терапии для чернокожих женщин. Мы смогли создать в Центре ситуацию, при которой почти половина наших клиентов относится к группе национальных или расовых меньшинств. Такова наша принципиальная позиция. Мы работали над ней последние пять лет.

— Вопросы “идентичности”...

— Это связано с идеей о значении различий, со способностью признавать различия. Я думаю, в терапевтическом плане это важнейшая часть того, что мы стараемся сделать по мере увеличения доступности психотерапии. Различия должны осознаваться, чтобы с ними можно было работать, и я думаю, это происходит в отношении работы с кросс-культуральными аспектами. Мы разработали проект, в рамках которого пытаемся осуществить контакт чернокожих женщин с чернокожими терапевтами. Не вся работа выполняется чернокожими терапевтами — только первый контакт. То, что происходило, было очень интересно, хотя по данному поводу возникали серьезные вопросы, потому что это не всегда позволяло проводить дальнейшую терапию. Иногда происходит другое: если вы работаете со значением различий, это очень действенно и очень важно. Тот факт, что вы ведете борьбу и работаете, имеет большое значение, поскольку, конечно, всех проблем мы не решили. Мы в процессе и, вероятно, будем в процессе, пока существуем. Мы будем меняться, но постараемся обращаться к кросс-культуральным проблемам и удовлетворять потребности в психотерапии.

— Но Вы не сместили акцент с женских проблем на национальные?

— Я думаю, женщина сама по себе важна. Работа с кросс-культуральными аспектами дала нам знания о том, что проблемы одной группы женщин не всегда совпадают с проблемами другой. Например, в некоторых культурах идея обращения к психотерапевту и интимного разговора с другим человеком может рассматриваться как противоположная культурным нормам. Вы боретесь с этим и стараетесь, чтобы женщина разглядела собственные потребности. Я думаю, подобные вопросы очень актуальны для нас.

Архетипическая психология

Ноэл Кобб

Ноэл Кобб редактирует журнал “Сфинкс”, интернациональный форум новых идей в психологии архетипов. Он автор книг “Архетипическое воображение” и “Остров Просперо — тайная алхимия в Сердце бури”. Ведет частную психотерапевтическую практику в Лондоне.

——————————

— Не хотите ли Вы просто рассказать мне, как стали терапевтом?

— Я должен вернуться к детству, чтобы ответить на этот вопрос. Вижу три важных фактора. Первый связан с моей матерью, которая была временами истеричной и безумной сразу, и для меня стало серьезной задачей выяснение того, что с ней происходило. Как сказал бы Ронни Лэйнг, ее речь была сильно нарушена и коммуникации происходили на многих уровнях одновременно, так что я рано научился двойным связкам и прочему. Не теоретически, а на непосредственном опыте.

Второй фактор связан с моим окружением. Я родился на Среднем западе США в 1938 г. — во время Великой Депрессии, как раз перед войной. Мои родители из рабочего класса, они были на редкость не­образованны. Отец моего отца — дровосек из Восточной Европы — покончил жизнь самоубийством, когда моему отцу, самому старшему ребенку, исполнилось семь лет. Он вынужден был уйти из первого класса школы и продавать газеты, чтобы поддержать семью, и больше никогда не возвращался в школу, работая всю свою жизнь на заводах. И когда я увидел, что с ним происходило, то не раз клялся себе: такого никогда не случится со мной. Я выплакал все глаза в течение многих лет, потому что видел разрушение человека. Я возненавидел фабричную систему, несчастья рабочего класса, деградацию воображения и дефицит возможностей у таких людей, как мой отец. Он не мог воспринимать красоту и быть полноценным человеком.

Этот последний фактор сильно повлиял на меня, потому что среда, в которой я вырос, была безобразной, люди вокруг меня — совершенно нищими, во всем, что они делали, проглядывала неприкрытая вульгарность. Американская “культура” на Среднем Западе, где я вырос — Гранд Рапидс, Мичиган — была не чем иным, как местом с забегаловками с гамбургерами и фундаменталистскими церквами на каждом углу. Мои родители, как и все, конечно, принадлежали к Церкви. Это была община очень, очень фанатичной бедноты. Они принадлежали Святой церкви пятидесятников, в которую меня водили с нескольких месяцев, пока я в шестнадцать лет в ужасе окончательно не сбежал из нее.

Мне не разрешали читать никаких книг, кроме Библии и прочей христианской литературы. Я принес домой “Прекрасный новый мир”Олдоса Хаксли. Мать нашла книгу у меня под подушкой. Она сказала, что книга грязная и я, наверное, сошел с ума, раз читаю такие книги. Она забрала ее и сожгла. Потом я раздобыл еще один экземпляр (смеется) и все-таки прочитал.

Все американцы отрицали свое прошлое — если у них и была какая-то культура, многие из них оставляли ее позади, — а затем старались стать 150-процентными американцами. Так что, если они и знали какие-то народные песни, традиции или обычаи, то нередко забывали их. И я не считал “культуру” своей церкви приемлемой (смеется). Все эти проповеди об адских муках, молитвенные собрания, иногда длившиеся три часа, где я должен был стоять на коленях до глубокой ночи, выпрашивая прощение за грехи...

Позже меня подтолкнула к терапии моя очарованность красотой. Попытки увидеть то, что порождало ее. Почему люди окружали себя уродством? Почему они так поступали? Это заставляло меня трястись. Помню, как врач говорил моей матери о том, что причина моего плохого поведения в “гиперчувствительности”. Еще ребенком я запомнил слово “гиперчувствительный”: значит, ты ненормальный, ты более чувствителен, чем нужно. Я был вспыльчив ужасно и по разным поводам, родители не могли понять, откуда это шло, потому что говорили: “Другие дети не такие. Почему тебе не нравится цвет стен в твоей спальне?” Или: “Почему ты ненавидишь наш дом, то, как он выглядит? Почему ты плачешь?” Я плакал все время, будучи ребенком. И особенно подростком.

Я страдал о чем-то, не понимая, почему. Сегодня, возвращаясь назад, думаю, что я, вероятно, печалился о том, что у меня не было сестры. У меня был брат, но на девять или десять лет моложе, и я не мог по-настоящему говорить с ним. Так или иначе, ко времени, когда я пошел в университет, ему исполнилось только десять, и я все равно не мог вести с ним интересных диалогов. Я был очень одинок — отчасти потому, что рос в окружении такой невротической религиозности.

Итак, влияние и безобразности, и красоты. Потом, позднее, пришла очарованность природой. Я обнаружил, что все красивые вещи не сотворены человеком. Будучи подростком, я садился на свой велосипед, и если мог выехать за пределы города, находил там много красивого. Как только я возвращался обратно в город, все становилось безобразным. Это меня поражало. Небольшие проблески красоты, когда я был маленьким, происходили при соприкосновении с природой: деревья, животные, экспонаты в Государственном музее “Гранд Рапидс”, который я мог бесплатно посещать. Там, в музее, я обнаружил, что могу бесплатно ходить по субботам в класс минералогии и узнавать что-то о камнях. Я присоединился к группе, и у меня появились друзья. Мы устраивали экспедиции, нас учила государственная служащая — приятная молодая женщина, только что из университета. И я начал создавать свою собственную коллекцию. У меня были ящики из-под апельсинов, я собирал их в супермаркетах, снимал с них верхушку и делал маленькие бумажные подносы. У меня было, наверное, 16 или 20 подносов. Я наклеивал их на самодельные полки из ящиков, которые затем помещал в стоячий ящик, чтобы сделать шкаф для хранения.

У меня появились образцы минералов. Я начал учиться геологии и науке о Земле, и, конечно, это вошло в противоречие с воскресной школой, где нас учили, что Земля создана в 4000 г. до н.э. и все такое. А у меня был окаменелый трилобит, возраст которого достигал нескольких миллионов лет. Начались научные споры; я читал много книг, спорил с родителями о Библии. Меня били и пытались отучить от моих мыслей, поскольку то, что я говорил, являлось богохульством и грехом.

Но красота камней являлась по крайней мере чем-то приятным в окружавшем меня одиночестве и ощущении, что жизнь почти невыносимо жестока... Я думаю, камни были для меня медитацией. Я чувствовал некоторую тайную целительную силу, когда держал камни и смотрел на них. Я сидел так часами.

У меня были разные камни, которые я собирал из-за их красоты. Я любил их блеск и цвет: тонкий кусочек арбузно-розового родонита, аккуратные переливчато-синие кристаллы блистающего бархатного лазурита цвета индиго, миниатюрный китайский пейзаж агата, дурманящее коварное волшебство тигриного глаза... И редкость моих экспонатов тоже. Я покупал несколько камней для своей коллекции, когда мог скопить немного денег от продажи газет (смеется)...и это привело меня в химию. Поскольку я смог научиться делать опыты. Я узнал, что для опытов с камнями нужна соляная кислота и горелка или спиртовка, чтобы увидеть, какого цвета пламя, если держишь в нем камень. Постепенно я начал учиться химии. Я изучал химию в школе, а потом решил, что хочу иметь свою собственную лабораторию, так что провел лично два исследования во время обучения в средней школе, но вне ее. Во многом к страху и суеверному гневу моих родителей — они хотели, чтобы я прекратил свои опыты, так как не знали, что я делал. В конце концов, у меня появилась лаборатория — кладовка рядом с моей спальней. Я сам ее расчистил, у меня был старый стол и некоторые старые горшки. В конечном итоге, у меня появилось несколько пробирок, ступка и пестик. Я постепенно собирал свои химикаты и все время проводил свои собственные эксперименты дома — что-то типа альтернативной химии. Превращение вещества — вот что занимало меня более всего. Мне нравилось смотреть на превращения веществ, переход из одного состояния в другое. Меня интересовала наука. Я также хотел заниматься расчетами. Но более всего меня интересовали качества веществ. Я узнал, изучая камни, что вещество имеет цвет, кристаллическую структуру и свойства — свойства минерала, — а также запах и вкус. Если соединить их вместе, что-то произойдет. Если вы соединяете два химических вещества определенной природы, они создают нечто новое. Или если вы берете немного фосфора, который находился в бутылке с маслом, и он соприкасается с воздухом, то начнет гореть. Мне нравился жгучий запах горящей серы и опасный аромат азотной кислоты, а также более приятные запахи эфира и спирта. Я проводил невероятные эксперименты. Например, я делал порох и ракетное топливо. Меня интересовала воспламеняемость веществ, а не только их цвет. Из моей комнаты все время выходили клубы дыма, и родители говорили мне, что я должен прекратить опыты, а я отказывался. Запирался в комнате и продолжал работать в лаборатории.

Так продолжалось годы. Когда я закончил среднюю школу, то, в конечном итоге, нашел способ поступить в Университет. Для этого мне нужно было работать маляром 12—15 часов в день в течение всего лета, чтобы скопить деньги для нового академического года. Я стал изучать физику, химию и математику. Но вскоре понял, что другие не так интересовались предметом, как я. Все хотели получить работу в химической компании “Доу”, стремились получать зарплату, производя новые виды аспирина. Или в компании “Кодак”, тестируя новые эмульсии. И я думал: “Должно существовать нечто большее, чем это. Я хочу понять, что”. В основе, мне казалось, лежала тайна. Я был действительно увлечен тайной веществ. Тайна как в веществе, так и в людях. Но в начале это больше касалось веществ, и люди меня пугали.

Я держался на расстоянии. У меня было несколько друзей, и я читал. К девятнадцати-двадцати годам я прочитал “Избранное”Фрейда, полностью погрузился в психоанализ, читая все, что мог найти, стараясь анализировать себя и всех вокруг. Но наука не удовлетворяла меня, постепенно притянула математика, а затем чистая математика: исчисления, топология, векторные пространства — и в какой-то момент я думал даже о ядерной физике, а потом понял: здесь то же самое — люди работают на бизнес или правительство. Я хотел заниматься чистыми исследованиями. Оставив позади догму Церкви, я молился догме науки, которая утверждала: все можно объяснить, просто нужны точные научные инструменты. В конце концов понял, что “я не математик. Мне нужно закончить с этим”, глубоко вздохнул и углубился в философию (смеется). Таким образом, я защитил свой первый диплом по философии.

Я уехал из Америки через неделю после выпускных экзаменов. Я купил билет на пароход в Норвегию на все деньги, что у меня были. Взял свои ценные книги, один или два чемодана, и все. Я сказал “Прощай” Америке и не возвращался туда 24 года. Через 24 года я поехал навестить своего умирающего отца. В тот момент я должен был встретиться с ним. И, вы знаете, он в конце концов понял меня. Это была хорошая встреча.

— Почему Норвегия...

— Среди ужасного уродства, о котором я говорил, были счастливые встречи. С ангелами. Первая такая встреча произошла с бывшим футболистом из Университета Нотр-Дам, Линном Партриджем. Он был очень догматичным католиком, но стал помощником священника в Унитарной церкви и вечерами проводил дискуссионные группы по экзистенциализму. Мне рассказал об этом друг, который меня туда и привел. Мы читали и обсуждали Кафку, Кьеркегора, Камю, Сартра, это было потрясающе, я на самом деле увлекся экзистенциализмом. Я не мог поговорить об этом ни с кем вокруг, а Линн Партридж был отличным человеком, замечательным, очень благородным. Именно там я открыл для себя книгу “Прекрасный новый мир”.

Позднее, в Университете, для меня наступило несчастливое время, с ужасными приступами тревоги по поводу всего моего существования. Я чувствовал себя одиноким во Вселенной. Мне казалось, что никто моих взглядов не разделял, кроме людей, давно умерших. Например, Уильям Блейк или Райнер Мария Рильке. В университет однажды вошел человек, который на самом деле изменил всю мою жизнь. Он был другом Дональда Холла, моего профессора по поэзии в Университете Мичигана. Однажды Холл сказал, что его друг придет в Университет читать свои стихи — этот поэт еще не очень много публиковался, но он хороший поэт, и нам обязательно нужно его послушать. И я чуть не отказался, потому что мы обычно не ходили на факультативные занятия, но решил, что все-таки стоит попробовать. Им оказался Роберт Блай. Это был 1958 год, и Роберт был великолепен. Он возродил дух Уильяма Блейка и прочитал нам что-то из своих ранних переводов “Девяти голосов”Рильке. Великолепно: “Сирота”, “Пьяница”, “Самоубийство”, “Карлик”. И читал что-то из раннего Йетса. Мне очень понравился Роберт и поэзия. Я думал: “Ну, вот оно, я встретил поэта. Наконец, я встретил настоящего поэта”. После встречи все ушли. Я же прошел вперед и, очень стесняясь, представился, а Роберт сказал: “Что вы делаете, пишете ли вы?” А я сказал: “Да, писал”.

Мы решили вместе прогуляться и к концу прогулки стали друзьями. Этот разговор я запомнил очень хорошо. Я рассказал ему о том, что моя душа тянулась к поэзии, и о том, какой ужасный страх я испытывал. Он слушал. Просто тихо слушал. Затем сказал: “Важно оставаться на краю. Именно оттуда приходит великая поэзия. Вся жизнь Рильке была такой. Он как бы катался на коньках — черная вода с одной стороны, лед — с другой, и испытывал, как близко к краю он может подкатиться”. Когда мы расставались, он сказал: “Приходи ко мне в любое время в Нью-Йорке”. Что я и сделал. И два года спустя, когда я хотел уехать из Америки, я сказал Роберту: “Мне нужно выбраться из этой страны. Она убивает меня. Мне нужно уехать куда-то — все равно куда. Главное, не оставаться в Америке. Что вы об этом думаете?” И он ответил: “Я много ездил, и мне нравятся страны на краю Европы. Не надо ехать в Лондон, Париж, Рим, поскольку там ты только встретишь других американцев. Поезжай, например, в Литву, Финляндию, Польшу или Норвегию. И там ты увидишь (это было в конце 50-х) старинную культуру, и она не будет американизированной. Но если ты поедешь в Лондон или Париж, тебе даже не нужно будет учить другой язык. И ты не увидишь Старого Света. Если же ты поедешь в Норвегию, там могут не знать английского, и тебе придется говорить на другом языке, но таким образом ты сможешь войти в культуру страны”.

Я последовал совету Роберта. Получив стипендию в Международной летней школе Осло летом 1959-го, я продал кое-какие вещи, чтобы собрать деньги на билеты. У моих родителей не было денег. Мне исполнился 21 год. Я взял билет в один конец на огромный пароход из Нью-Йорка в Осло. Девятидневное плавание по океану. Я был очень счастлив, что еду. В Америке я просто физически болел, хотя мне было жаль расставаться с моими друзьями. Но Блай сказал: “Иногда я бываю в Европе и тогда смогу увидеть тебя”. Он дважды навещал меня в Норвегии. И писал мне, поддерживал контакт. Чтение его журнала “Пятидесятые” (позднее — “Шестидесятые”) было очень важным для меня. Это настоящая линия жизни. И еще — поэтические книги, которые я взял с собой — Блейк, Рильке, Лорка и Йетс.

В первый год в Норвегии, когда закончилась летняя школа и я был один, я нашел комнату в доме, высоко в горах над фьордом Осло. Я жил весь первый год в сосновом бору, где слой снега иногда достигал четырех футов. Я получил работу посудомойки в ресторане в Осло и всю первую зиму провел там один, потому что хозяйка дома уехала на север Норвегии по делам своего погибшего мужа. Она оставила меня сторожить дом, красивый деревянный дом. На улице стояли лыжи, и она сказала, что я могу пользоваться ими. Я научился кататься на лыжах в Мичигане, так что провел эту первую одинокую зиму, катаясь вечерами на лыжах по тропам в лесу, по лыжне вокруг Осло, около 20 км длиной. Я приходил с работы домой около полуночи, надевал лыжи и забирался на гору. Это было потрясающе. Можете представить? Три часа ночи, никого нет. Я катался на лыжах всю ночь.

Я начал “стирать старые записи”, как я это тогда называл. Я не проделал самоанализ как таковой, хотя много читал Фрейда. Я просто “проигрывал” воспоминания о том, что не давало мне покоя, пока мучительные эмоции не исчезли и я смог прояснить свой разум, для того чтобы войти в новую жизнь. Это было нечто вроде маленькой смерти. В конце первого года, ближе к весне, хозяйка, владевшая домом, сказала: “Есть одна девушка, с которой тебе стоит встретиться. Ее отец очень известный норвежский романист и поэт, Тарджей Весаас, и его дочь Гури примерно твоего возраста. Она тоже сочиняет”. Домовладелица к этому времени знала, что я пишу, и представила нас друг другу. Благодаря знакомству с Гури я встретил нескольких иностранцев, живущих в Осло.

К тому времени я выяснил, что для зачисления в Университет Осло моего американского диплома недостаточно. Так что я должен был сдать отдельный экзамен, чтобы учиться там. Совершенно не имея денег, я взялся за шестилетний курс по психологии, окончание которого дало бы мне кандидатскую степень по психологии и право преподавательской работы в Европе. Я подумал: “Ну, к концу я буду знать о людях значительно больше”. В это время я все еще был очень застенчивым и боялся жизни. Но меня очень интересовали люди. Я открыл для себя женщин. У меня было несколько романов, я начал вести сексуальную жизнь, и мне было очень интересно, каковы женщины в Норвегии. Я нашел норвежских девушек очень открытыми и дружелюбными. Они любили теплый, физический контакт и не являлись истерически фригидными, как американские девушки, среди которых я вырос. Они меня многому научили. Они исцелили некоторые глубокие раны в моей душе, научили норвежскому языку! Это сделало возможным изучение академической психологии.

Я приступил к обучению, но у меня все еще не было дохода и возможности получения субсидии. Я подавал заявку на субсидию политическим беженцам, но мне ответили, что меня нельзя отнести к категории беженцев, поскольку не бывает беженцев из Америки. Так что я использовал свой совсем слабый норвежский для перевода социологического исследования на английский — за это хорошо платили. Я прекратил работу на овощном рынке, когда приходилось вставать в 4 часа утра. Это была моя вторая работа. Некоторое время работал грузчиком в порту. Тогда не было профсоюзов. Я вставал в семь утра, садился с другими парнями за большой стол, потом выкрикивали номера, и мы получали талоны и отправлялись в доки. Нужно было выгружать все, что находилось внутри корабля — проклятые тяжелые железные болванки, мешки с сахаром или что-нибудь еще. Или приходилось подносить грузы к лебедкам. Это была очень тяжелая работа, но я хорошо зарабатывал.

И я должен был научиться норвежскому: ребята на доках были не­образованными, все они кричали и ругались по-норвежски. Итак, я начал читать Кнута Гамсуна с карманным словарем. Я читал во время перерывов на обед, и грузчики насмехались надо мной, эти старые матросы и пьяницы, работавшие на кораблях. Им было смешно, что я читал книги, но тем не менее Гамсун оказался хорошим учителем. У него очень красивый норвежский.

Я также писал стихи и, по счастью, Гури перевела мое первое стихотворение для “Dagbladet”,одной из крупнейших ежедневных газет. В те дни, если вы публиковали стихотворения в газете, то могли жить на эти деньги, будучи студентом. В газетах печаталось много поэзии, и люди читали ее. У меня вышла первая книга стихов. В конце концов я опубликовал пять сборников до того, как покинул Норвегию. В мои студенческие годы я постепенно стал восприниматься как норвежский поэт и считался одним из современных, перспективных поэтов этого поколения, одним из парней, которые теперь становятся “великими стариками” норвежской поэзии. Так что моя писанина также дала мне какие-то деньги. Но большую часть времени в Университете я почти голодал. Некоторое время я ел только шелушенный рис, лук и капусту.

Я пытался выжить и изучал психологию. Это было ужасно, и я ненавидел каждую минуту своей жизни. Это было в начале 1960-х, и, чтобы стать психологом, следовало знать статистику, уметь анатомировать мозг и ставить эксперименты на лягушках. Необходимо было учить неврологию, что, в общем, неплохо, но преподаватели старались связать ее с психиатрией довольно странным образом. Нас просили присутствовать на демонстрациях, например, в классе психиатрии, куда вкатывали какую-нибудь бедную женщину и спрашивали ее имя, возраст и день недели. Она, наверное, находилась в ужасной депрессии, поскольку ее 50-летний муж умер. Наша группа настолько была возмущена этим, что организовала петицию. Мы сказали, что больше не войдем в класс психиатрии, если не прекратятся демонстрации пациентов. Наша петиция была принята, демонстрации остановили.

Мы сформировали маленькое “революционное” объединение — в конце нас было пятеро — и читали все, чего не было в программах: Лэйнга, Юнга, Гуссерля, феноменологию и экзистенциализм, конечно. Мы отправились к профессорам и сказали: “Смотрите, эти аудитории в полдень пустуют. Никто их не использует. Не найдется ли у вас аудитория для нас?” “Да, пожалуйста”, — последовал ответ. Они не знали, что происходило, и предоставили нам аудиторию. Мы пригласили других студентов факультета: “В обеденный перерыв вы услышите специальную бесплатную лекцию по экзистенциальной психи­атрии”. И они набились туда. Мы читали лекции нашим приятелям-студентам. Это было здорово. Мы даже вводили дзэн. И, конечно, Лэйнга. И это было в Норвегии, в начале 60-х.

Конечно, будучи студентами, мы читали о том, что происходит в Америке. Профессор Гарварда, Тимоти Лири, писал о недавно открытом в лаборатории химическом веществе, которое по своему эффекту повторяло определенные естественные психотропные составляющие, используемые в традиционных шаманских культурах. Он создал что-то вроде руководства для людей, применяющих новое и, предположительно, “расширяющее сознание” вещество, где сравнивал опыт людей, использовавших его, с тем, что описано в древнем буддистском руководстве, или с “промежуточной стадией между смертью и новым рождением” в “Тибетской книге мертвых”. Он предлагал использовать традиционную мудрость, чтобы пройти через измененные состояния сознания, в которых люди могут оказаться при принятии подобных веществ. Я начал читать и об этом. А также перевод Эванса-Венца самой тибетской книги. В свободное время, конечно.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: