double arrow

АКТ II: ВОЙНА В МИРНОЕ ВРЕМЯ


Как и полагали Алеви и Фортунато, война не закончилась с подписанием мирных договоров, причем не только и не столь­ко потому, что, как мы видели в предыдущей главе, договоры не смогли тотчас положить конец военным действиям. По сути, то же самое произошло и после 1945 г., хотя тогда со вре­менем мир все же вступил в свои права без официального за­ключения договора. Наиболее проницательным наблюдателям быстро стало ясно, что, говоря словами генерала Фоша по по­воду соглашений, подписанных во Франции, и Брест — оста­вивший у России стойкое стремление отплатить, — и Версаль — это не настоящий мир, а скорее перемирие «на двадцать лет»1. К этому прогнозу, точному даже в смысле времени, немедлен­но присоединились Кейнс и Нитти, убежденные, что договоры обеспечили и подготовили не столько мир, сколько новое столкновение. Правда, недооценивая Брест, они говорили то­гда преимущественно о столкновении с Германией. Кроме того, мирные договоры снабдили «новую Европу» множеством потенциальных поводов для конфликтов, которые и вспыхива­ли периодически в течение двух последующих десятилетий, пока не нашли хотя бы частичное разрешение в третьем акте, во время великой войны, которую в 1918 г. многие наивно счи­тали закончившейся.




Впрочем, распри, терзавшие Европу в 1920-е — 1930-е гг., были не просто следствием скверного мира: война во всех странах, принявших в ней участие, привела в движение про-

1 Цит. по: Churchill W.S. The Second World War. Vol. 1: The Gathering Storm. London: Cassell, 1976. P. 11.

198

цессы и силы, питавшиеся огромной энергией, накопленной на континенте в предыдущие десятилетия и продолжавшей прибывать благодаря вспышке демографического роста, кото­рому, казалось, не будет конца. Так, например, просто пора­зительно, до чего быстро Советский Союз оправился от по­следствий демографических катастроф 1914—1922 и 1929— 1933 гг.

Несмотря на то что везде, даже в СССР времен нэпа, начали разворачиваться события, как будто являвшиеся прелюдией к возвращению в нормальное состояние, последующие годы, осо­бенно в странах, где уже сложились или только зарождались ти­рании, показали, что феномены, обязанные своим появлением войне, обрели собственную жизнь и динамику, сила которой превосходила силу общераспространенной тяги к нормальной жизни.

Прежде чем вызвать новый взрыв снаружи, эта динамика привела к войне внутри европейских стран. За исключением Германии, где 1929-й год сыграл решающую роль, это про­изошло независимо от экономического кризиса, а скорее па­раллельно с ним; впрочем, и кризис в значительной степени был следствием войны и того способа, каким она была закон­чена. Так, например, и упрочение фашистского режима в Италии: убийство Маттеотти2 (1924) - профашистские законы (1925) - квота «девяносто лир за фунт стерлингов» и первые протекционистские меры (1926) - новый закон о выборах (1928) - Конкордат (1929) — и сталинские решения 1927-1929 гг., подготовившие наступление, предшествовали кризи­су, который лишь оказал свое влияние на процессы, уже иду­щие полным ходом.



В частности, в СССР хватило мелкого кризиса нэпа, навер­ное, вполне разрешимого с помощью незначительных попра­вок в экономической политике, чтобы режим, благодаря на­следию гражданской войны, особой психологии и идеологии большевистской верхушки и характеру нового тирана in pectore, развязал великую войну против собственного населе­ния.

В эпицентре этой войны оказалась деревня, на которую друг за другом стремительно обрушились раскулачивание, коллективиза-

2 Джакомо Маттеотти (1885-1924)-лидер итальянских социалистов. —Прим. пер. • 199

ция, деномадизация в Средней Азии3 и голод, а результатом ее стал второй «откат назад» той самой политической и социально-экономической структуры, которая любой ценой стремилась дви­гаться вперед. Государство тогда полностью взяло в свои руки контроль над экономическим аппаратом и добилось абсолютного превосходства над частной жизнью людей. Таким образом посте­пенно вызрела зародившаяся в 1920-е гг. вторая тирания, гораздо более грубая и примитивная, чем первая, хотя и связанная с по­пыткой модернизации sui generis4, которая со временем, создав не­кий набросок бюрократического «гражданского общества», помо­жет ее победить.



В Германии, напротив, кризис 1929 г. сыграл решающую роль в приходе к власти Гитлера, воспользовавшегося вполне понят­ным желанием реванша после Версаля, всеобщей жаждой поряд­ка в результате постоянных кризисов, сотрясавших страну, с тех пор как разразилась война, дезориентированностью «староре­жимных» элит, представление о которой могло дать уже поведе­ние Людендорфа в 1923 г. С этой точки зрения, нет сомнений в том, что здесь, как и в Италии, стремление старых и новых приви­легированных слоев сохранить свое положение, несмотря на вой­ну-революцию, и иллюзия, будто они могут это сделать, маневри­руя, подбирая оставленные ею осколки и крохи и удерживая их в

3 О трагедии деномадизации, наиболее страшной, с точки зрения убыли насе­ления в процентах, из всех трагедий сталинизма, но при этом наименее извест­ной, по крайней мере в Италии, см., напр.: Olcott M.B. The Collectivization Drive in Kazakhstan // Russian Review. 1981. Vol. 40. No. 2; Idem. The Kazakhs. Stanford, Calif.: Hoover University Press, 1987; Абылхожин Ж. Казахстанская трагедия // Во­просы истории. 1989. № 7; Голод в казахской степи / Под ред. С.Абдираимова и др. Алма-Ата: К,азак, Университети, 1991; Насильственная коллективизация и го­лод в Казахстане в 1931-1933 гг.: Сб. документов / Под ред. К.Алдажуманова и др. Алма-Ата: Фонд «XXI век», 1998; Abylchozin Z. Collettivizzazione, carestia e fine del nomadismo: Kazachstan, 1929-1935 // In fuga. Guerre, carestie e migrazioni nel mondo contemporaneo / A cura di M.Buttino. Napoli: L'Ancora del Mediterraneo, 2001. P. 145—172. Никколо Пьянчола, которому я признателен за библиографические справки, недавно опубликовал со своими комментариями уникальный документ от 9 марта 1933 г. См.: Famine in the steppe. The collectivization of agriculture and the Kazakh herdsmen // Cahiers du monde russe. 2004. Vol. 1-2. P. 137-192.

4 Как я писал в другом месте, в основе решения проблемы ликвидации сель­ского общества в СССР лежало тогда максимально полное пресечение автоном­ного участия крестьян — на их собственных условиях — в процессе модернизации, ведущем к исчезновению их самих. См.: Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. Большевики и крестьяне. 1917-1933. М.: РОССПЭН, 2001. С. 71.

200

своих руках в силу собственного превосходства, вопреки ожида­ниям, открыли дорогу наиболее вирулентным элементам того ка­таклизма, который надеялись остановить. Мне кажется, в этом правы левые интерпретаторы фашизма и нацизма; правда, они принимают случайный элемент, хоть и имевший важнейшее зна­чение для развития рассматриваемого феномена, за самую сущ­ность этого феномена.

СССР и Германия — наиболее важные примеры, можно ска­зать, «вторых скачков» в странах, сильнее всего пострадавших от первой мировой войны, через несколько лет после ее окончания. Здесь мы ограничимся рассмотрением лишь некоторых аспектов, связанных с процессами в идеологической сфере, личностями тиранов, эволюцией политических форм и экономической поли­тики, репрессивными мерами и формами их применения. Кажет­ся, они достаточно ясно показывают, как и в данном случае яв­ления одного происхождения, часто испытывавшие действие аналогичных или по крайней мере одного порядка сил, будучи в разных условиях и имея дело с разным историческим материа­лом, могли принять разное направление, сохраняя, однако, чер­ты изначального сущностного сходства и отпечаток общего духа времени.

Начнем с идеологии, совершившей свой собственный второй «скачок», все в том же направлении субъективизма и волюнтариз­ма, тесно связанный с разворачивающимися процессами государ­ственного строительства и реконструкции.

Здесь снова можно припомнить слова Муссолини, прослав­лявшего в 1925 г., когда смена режима только начиналась, «неис­товую тоталитарную волю» своего государства, формулируя та­ким образом концепцию, которую другие тираны потом сумеют использовать лучше, чем он. Достаточно одного Конкордата с церковью, равносильного признанию ее силы и ее существова­ния как автономной величины, чтобы понять, чего стоят декла­рации вроде вышеприведенной и многих последующих, выра­жавших претензию на то, что в Италии построено тоталитарное государство.

В том же 1929 году в СССР с большой помпой отмечалось пя­тидесятилетие Сталина, превозносились идея «силы, которая мо­жет все», культ «государства, способного победить экономиче­скую и социальную конъюнктуру, если у него достанет смелости пустить в ход все имеющиеся средства», и вождя, могущего га-

201

рантировать сплоченность и решительность действий государст­ва5. Мы знаем, что, к несчастью для Советского Союза, Сталин был именно таким вождем и у него действительно хватало смело­сти «пускать в ход все имеющиеся средства». Мы знаем также, что субъективные элементы в СССР действовали в условиях, ко­гда война, революция и гражданская война уничтожили большую часть противовесов, которые могли бы задержать или остановить деятельность государства (Сталин жесточайшими методами изба­вился от двух таких противовесов — крестьянства и национально­го движения, — чтобы затем отделаться от верхушки собственной партии и обрушиться на им же самим созданную бюрократию, в попытке — могущей принести сиюминутные плоды, однако в ко­нечном счете иллюзорной — разорвать последние узы, ограничи­вающие его личную свободу).

Здесь мы возвращаемся к решающему вопросу о личности дес­потов и условиях, в которых им приходится действовать, т.е. о сте­пени предоставленной им свободы. Динамика «вторых скачков» может пролить некоторый свет на этот вопрос, и выше мы уже коснулись данного момента, говоря о степени воплощения в жизнь официальной риторики.

Мы отмечали, что Ататюрк, упрочив свои позиции после курд­ского восстания, повел себя не так, как его европейские коллеги. Правда, он учредил собственный культ, однако предпочитал деле­гировать власть другим и, хотя присматривался к Италии Муссо­лини, позаимствовав, например, в 1926 г. итальянский уголовный кодекс, и вдохновлялся советским опытом, но в то же время рато­вал за принятие швейцарского гражданского кодекса, всегда отри­цательно относился к «мобилизации масс», никогда не выступал перед толпой, не ударялся в риторику и милитаристско-экспан-сионистско-ирредентистскую пропаганду, предпочитая умерен­ность и осторожность6.

Поэтому здесь лучше ограничиться рассмотрением того, что происходило в Советском Союзе, Италии и затем Германии.

5 Такими словами отметил в 1928 г. успех возврата к «чрезвычайным методам» в деревне известный сподвижник Сталина В.В.Куйбышев, возглавлявший в то время промышленность страны. Идеология сталинской группировки представля­ется поэтому крайним и примитивным выражением идей, раскритикованных Э. фон Бем-Баверком в работе «Сила или экономический закон?» (см. выше, с. 91, прим. 21).

6 Zurcher E.-J. Turkey. A Modern History. London: I.B.Tauris, 1998. P. 189 ff.

Диктаторы этих стран имели обыкновение смотреть друг на друга и брать друг с друга пример. Хорошо известно, да и сам Гитлер признавал, чем он обязан Муссолини, а в упоминав­шейся выше прекрасной книге «Сталин в зеркале Другого» Моше Левин проанализировал взаимное подражание Сталина и Гитлера. Судя же по исследованиям Антонелло Вентури, глав­ные наблюдатели итальянских событий уже в 1922 г. были уве­рены в том, что Муссолини руководствуется примером больше­виков.

В 1930-е гг., когда итальянский режим считал пятилетние планы ошибочным ответом на вполне справедливые требования момента и, предпочитая молчать о великом голоде, о котором был превосходно осведомлен, превозносил успехи советского режима в сельском хозяйстве (лишнее подтверждение того фак­та, что фашистский антибольшевизм в то время не столько был направлен против СССР, сколько внушен внутриполитической необходимостью), Алеви, с обычной своей проницательностью, увидел, что происходит. И хотя он не мог знать о просьбе Мус­солини к Аттолико дать ему информацию о характере, формах и содержании советской пропаганды (откуда были взяты модели «битвы за хлеб»), но, тем не менее, заявил, что «Рим копирует Москву», воспроизводя «ту же смесь пролетарской и военной идеологии. Трудовые лагеря. Трудовой фронт. Битва за то, бит­ва за се»7.

Взаимное подражание, однако, не могло остановить появления важных расхождений, в том числе и в плане личного положения тиранов. В главе 2 я уже подчеркивал разную природу и эволюцию культов личности, насаждавшихся в трех странах. Тут нас опять должен заинтересовать вопрос о власти тиранов и о том, как они ею пользуются.

Несмотря на творческие достижения в сфере идеологии -разработку части лексикона европейских тираний (в том числе некоторых концепций, которыми впоследствии будут пользо­ваться его ученики), Муссолини в этом плане, кажется, отлича­ется от Гитлера и Сталина. Вспомним снова его политику в от-

7 Lettere da Kharkov. La carestia in Ucraina e nel Caucaso del Nord nei rapporti dei diplomatici italiani / A cura di A.Graziosi. Torino: Einaudi, 1991. P. 57—65; Ciocca G. Giudizio sul bolscevismo. Milano: Bompiani, 1934 (а также рецензия без подписи в «Popolo d'ltalia»); Halevy E. L'ere des tyrannies. Paris: Gallimard, 1938. P. 244-246.

ношении католической церкви, в основе которой, как записано в инструкциях 1930 г., лежали запрещение атеизма, уважение религиозных процессий и предметов культа, конкуренция госу­дарства и церкви в общественной жизни, ведущаяся таким об­разом, чтобы избежать «священной войны» и не дать «попам» поднять «крестьян против государства»8. Сравним с тем, что де­лал Сталин с крестьянами и церковью в деревне (а также с тем, что творилось в Мексике при еще одном революционном режи­ме). Муссолини, возможно, проявил себя здесь как лучший (и уж во всяком случае менее страшный) политик, но в то же вре­мя доказал свою и своего режима «неполноценность» по срав­нению с советской властью и грядущим режимом своего немец­кого почитателя.

Иными словами, как разочарованно заметил Гитлер по поводу того, что Муссолини после своего освобождения не развязал не­медленно великую и ужасную вендетту против предателей 25 ию­ля 1943 г., дуче не был и не мог быть «настоящим революционе­ром», каковым Гитлер отныне признавал только себя самого (и по праву, учитывая разрушительный эффект его недолгого гос­подства в истории не только Германии, но всех немцев) и Ста­лина. Таким образом, «настоящие революционеры» по Гитлеру соответствовали «революционерам "все позволено"» по Вален­тинову, являвшимся высшим воплощением зла в истории Евро­пы XX в.

В области эволюции политических форм динамика послевоен­ного периода и так называемые вторые скачки повсеместно уси­лили национал-социалистические тенденции, существовавшие еще до войны и окрепшие благодаря войне как преимущественная форма попыток строительства и реконструкции государства в спенсеровском духе.

Джордж Лихтхейм подчеркивал широкую популярность в то время лозунгов, фиксировавших тождественность национализма и социализма9. Но этот феномен имел более глубокие корни и мно­жество причин. По словам Алеви, к примеру, то был результат внешне противоречивого движения, с одной стороны, консерва­торов, требовавших практически неограниченного усиления вла­сти государства при практически неограниченном сокращении его

8 Gentile E. И culto del Littorio. Roma - Ban: Laterza, 1993. P. 136.

' Lichtheim G. Europe in the Twentieth Century. New York: Praeger, 1972. P. 160.

204

экономических функций, и, с другой стороны, социалистов, на­оборот, желавших неограниченного расширения вторых и неогра­ниченного ослабления первой. И те и другие приходили par conciliation к общему решению о необходимости «национального социализма»10.

Вообще, можно сказать, что атмосфера послевоенной Евро­пы, омраченная перспективой нового конфликта, благоприятст­вовала расцвету этатистских элементов любой идеологии, зату­шевывая, отодвигая на второй план, вытесняя все то, что, наоборот, было направлено на ослабление присутствия и власти государства.

Возьмем, к примеру, национализацию. Мы знаем, что в Вос­точной Европе по большей части, в силу иного этнического про­исхождения значительной доли доминантных или во всяком слу­чае занимающих ключевое положение в определенных секторах экономики групп, ослабленных или разгромленных в ходе войны (как, например, немцы, венгры, турки на Балканах), то были буквально национал-социалистические операции, которые можно назвать «нострификацией» (превращением в «наше»). И даже там, где национализация вдохновлялась идеологией, по крайней мере в принципе боровшейся за уничтожение (хотя бы постепен­ное) государства и нации, она в итоге укрепляла и то и другое. Ибо, как правило, «государство, к которому апеллировал социа­лизм, дабы навести порядок в производстве, по необходимости являлось национальным», так что любое огосударствление эко­номики в конечном счете поневоле оказывалось национализаци­ей в буквальном смысле слова. Даже в тех случаях, когда трудно говорить собственно о «национализации», как, например, в СССР (хотя там употреблялось это слово и шла речь о построении на­ционального (народного) хозяйства, правда, не на этнико-лин-гвистической основе), связь между огосударствлением экономи­ки и усилением государства, а также — после того как в 1920-е гг. некоторое время имели место противоположные течения — до­минантного национального сообщества в конце концов станови­лась очевидной.

Иными словами, если в силу особенностей попытки рекон­струировать многонациональное пространство вокруг России в новых, неблагоприятных для возрождения империи услови-

1 Halevy E. L'ere des tyrannies. P. 215, 246.

205

L

ях трудно применить к происходившему в СССР термин «на­ционал-социализм» в строгом смысле слова, его все же можно использовать, уяснив себе, что речь идет (как мы уже отмеча­ли, говоря о понятии «национализация масс») о синекдохе — перенесении частного (наиболее характерной черты — строи­тельства государства, по крайней претендующего на то, чтобы быть национальным) на общее - более широкий феномен, включающий проекты построения государств с иными претен­зиями.

Кстати, сама эволюция Советского Союза как будто оправ­дывает подобное решение: роль русской национальности там действительно год от года повышалась - и фактически (о чем свидетельствует, например, необычайный рост процентной доли русского населения в других республиках: от 8% в 1926 г. до 13,5% в 1939 г., причем своего пика этот рост достигал там, где коренное население сильнее всего пострадало в 1930—1933 гг. — например, в Казахстане, обезлюдевшем из-за деномадизации, доля русских за тот же период увеличилась с 20,6% до 40,2%), и в официальной идеологии режима (вспомним принятый во вре­мя войны гимн СССР, воспевающий ведущую роль русских в Союзе).

Возможность критического применения термина «национал-социализм» при анализе режимов советского типа подтверждается прежде всего постепенным сращиванием в течение XX в. (и осо­бенно после второй мировой войны) коммунизма и национализ­ма. Нэмир предвидел это сращивание, когда в 1934 г. высказал мысль, что коммунизм, «стремящийся национализировать эконо­мику, в основе своей национален», в отличие от капитализма, ин­дивидуалистического и интернационального, по крайней мере по своим формам".

Как показывает сам советский случай, общая тенденция к национал-социализму, ознаменовавшая в 1930-е гг. пик этатиз­ма в Европе, принимала различные формы, и не только чисто внешне. Их спектр раскинулся от «имперского» радикального венгерского национал-коммунизма 1919 г., уже упомянутого, до

11 Rothschild J. East Central Europe between the Two World Wars. Seattle: The Uni­versity of Washington Press, 1974; Martin T. The Affirmative Action Empire. Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca, N.Y. - London: Cornell Uni­versity Press, 2001; Namier L.B. In the Margin of History. New York: Books for Libraries Press, 1969. P. 76.

206

украинского 1920-х гг., тоже радикального, но благодаря тому, что был рожден опытом угнетенного народа и требованиями его интеллигенции, которые были временно взяты на вооружение режимом в период нэпа, ставшего прообразом многих после­дующих режимов, возникавших в ходе национально-освободи­тельной борьбы12; от более умеренных польской и итальянской моделей до турецкой, истоками которой, как мы помним, по­служили программы итальянских националистов и экономиче­ские советы Парвуса; от французского и бельгийского вариан­тов, теоретически разработанных Деа и де Маном и частично примененных на практике во время нацистской оккупации, до немецкого, наиболее радикального и агрессивного, и советско­го, самого нетипичного, при котором, однако, после сталин­ской революции сверху процессы огосударствления достигли своей кульминации.

Эти формы различались в том числе и разными аспектами возросшего вмешательства государства в экономику. Последнее четко обозначилось на всем континенте только после кризиса 1929 г., а перед тем на несколько лет - особенно в западных ре­гионах — возобладало стремление вернуться к довоенной ситуа­ции. В южных и восточных странах такие попытки тоже имели место — например, нэп или гиперлиберизм раннего фашизма (правда, в ататюрковской Турции — в гораздо меньшей степе­ни) - но были куда слабее. Во-первых, как мы знаем, эти страны оказались в кризисе до того, как неспособность перестроить ме­ждународную финансовую систему и решить проблему экономи­ческих последствий мировой войны и никудышных мирных до­говоров, которыми она завершилась, спровоцировала великую депрессию 1930-х гг. В Италии, например, силою обстоятельств первоначальный фашистский гиперлиберизм трансформировался всего за четыре года, а в СССР экономический кризис нэпа (ко­торый следует отличать от политического решения отказаться от ленинского курса, реализованного Сталиным в 1927-1928 гг.)

12 См.: Graziosi A. Alle radici del XX secolo europeo // Mises L. von. State, nazione ed economia. Torino: Bollati Boringhieri, 1994. P. XCIX - CIV. Об интереснейшем национал-коммунистическом опыте на Украине см.: Mace J.E. Communism and the Dilemmas of National Liberation. National Communism in Soviet Ukraine, 1918-1933. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1983; Krawchenko B. Social Change and National Consciousness in Twentieth Century Ukraine. London: Macmillan, 1985; Martin T. An Affirmative Action Empire. Chap. 3.

207

берет свое начало в действиях руководителей государственной промышленности в 1925—1926 гг.13

Сохраняя внутреннее единство, интервенция государства в экономику оказалась на удивление гибкой, породив множество различных социально-экономических конфигураций. Во многих странах, например, она сосуществовала, порой даже претендуя на роль их защитницы, с семейными (особенно сельскохозяйст­венными) предприятиями, которые, как мы знаем, укрепила вой­на (особенно в деревне). Вообще говоря, постепенное расшире­ние сферы государственного контроля оставляло достаточно большое пространство для частной собственности и даже частно­го менеджмента, если те ориентировались, как и в 1914-1918 гг., на удовлетворение нужд государства (в этом смысле здесь нахо­дили свое применение теории экономического национализма, которые вовсе не отрицали частную инициативу, если она не шла вразрез с интересами государства, а, напротив, имели целью поставить ее потенциальные возможности на службу националь­ным интересам).

Таким образом, во всех странах сложились новые и весьма разнообразные формы сосуществования и взаимодействия более или менее обширных сфер прямого государственного админист­рирования и действия разного рода рыночных механизмов. Но­вые — поскольку сравнительно с довоенной эпохой было силь­нее выражено наличие и влияние сфер административного вмешательства, однако само их развитие подтверждало тот факт, что формы, промежуточные между «чисто» рыночной экономикой и социалистическими системами, — скорее прави­ло, чем исключение14.

В любом случае государство раньше или позже брало под свой контроль — и зачастую под свое непосредственное руководство — если можно так выразиться, «конкурентный» на государственном уровне сектор, т.е. те основные отрасли тяжелой индустрии, науч­ных исследований и военной промышленности, от которых в слу­чае войны зависело его выживание. Усилия, предпринимавшиеся повсеместно для их развития, составляют одну из основных черт

13 Ср.: Graziosi A. «Building the first system of state industry in history». Piatakov's VSNKh and the crisis of the NEP, 1923-1926 // Cahiers du monde russe. 1991. Vol. 4. P. 539-580.

14 Graziosi A. Alle radici del XX secolo europeo. P. LXXIX ss.

208

процессов модернизации, столь неразрывно связанных с режима­ми и тираниями рассматриваемого нами периода, что некоторые исследователи изобрели для характеристики последних специаль­ную категорию «модернизаторские диктатуры».

Бесспорно, какая-то модернизация в данных случаях имела ме­сто, но понятие это неоднозначно, а потому и названная выше ка­тегория может ввести в заблуждение. Вернемся к тому, что уже было сказано и о Германии, и о других примерах государственной индустриализации в Европе конца XIX в. Мы знаем, что Герма­нию считали высшим образцом капитализма и современности, если отождествлять и то и другое с индустриализмом, в частности с развитием тяжелой промышленности и «современного» крупно­го предприятия. Но мы видели, что это ошибка, и видели почему: в действительности есть разные типы модернизации, и модерни­зация, осуществляемая непосредственно государством, хотя и мо­жет на короткий срок дать поразительные результаты, но со вре­менем создает в том самом «современном» секторе, построенном ценой стольких жертв, организм, который весьма мало способен к самообновлению и даже к признанию собственного старения. Мало того — он задерживает модернизацию общества и экономи­ки снизу, а порой прямо противостоит ей, поскольку вполне спра­ведливо видит в ней угрозу своему существованию. Последнее и так оказывается под вопросом, ибо этот организм все больше от­стает по сравнению с частным сектором, что вынуждает его к тя­желым и мучительным попыткам реструктурирования (само собой разумеется, в случаях, подобных советскому, когда вся легальная экономика — государственная, проблема приобретает новые грани и новые характеристики).

Кроме того, в Европе между двумя мировыми войнами госу­дарственная модернизация вдохновлялась угрозой войны и насле­дием военной экономики, сосредоточившись в первую очередь -как отмечалось выше - на наращивании военно-промышленного комплекса (и поддержке составляющих его и смежных с ним от­раслей промышленности). По крайней мере часть населения — чаще всего городского — была с таким проектом модернизации напрямую связана и служила для государства предметом заботы, поскольку имелась нужда в квалифицированных рабочих и техни­ках, здоровых солдатах, матерях, молодежи, а значит — средства на образование или умело пропагандируемые меры по социальному обеспечению также тратились в интересах государства и в соответ-

209

ствии с его приоритетами. Иными словами, мы видим в ту эпоху триумф «национализации» сверху и соответственно максималь­ный зажим самостоятельного участия отдельных людей в процес­сах модернизации, т.е. недопущение их трансформации в индиви­дов, наделенных правами.

Таким образом, думаю, можно сказать, что весь модернизаци-онный проект и по своим целям, и по своим инструментам являл­ся неотъемлемой частью спенсеровского отката к «военно-индуст­риальным государствам», как мы их назвали. Этим я вовсе не отрицаю его модернизационного содержания, а скорее квалифи­цирую последнее, дабы лучше понять природу и многообразие его эффектов на различных временных отрезках.

Объединенные общими корнями и характерными признаками, опыты отдельных государств, естественно, имели очень разные результаты, как ближайшие, так и более отдаленные. Их эффек­тивность для ближайшего времени самым непосредственным об­разом зависела от способностей элиты, бравшей на себя их осуще­ствление. Советские танки в 1940 г. превосходили немецкие, а тем более — итальянские жестянки, в том числе и потому, что совет­ские управленческие кадры, возглавившие индустриализацию 1930-х гг., были совсем иной закалки, чем первые руководители итальянской государственной промышленности (деловые качест­ва последних нередко заслуживали справедливой похвалы, и, од­нако, они не умели провести в жизнь решения, которые обеспечи­ли бы высокий уровень организации военного производства и качества его продукции).

Но, как ни парадоксально, величайшая эффективность, дос­тигнутая в кратчайшие сроки, со временем может уступить место проблемам, куда более сложным, чем те, что бывают следствием более скромных и менее масштабных проектов и попыток. Часто, например, величайшая эффективность в краткий срок достигалась за счет интенсивнейшей мобилизации, т.е. самой нещадной экс­плуатации ресурсов общества со стороны государства, которое для этого широко пользовалось мерами принуждения. В результате были построены громоздкие системы командно-административ­ной экономики, чьи главные элементы со временем сами превра­тились в неразрешимые проб^мы, которые их менее развитым собратьям удалось преодолеть (вспомним различные характери­стики полностью национализированных экономик, упоминав­шиеся выше).

210

Советская история позволяет лучше понять все эти противоре­чивые тенденции именно в силу крайнего характера, который принял советский модернизационный проект, после того как во время скачка 1928—1929 гг. Сталин, положив конец нэпу, ликви­дировал своеобразную, но все же довольно типичную форму сосу­ществования командно-административной и рыночной экономи­ки. СССР перешел тогда в новую фазу отношений между государ­ством, промышленностью и индустриализацией. Это был скачок, в результате которого советское государство полностью и непо­средственно взяло на себя построение системы современной про­мышленности. Сталинская модель индустриализации не решила ни одной из задач, официально поставленных в первом пятилет­нем плане, где проводилась мысль о построении гармоничной системы, при которой рост в сельском хозяйстве и промышленно­сти сопровождался бы увеличением благосостояния населения, избавленного от прежних социальных различий. Но она все же дала жизнь первоклассному военному, научному и промышленно­му аппарату, опиравшемуся на рост городов и особого типа обуче­ние (массовая ликвидация неграмотности, широкое распростра­нение начального и среднего технического образования, поощре­ние развития некоторых научно-исследовательских центров, особенно в области физики и химии); при этом в деревне — где к концу 1930-х гг. все еще жило 70% населения страны — вновь поя­вился полукрепостной сектор, в промышленности — рабовладель­ческие тенденции, производство потребительских товаров пере­живало постоянные трудности, а лучшая, наиболее творческая часть представителей культуры разных национальностей страны, включая русскую, была уничтожена.

Подобная конфигурация напоминала скорее военную эконо­мику, чем вожделенное «социалистическое хозяйство». Что харак­терно, это признал наиболее интеллигентный из марксистских противников либеральных критиков советского опыта — Оскар Ланге, пришедший в данном случае (не отдавая себе в том отчета) примерно к тем же выводам, что и последние15.

Тем не менее это по преимуществу военно-индустриальное го-

йсударство в сравнении с Европой, охваченной кризисом 1929 г.,

добилось, по крайней мере на взгляд тех, кто не разделял страда-

* ний, на которые оно обрекало свое население, больших успехов

15 Graziosi A. Alle radici del XX secolo europeo. P. LXV, LXX-LXXI.

211

(как мы знаем, вполне реальных — после первых трудных лет — во всяком случае с точки зрения построения конкурентоспособного современного сектора в силовой сфере).

На его успехи, как будто указывавшие путь к решению проблем Запада, среди прочих взирали с восхищением и немецкие про­мышленники. Один из них в 1931 г. сказал крупному советскому руководителю, некогда троцкисту, а затем одному из командиров сталинской индустриализации: «Было бы прекрасно, если бы наш Брюнинг, подобно вашему Центральному комитету, составил пя­тилетний план и стал бороться за его претворение в жизнь». Из­вестно, что и Юнгер в те годы придавал большое значение пяти­летним планам, видя в них одну из моделей грезившегося ему кол­лективистского индустриального строя, революционного, по­скольку порывающего с прошлым, современного, поскольку но­вого, но в то же время являющегося причудливым символом про­исходящего отката назад16. Вскоре нацисты как будто вняли жела­нию упомянутого промышленника и материализовали видения Юнгера, укрепив при этом общее убеждение, что государственное регулирование намного эффективнее рыночной экономики17, и усилив тенденцию покончить с советской исключительностью в экономической области. Несмотря на величайшую гибкость на­цизма, объясняющуюся отчасти его идеологической эклектично­стью, постепенная трансформация германской экономики в эко­номику военную, полностью завершившаяся в результате кризиса 1943 г., делала экономические системы двух крупнейших тираний все более похожими во многих отношениях (так что в 1944 г. Ми-зес вполне мог, стряхнув пыль со старой категории «военного со­циализма», говорить о «социалистических правительствах в Рос­сии и Германии», добавляя, что нацизм — это «просто социализм на немецкий лад, Zwangswirtschaft»18).

16 XVII конференция ВКП(б): Стенотчет. М, 1932. С. 125 и ел. О Юнгере см. выше, с. 46, прим. 33.

17 Стоит вспомнить, что это убеждение преобладало чуть ли не до 1970-х гг. Во всяком случае, даже в начале их такой неглупый автор, как Лихтхейм, писал, что нацистский опыт «доказал» превосходство государственного регулирования над рынком, нисколько не принимая в расчет долгосрочные последствия огосударст­вления экономики (Lichtheim G. Europe in the Twentieth Century. P. 127).

18 Немецкие историки употребляли термин «Zwangstaat» (принудительно цен­трализованное государство) применительно к Римской империи после реформ Диоклетиана.

212

Со временем проблемы советской модернизации должны были выявиться со всей отчетливостью, доказывая, что процессы, кото­рые приверженцы «наивных» (как мы могли бы назвать их) теорий модернизации, весьма популярных в эпоху «мирного сосущество­вания», когда на их основе строились теории стихийной конвер­генции советской и западной систем, неверно относили к одной категории, имели совершенно разное содержание и разную природу.

Когда неустойчивость (в длительной перспективе) полностью огосударствленной экономики типа советской еще не стала окон­чательно ясна, но кое с какими проблемами при первых попытках ее реформирования уже пришлось столкнуться, успехи советской модели 1930-х гг. повторились в совершенно непредвиденных формах и масштабах благодаря возникновению в бывших колони­ях Запада внушительного количества новых государств. В те годы от Вьетнама до Алжира, Анголы, Эфиопии и т.д. наблюдалось то самое сращение коммунизма и национализма, которое намети­лось уже в 1930-е гг. и в значительной мере имело место еще на Украине 1920-х гг.

Вернемся, однако, ко второму скачку в ходе процесса по­строения великих европейских тираний между двумя мировыми войнами, когда — как известно — репрессии достигли чрезвы­чайного уровня. Несомненно, начало этому положила практика мировой войны и последовавших за ней гражданских и нацио­нально-освободительных войн, когда Европа впервые в таких масштабах узнала концентрационные лагеря, операции по этни­ческой чистке, проводимые под руководством государства, ра­дикальные решения «раз и навсегда», вдохновляемые идеологи­ческими соображениями, и т.д. Теперь же подобная практика достигла новых высот.

Мы знаем, что в области репрессий скачок впервые произошел в СССР, во время коллективизации и раскулачивания, и вряд ли стоит сомневаться, что, помимо личности тирана, здесь важней­шую роль сыграло решение провести идеологически обоснован­ный грандиозный и жестокий эксперимент социальной инжене­рии (или, точнее, хирургии), в котором быстро появилась и этническая составляющая. Если в знаменитом январском поста­новлении 1930 г., определявшем, какие группы кулаков следует расстреливать, какие — отправлять в лагеря, высылать в отдален­ные районы или переселять на окраины районов их проживания,

213

•L

речь еще шла об объективных социальных категориях (правда, чисто формально, скорее, можно сказать, что обращение с тем или иным классом определялось его отношением к политике государ­ства, т.е. степенью его враждебности ей и, следовательно, опасно­сти для нее - как в Истрии в 1919 г., но теперь масштабы увеличи­лись в десятки тысяч раз и размах насилия был несравним), то уже в 1934 г., после высылки поляков из Белоруссии, положение изме­нилось. В конце этого года новым постановлением устанавливал­ся особый режим в «западной приграничной зоне», которая в бли­жайшие месяцы была очищена от жителей польского, немецкого и финского происхождения19. В последующие годы этнический аспект советской репрессивной политики постоянно усиливался и в конце концов придал ей совершенно имперский характер (вспомним, к примеру, карательные акции депортации целых на­родов в конце второй мировой войны).

В те же годы нацизм вступил на аналогичный, однако при этом сильно отличающийся от советского путь, который привел нацис­тов к самым широким расистским планам массового истребления людей с целью реорганизации структуры населения, какие когда-либо задумывались в Европе.

В обоих случаях обоснования, масштабы, методы осуществле­ния отличали эти «эксперименты» от известной, во многом сход­ной с ними практики, характерной для всей человеческой исто­рии, которая изобилует примерами депортированных народов, стертых с лица земли городов, истребления людей в основном по этническому, но также и по религиозному, т.е. идеологическому, признаку. И советский, и нацистский эксперименты выделяются аурой современности, экстремизмом (в том числе логическим), средствами, имевшимися в распоряжении экспериментаторов, но приводятся к общему знаменателю природы и поведения человека (чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть на этнические и социальные чистки XX в., начиная с резни армян в 1915 г. и кон­чая событиями в постколониальной Африке).

С этой точки зрения, можно говорить не столько об откате, сколько, пользуясь словами Алена, о всплытии на поверхность

того, что всегда таилось на дне. Иначе говоря, за жестокостью го­лода 1932-1933 гг. и великой чистки в СССР, за чудовищностью Холокоста стоит некая часть человеческого существа, которой не следует пренебрегать и о которой нужно знать, ибо она всегда та­ится в глубине, готовая в любой момент подняться на поверх­ность, и лишь немногие отдельные люди (но отнюдь не целые на­роды) невосприимчивы к ее влиянию.

Если, однако, именно этот взрыв (в чрезвычайно организован­ных и идеологизированных формах) всего жестокого, агрессивно­го, «негуманного», что есть в человеке, объединял и объединяет — в плане нравственном — гитлеризм и сталинизм, что же делает их столь бесспорно различными?

При одинаковой безжалостной решительности обоих тиранов, отличают их друг от друга тип идеологии и контекст, в котором они действовали: Гитлер и нацизм, раздавив всех слабых и всех неарийцев внутри страны, обратили свою агрессивность против неарийских и негерманских «низших рас» на востоке; Сталин, по крайней мере до 1937—1938 гг., обрушился со всей жестокостью на население собственного государства. Как отмечал Моше Ле­вин, в отличие от политики Гитлера, «сталинская стратегия фаб­рикации врагов всецело была направлена внутрь, а не вовне... и территория, заоеванная им, находилась внутри его собственной страны». Поэтому — как указывал Помьян — хотя нацистский ре­жим в силу своего экспансионизма, заставлявшего его все боль­ше и больше рисковать, оказался менее стабилен, чем сталинист­ский, последний, в свою очередь, на протяжении большей части 1930-х гг. был менее прочен, чем первый, из-за своей непопуляр­ности20.

Как показывают появившиеся уже в 1934 г. первые признаки склонности советской репрессивной машины выбирать свои жертвы по этническому принципу, тот факт, что два режима

19 Об антикулацком постановлении и его истоках, скрывающихся в практике гражданской войны, см.: Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. С. 47 и ел.; Martin T. The Origins of Soviet Ethnic Cleansing // Journal of Modern History. 1998. Vol.4. P. 813-861.

20 Lewin M. Russia, USSR, Russia. The Drive and Drift of a Superstate. New York: The New Press, 1995. P. 218; Stalinisme et nazisme. Histoire et memoire comparee / Sous la dir. de H.Rousso. Bruxelles: Complexe, 1999. P. 361. Уже Ленин отмечал, что большевики подобны меньшинству оккупантов в завоеванной стране и соответст­венно ведут себя. Здесь мы возвращаемся к тому, что советское государство с са­мого начала приобрело исключительно антинародный характер, что дало Николя Верту полное право озаглавить свою прекрасную статью в сборнике «Черная кни­га коммунизма» (в целом не слишком удачном) — «Государство против своего на­рода».

214

215

давали различный выход своей агрессивности, зависел не только и не столько от идеологии — преимущественного внимания марк­сизма к социальным антагонизмам, а национализма — к этниче­ским, - сколько от другого момента: Советский Союз стал резуль­татом удачной попытки воссоздать - с помощью наднациональ­ной, но не чуждающейся национального вопроса идеологии — русскую в своей основе квази-империю, хотя и в ограниченных размерах по сравнению с царской Россией, тогда как немцы, поте­рявшие в 1918 г. большую часть своих владений, могли опираться лишь на самих себя.

СССР перенял, правда, в новых формах, некоторые черты ста­рых империй, складывавшихся в результате завоевания разных на­родов, - в частности, стремление контролировать и подавлять их, но при этом в обращении с ними пользоваться ненациональными критериями — дабы не ставить под угрозу само существование им­перии. Естественно, это не мешало мысленно выстраивать опре­деленную шкалу в зависимости от того, в какой степени та или иная национальность заслуживает доверия, и соответственно про­водить репрессивную политику по этническому признаку, но по­следняя редко принимала ярко выраженный расистский характер. Гитлеровская «великая Германия», напротив, представляла собой национальное государство, стремившееся превратиться в империю, прямо основанную на превосходстве немецкого наро­да, и потому сразу сделала понятие расовой принадлежности фундаментальным критерием своей репрессивной политики, совсем не в том традиционно имперском смысле, который был характерен (за некоторыми позднейшими исключениями) для сталинского СССР.

Отсюда идет и принципиальное, на мой взгляд, различие между личным режимом Гитлера и Сталина. Самым простым и понят­ным образом это можно выразить так: Гитлер любил немецкий на­род, отчасти пользуясь взаимностью (Кон справедливо говорил, что Гитлер «представлял» немецкие массы), и направлял всю аг­рессивность и жестокость на другие народы, располагаемые им на некой иерархической шкале, реорганизованной и модифициро­ванной с точки зрения немецких интересов. Советский же режим и Сталин, будь то в силу идеологии, либо осознания собственной непопулярности, достаточно острого уже в 1918—1919 гг., либо, наконец, неожиданного поражения под Варшавой, в первую оче­редь и надолго обратили свою агрессивность внутрь страны.

216

Сталин, в частности, как будто бы не имел особых этнических предпочтений по крайней мере до 1932 г., когда кризис, выливший­ся в великий голод весной 1933 г. и подорвавший самые основы его режима, заставил его все более открыто льстить национальной гор­дости русских и ставить во главу угла их интересы. И если говорить о самом этом голоде, который за несколько месяцев унес пять-шесть миллионов жизней и занимает центральное место в истории Европы между двумя мировыми войнами (каковое ему неплохо бы занять и в головах историках, а затем - в их книгах), то пишущий эти строки считает, что несомненно существовавший националь­ный аспект политики истребления людей посредством голодной смерти все же нельзя объяснить тем, что в Москве царила расист­ская идеология. Сталин следовал тогда безжалостной и прямоли­нейной логике власти имперского, а не национального типа.

В целом, как я писал в другом месте, хотя, с одной стороны, «нельзя говорить о голоде, намеренно созданном, чтобы уничто­жить украинскую нацию», однако, с другой, — «нельзя и отрицать, что: 1) по крайней мере с 1919 г. в некоторых регионах СССР борьба между режимом и крестьянами (а также другими традици­онными слоями населения вроде кочевников) приняла особенно ожесточенный характер в силу национальных, этнических и рели­гиозных факторов; 2) Сталин прекрасно это понимал, как в ре­зультате непосредственного опыта, так и исходя из своих теорий о национализме и его корнях; 3) некоторые из этих регионов явля­лись также основными хлебородными центрами, что делало там конфликт особенно острым; 4) когда наступил голод, его исполь­зовали, чтобы "наказать" жителей регионов, сильнее всего сопро­тивлявшихся политике режима; 5) неудивительно, что этими ре­гионами часто оказывались вышеупомянутые национальные; 6) Украина была самым важным среди них (хотя Казахстан — тоже национальный регион — в сравнительном выражении пострадал сильнее всех); 7) масштабы и концентрация голодных смертей на Украине, как и политика, проводимая режимом, делают голод 1932-1933 гг. явлением, сравнимым, по крайней мере в Европе, лишь с последующими преступлениями нацистов; 8) объективно элементы российского империализма здесь присутствовали, осо­бенно в глазах нерусского населения, страдавшего от беспощад­ной политики Москвы»21.

21 Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. С. 92—93.

Следует также упомянуть, что склонность режима и лично са­мого деспота к «этническим предпочтениям» обострили затем война и победа 1945 г., которые «открыли глаза» Сталину на пре­восходные качества русского народа и «пороки» кавказских на­родностей и евреев.

Разница в мишенях агрессии — внешних у Гитлера, внутренних у Сталина — помогает, между прочим, объяснить и различие куль­тов двух тиранов: гитлеровского - по большей части стихийного и мгновенно распространившегося, сталинского - конструировав­шегося по крайней мере на протяжении всех 1930-х гг., медленнее развивавшегося и по сути «искусственного» (разумеется, война и победа кардинально изменили положение вещей).

Сталинизм кажется поэтому феноменом, в известном смысле более «древним» — не столько из-за разного уровня развития СССР и Германии, сколько из-за своей имперской, не националь­ной природы, — но в то же время идеологически менее одиозным, чем нацизм. Причиной тому не только лицемерные красивые сло­ва официальной пропаганды, но и сама его суть, имперские, нена­циональные компоненты советского эксперимента, не такого «не­справедливого», по крайней мере в том, что касалось репрессий: даже высшие руководители, такие, как, например, Молотов (чья жена, как известно, была арестована, а затем сослана), не могли похвалиться неприкосновенностью, жертвами становились все, в том числе и русские, хотя, конечно, некоторые национальности пострадали сильнее других и со временем наметились, как уже го­ворилось выше, расистские и антисемитские тенденции (не успев­шие, впрочем, окончательно вызреть)22.

Добавим, что впечатление древности, которое производит совет­ский феномен благодаря своим структурам и сталинской практике власти, напоминающей практику коварных и свирепых тиранов прошлого, не должно заставить нас забыть, что, несмотря на всю ее жестокость, эта практика представляется более рациональной и, следовательно, менее примитивной, чем гитлеровская. Хладно­кровное решение ликвидировать в зародыше любую возможность создания «пятой колонны», стоявшее, по всей видимости, за чист­ками 1937—1938 гг., отвратительно, но все же более понятно, чем стремление уничтожать целые народы из ненависти, зачастую дик­товавшей директивы, которые шли вразрез с военно-экономиче-

22 См. выше, с. 72-73, прим. 33, 34.

218

скими целями нацизма, а то и прямо препятствовали их достиже­нию. С этой точки зрения, нацизм, даже (и в первую очередь) центральный его стержень, поистине харизматический, несмотря на кажущуюся современность, представляет собой еще более арха­ичную фазу, чем та, в которую вступил СССР со Сталиным.

Если говорить о репрессиях (во всяком случае внутри страны, поскольку в Ливии и Эфиопии в силу колониальных «обычаев» дело обстояло иначе23), то и здесь бросается в глаза кардинальное качественное отличие итальянской тирании от других, с которыми ее можно сравнивать только в известных пределах и на известных основаниях. Думаю, нескольких цитат достаточно, чтобы дать по­нять, что режим Муссолини — не то же самое, что режимы Гитлера и Сталина, при всей схожести и общих корнях этих феноменов.

Так, например, в октябре 1937 г., когда в СССР вовсю развер­нулся террор, а в Германии думали, как очистить господствующую расу от ее наиболее слабых представителей, и обсуждали способы, которые позволят «раз и навсегда» решить еврейскую проблему, планируя необходимые меры, Витторио Фоа24, заключенный в Реджина-Коэли, писал семье:

«Вчера, благодаря прежде всего семье Бауэр и кулинарным спо­собностям Каваллеры, у нас был достопамятный обед: хотите знать меню? Сначала разнообразные закуски, сервированные Ка-валлерой; потом — изысканные пельмени от Бауэров (которые мы разогрели в сливочном масле); затем индейка под майонезом, приготовленная Каваллерой; затем курица по-венгерски от Бау­эров, жареные голуби от Росси, фрукты, сладости и пр.».

Конечно, речь идет о событии исключительном, к тому же об узниках из буржуазных семей (которые, впрочем, тоже подверга­лись разным притеснениям, большим и малым); в примерах

23 В 1931 г. П.Бадольо (маршал, в 1925-1940 гг. начальник генштаба) приказал Р.Грациани (маршал с 1937 г., в 1940-1941 гг. главнокомандующий итальянскими войсками в Северной Африке, в 1943-1945 гг. военный министр в правительстве Муссолини в Северной Италии) продолжать репрессии в Киренаике, «даже если в результате вымрет все население». Пару лет спустя Муссолини уполномочил того же Грациани проводить в Эфиопии «систематическую политику террора и истреб­ления против мятежников и племен-пособников». См.: Lupo S. II fascismo. La polilica in un regime totalitario. Roma: Donzelli, 2000. P. 415-416; Le guerre colonial! del fascismo / A cura di A. Del Boca. Roma - Ban: Laterza, 1991.

24 Антифашист, руководитель Сопротивления и лидер итальянских левых — не­коммунистов. — Прим. пер.

219

избиения заключенных, как правило, принадлежавших к низшим слоям общества, нет недостатка, от голода в фашистских тюрьмах страдали все, особенно после 1941 г. И тем не менее невозможно представить себе, чтобы такое письмо могло прийти в те годы из мест, куда заключали своих врагов нацистский и сталинский ре­жимы (правда, в 1920-х гг. политические узники, принадлежавшие к левым партиям, и в СССР еще могли похвастаться маленькими привилегиями, идущими, как и поблажки, даваемые фашистами, от довоенных европейских «старорежимных» порядков).

В те же месяцы Фариначчи, рассказывая Муссолини о зверст­вах, совершаемых обеими сторонами в ходе гражданской войны в Испании, чуть ли не изумлялся тому, что они «не шутят». Немного времени спустя сам Муссолини так комментировал принятие за­конов о чистоте расы в письме к сестре Эдвидже:

«Расизм и антисемитизм в Италии имеют политическое значе­ние, но лишены реального содержания. Чистота расы у народа, по которому прокатилось столько вторжений и который поглотил столько народностей со всех четырех сторон света, семитская уг­роза для нации, подобной нашей, где даже финансовая верхушка, даже если ею манипулируют евреи, не может не стать хоть сколь­ко-нибудь католической (я, между прочим, знаю, что ты и другие члены твоей семьи помогаете евреям, и я не против, и, думаю, вы сами можете засвидетельствовать абсолютную слабость наших ра­совых законов), - все это явные выдумки, чтобы несколько рья­ных фанатиков могли поработать пером. Но если бы обстоятельст­ва привели меня на один из концов оси Рим — Москва, а не Рим — Берлин, я приготовил бы для итальянских рабочих, занимающих­ся своим делом с живостью, но в то же время некой отчужденно­стью, которую расисты, возможно, назвали бы средиземномор­ской, равнозначную выдумку о стахановской этике и счастье, в ней заключенном»25.

Разумеется, это только слова, контрастирующие с вполне ре­альными преследованиями, инспирированными в том числе и Муссолини, который «с удовольствием травил» евреев26. И такой цинизм, обрекший на страдания и смерть тысячи людей, делает

25 Foa V. Lettere della giovinezza. Dal carcere 1935—1943. Torino: Einaudi, 1998. P. 303; Giudice G. Benito Mussolini. Torino: Utet, 1969. P. 573-574. См. также выше, с. 56, прим. 4.

26 Giudice G. Benito Mussolini. P. 574.

220

картину еще отвратительнее. Впрочем, возможно, что истинная вера также способствовала увеличению числа жертв. Как свиде­тельствуют жертвы антисемитизма и характер спровоцированной им эмиграции, фашизм для Италии был трагедией; вся страна за­платила за него ростом лицемерия и провинциализма — неизбеж­ным следствием любого национализма, культурным и промыш­ленным упадком и в конце концов — военным поражением, крахом армии и государства, которые уже были подорваны и раз­ложены привычкой к ложному и преувеличенному представлению о себе (это сильнейшее моральное разложение, основанное на лжи, возведенной в систему, с моей точки зрения, является самым тяжким наследием фашизма в нашей стране).

Несмотря на это, мне кажется, сыграли свою роль незначитель­ность удара, полученного Италией в 1915—1918 гг., и особая пси­хология ее тирана. А главное — Альпы как будто защищали и за­слоняли, по крайней мере до 1943 г., нашу страну, отличавшуюся необычайной религиозной, культурной и лингвистической одно­родностью, от всего, происходившего на великой европейской равнине. Единственное исключение составляли лишь восточные территории, оспаривавшиеся у славян (Далмация и Истрия), где дела сразу приняли совсем другой оборот27.

Прежде чем закончить эту главу, я хотел бы сделать отступле­ние и коснуться нескольких важных вопросов, оставшихся за рам­ками моих рассуждений.

Первый связан с категорией «гражданской войны в Европе», ко­торая благодаря своим кажущимся экспликативным свойствам, как и категория тоталитаризма, сейчас то и дело используется приме­нительно к периоду европейской истории, начинающемуся с пер­вой мировой войны28. В частности, к ней сегодня прибегают, так же

27 Образ Италии, заслоненной Альпами, нарисован Лизой Фоа. См.: Pirjevec J. II giorno di San Vito, Jugoslavia 1918-1922. Storia di una tragedia. Torino: Nuova Eri, 1993.

28 Дж.М.Роберте, к примеру, озаглавил 5-ю книгу своей «Истории Европы» (London: Allen Lane, 1996) «XX век в Европе: эпоха европейской гражданской вой­ны». Название «Гражданская война в Европе» носит один из разделов книги «Мрачный континент. Европа XX столетия» (New York: Random House, 1998) Мар­ка Мазовера, который, ограничиваясь рассмотрением в этом разделе только рос­сийской и венгерской гражданских войн, кладет в основу своей интерпретации всей европейской истории XX в. конфликт между тремя идеологиями, каковая ги­потеза кажется автору этих строк не слишком убедительной (см. также выше, с. 58, прим. 9; с. 69, прим. 27). Джордж Лихтхейм еще в 1972 г. говорил о «европейской гражданской войне» (Lichtheim G. Europe in the Twentieth Century. P. 231).

как к категории тоталитаризма и не менее парадоксальным обра­зом, круги, весьма далекие от историков (если не прямо враждеб­ные им), которые, подобно Нольте, сделали ее своим знаменем.

Мне кажется, что сама природа и сложность феноменов, о ко­торых мы говорим, сразу указывают на слабости и недостатки не­критического восприятия данной категории. Но, возможно, имен­но оно является одним из слагаемых всеобщего успеха, каким она пользуется. Применяемая некритически, она дает большие воз­можности для самооправдания: если речь идет о гражданской вой­не, следовательно, борющиеся стороны участвовали в общем, ши­рокомасштабном событии и, по крайней мере с этой точки зрения, могут быть уравнены - все ошибались, все одинаково ви­новны и одинаково невиновны.

В отличие от категории тоталитаризма, категория гражданской войны подразумевает отказ от нравственной оценки или, по мень­шей мере, умаление ее. Кроме того, в основе ее лежит принцип, в корне порочный, поскольку она игнорирует тех, кто не участвовал в гражданской войне хотя бы потому, что хотел мира (желание, в ко­тором нет ничего плохого, хотя активные участники боевых дейст­вий, стремясь снять груз со своей совести, утверждают обратное). К тому же, грубо говоря, европейская гражданская война сводится к войне между двумя сторонами - нацизмом-фашизмом и комму­низмом, отсекая тех, кто, будучи враждебен им обоим, пусть и при­мыкая временно к одной из сторон, вел совсем другую войну.

При этом нельзя отрицать, что «гражданская война в Европе» имела место — в том смысле, что континент раздирали яростные конфликты, в которых сталкивались между собой не столько идеологии, сколько государства и национальности, исторически составлявшие единую, высшую культурную общность, в XVIII столетии отказавшуюся от своего религиозного самоопределения из-за конфликтов, которые были допущены ею в ходе «европей­ской гражданской войны» XVII в.

Конечно, войны между государствами велись во имя господ­ствующих идеологий, значение которых невозможно отрицать. Но, в подтверждение слабости некритичной концепции граждан­ской войны, эти идеологии, так же как тирании, выступавшие под их знаменем, хотя порою очень сильно разнились между собой, все же возникли на одной и той же общей почве и в целом служи­ли выражением попыток строительства или реконструкции госу­дарства, вдохновлявшихся национализмом и этатизмом.

222

В подавляющем большинстве случаев такие государства откры­то прибегали к национальной идее, но даже если нет (как, напри­мер, в случае СССР) - все равно они опирались на тесную связь нации и государства или, во всяком случае, на культ государства. С этой точки зрения, война, разрушившая (как казалось в середи­не 1930-х гг., а потом в годы холодной войны - необратимо) един­ство Европы, имела глубокие корни в прошлом; это следствие рас­пространения принципа национальности и связанного с ним нового типа государства, которому, как провидчески предсказал Меттерних, предназначено было судьбой разделить Европу29.

Второе отступление касается Северной Европы и Пиренейско­го полуострова, которые, несмотря на их значение в европейской истории, не попали в поле нашего зрения. Во Введении я уже объ­яснял, какими соображениями при этом руководствовался. Но во­обще говоря, необходимость интегрировать оба эти региона в на­стоящую, полную историю Европы XX в. (какой я лично написать не в состоянии) остается. Это тем более необходимо, поскольку именно на севере Европы раньше всего и в связи не только с раз­витием национализма и социализма, но и с религиозным опытом, была предпринята попытка построения социального государства, а главное - именно гражданская война в Испании, которая еще после поражения 1898 г. была поставлена перед необходимостью найти решение проблемы пересоздания государства и общества на современных началах, послужила катализатором и ускорителем распространения по всей Европе фронтов, идеологий, интерпре­таций «настоящего как истории» (и не только это: Сталин, по-ви­димому, пришел к мысли о необходимости, в ожидании войны, провести чистки 1937-1938 гг., читая о франкистской «пятой ко­лонне» в Мадриде; это выражение неоднократно подчеркнуто в газетных вырезках со статьями об Испании, хранящихся в его лич­ном архиве)30.

29 Metternich C.W.L. von. Метопе. Roma: Bonacci, 1991.

30 Комментируя в 1933 г. труды Ортеги-и-Гассета, Франко Вентури обнаружил корни «испанской революции» в восстании интеллектуалов после поражения 1898 г., поставившего перед страной «болезненный вопрос: кто мы? Каково наше место в мире?» и породившего стремление к «более тесным контактам с европейской жиз­нью». См.: Venturi F. Nuova Spagna // Venturi F. La lotta per la liberta. Scritti politic!. Torino: Einaudi, 1996. P. 5-18; Khlevniuk O. The Reasons for the «Great Terror: The Foreign-Political Aspect // Russia in the Age of Wars / A cura di S.Pons, A.Romano. Milano: Feltrinelli, 2000. P. 159-170.

223

Тем не менее, возвращаясь к сказанному во Введении, повторю: даже если Нэмир несколько искусственно втиснул Европу XIX в. в пространство «от Вены до Версаля», исключив Великобританию и Россию (и Османскую империю), которые, по его мнению, «на­ходились в Европе, но не принадлежали к Европе», все равно от­части верно, что Испания, после того как погасли последние вспышки партизанской войны против Наполеона, внеся свой вклад в рождение самого понятия либерализма, после 1815 г. пре­кратила «на равных участвовать в европейских делах»; ее, как, впрочем, и Португалию, стало больше интересовать происходящее в обломках ее колониальной империи, а не события по ту сторону Пиренеев (не случайно значительная часть испанской историо­графии говорит о «возвращении» Испании в Европу в последние десятилетия XX в.)31.

Прежде всего, ни Пиренейский полуостров, ни Северная Евро­па не принимали участия (разве что совсем незначительное) ни в первой, ни во второй мировой войне, оставаясь, таким образом, сравнительно изолированными от процессов, перевернувших всю Европу в XX в. Ее, по примеру Нэмира, можно было бы ограни­чить пространством между Парижем, Москвой, Кавказом, Кон­стантинополем, Римом и Пиренеями, прибавив Лондон, который играл одну из главных ролей, но был сам по себе. С этой точки зрения, упомянутый выше факт, что большинство европейских блоков и объединений берут свое начало в таком событии, как гражданская война в Испании, которая протекала, повинуясь в основном своей внутренней динамике, представляется особенно парадоксальным.

Американский опыт также (и по более понятным соображени­ям) остался за рамками нашей схемы. Очевидно, однако, что и с ним следует считаться, особенно если хочешь включить в рассмот­рение достаточно долгий период после второй мировой войны. Этого требуют и наличие связей с большими эмигрантскими об­щинами, в которых эхом отражалось все происходившее в Старом Свете, и весомое участие США в разрешении обоих конфликтов, а главное — их роль в рождении современного мира, с которым Ев­ропа после 1918 г. находилась в теснейшем контакте, вторжению которого (в положительном смысле) она подверглась после 1945 г.,

31 Namier L.B. From Vienna to Versailles // Namier L.B. Conflicts. Studies in Con­temporary History. London: Macmillan, 1942.

224

по крайней мере в западной своей части. Но здесь я ограничусь кратким указанием на «Новый курс» Рузвельта, имеющий немно­гие, но бесспорные точки соприкосновения с европейским опы­том 1930-х гг., что заставило мыслителей, упоминавшихся в гла­ве 1, и кое-кого из американцев, например экс-президента Гувера, включить сам «Новый курс» в круг категорий, разработанных для объяснения европейских событий.

Эти точки соприкосновения, несомненно, объясняются не только культурой эпохи и распространением культурных мод, сре­ди которых главное место занимала архитектурная (сходство, вплоть до деталей, статуй американских героев и некоторых пра­вительственных дворцов в Вашингтоне с их европейскими анало­гами потрясает), но и участием американцев в первой мировой войне. В целом сравнительно незн







Сейчас читают про: