Темная сторона луны – 1 1 страница

Айви Девлин

Красная луна

Темная сторона луны – 1

Мощная, захватывающая дух история любви, отчасти перемежающаяся расследованием таинственною убийства и проникновенным лирическим повествованием. Эту книгу оценят все без исключения любители молодежного жанра!Эйвери Худ ничего не помнит о ночи, когда убили ее родителей. В ее памяти остались только серебристые вспышки — нечеловечески быстрые и несущие смерть. Она пытается выяснить, что же произошло, но у нее ничего не выходит. Проще смириться и попробовать заново собрать свою жизнь по кусочкам. Вскоре Эйвери знакомится с интересным парнем, который переехал в их городок совсем недавно. Его зовут Бен, он красив и загадочен, а его глаза словно светятся холодным серебряным светом. И самое главное — он, кажется, любит Эйвери. Наконец девушка встретила того, кому она может доверять… или ей это только кажется? Если вы с удовольствием читали «Сумерки» и «Дрожь», вам просто необходимо прочитать «Красную луну»! Эта книга вас не разочарует!

Полицейские нашли меня всю в крови.

Я была заляпана ею с макушки до пят: волосы, ресницы, даже кожа между пальцами на ногах. Окровавленная одежда уже высохла, ее с меня сняли, и больше я ее никогда не видела.

Даже несколько дней спустя я продолжала находить под ногтями частички запекшейся крови – сухие красно‑коричневые чешуйки. Когда они падали, я изо всех сил старалась поймать их, словно можно было как‑то вобрать их в себя.

Словно можно было как‑то вернуть родителей.

Я не помнила, что с ними случилось. Не помнила, как их нашла. Не помнила, как опустилась на колени рядом с мертвыми телами. Не помнила, как сидела с ними, пока по небу плыла величественная сияющая луна и сверкали звезды.

Я просидела с ними в лесу всю ночь. Но этого я тоже не помнила.

Я даже не помнила, как меня обнаружили. Рон сказал, что нашел меня после того, как ему позвонил его заместитель Шарп, патрулировавший тот небольшой участок леса, где жили люди. Когда Рон приехал, он увидел, что Шарп плачет, а я…

Я.

Я сидела рядом с ними без движения. Потом, в больнице, я слышала, как Рон признался Рене, что сначала ему показалось, будто я тоже мертва. Потому что я совсем не шевелилась. Даже не моргала.

Он сказал, что я сидела на земле, вся в крови.

Рядом с трупами родителей, держа их за руки.

Что я пыталась как‑то вернуть их к жизни. Что я сама была вся в крови, потому что пыталась исправить непоправимое. Хотела, чтобы они снова были со мной.

Но я не могла этого сделать.

Родители были мертвы.

Никто не знал, как это случилось и почему, известен был лишь сам этот факт.

Но они не просто умерли.

Моих родителей убили.

Рон был уверен, что я что‑то видела. Что‑то слышала. После того как меня нашли, я пролежала два дня в больнице – не потому, что сама была ранена, а потому, что я совсем не двигалась. Не ходила, не ела, не отвечала на вопросы. У меня внутри воцарилась тьма. Тьма, поглотившая меня целиком.

Я действительно была как будто мертва, как подумал Рон, когда только увидел меня.

Но я не умерла, и Рене заставила меня выйти из больницы и пойти на похороны. Когда деревянные ящики, в которых лежали мои родители, опускали в землю, она стояла рядом со мной. Я видела эти ящики уже закрытыми, но не сомневалась, что в них – они. Я понимала, что моих родителей уже нет.

Я знала это, потому что кое‑что увидела, когда Рон сажал меня в машину, и это было единственное, что я запомнила. Заместитель Шарп тихонько плакал, ветер доносил до меня его всхлипы. Для меня это был всего лишь шум, не более.

Я помнила, как выглянула из окна машины и услышала его плач. Помнила разноцветные пятна полицейских мигалок. А вот воя сирен я не замечала. Сидя в машине, я не слышала вообще ничего, только тишину.

Я смотрела на плясавшие на земле пятна света. Помню, мне показалось странным, что они вдруг раскрасили деревья, которые так любили мои родители.

Я помнила бугры под полиэтиленом.

И помнила, что закричала, заорала так сильно, насколько хватило голоса.

Так что, увидев ящики, я знала, кто в них.

Я знала, что родителей не стало.

Их опустили в яму, потом забросали землей, и я тупо смотрела на Рене, сажавшую деревца, тоненькие саженцы, которые когда‑нибудь превратятся в настоящие высокие могучие деревья. Как в лесу.

Я услышала, как она вопрошала шепотом: «Почему, Джон? Почему?» – недовольно, – печально, да, но в первую очередь – недовольно, очень недовольно. Потом она распрямилась, отряхнула руки. Земля легко отстала от ладоней.

Я закрыла глаза, и перед внутренним взором все покраснело.

Это была кровь.

А рядом, сквозь кровь, я увидела нечто серебристое, сверкающее, какое‑то нечеткое, но полное жестокости существо. Это был не человек.

– Эйвери? – позвала Рене, и я открыла глаза. И увидела землю, под которой навеки погребены мои родители.

Я не помнила, как нашла их. Не помнила даже свои последние обращенные к ним слова. Совершенно ничего.

Осталась только я сама.

На следующий день после похорон я пошла в школу. Рене сказала, что я могу не ходить, но я не знала, чем еще себя занять. Домой меня не пускали. Мне привезли оттуда несколько коробок с вещами, и все. Дом до сих пор считался местом преступления, и Рон не разрешил мне туда ходить.

– Но ты же шериф, – сказала ему я еще в больнице, когда Рене подписывала документы о моей выписке.

Он вздохнул.

– Знаю, – ответил он, – но тебе туда нельзя. Не сейчас. Рано еще.

– А когда? – спросила я, но он лишь молча покачал головой.

Так что мне оставалось либо сидеть весь день дома у бабушки Рене, которая была мне совсем как чужая, либо пойти в школу.

Тех, с кем я училась, я знала лучше, чем ее. К тому же я все никак не могла перестать думать о том, что она нашептывала отцу на похоронах. О том, с какой злобой она к нему обращалась.

В школе будет проще.

Как ни странно. Вообще следовало ожидать, что на меня все будут коситься и перешептываться за спиной, и, возможно, так оно и было, просто я не замечала. Мне не хотелось сидеть у Рене, хотелось забыть о том, что теперь я живу в ее синей гостевой комнате.

И о том, что моего дома – моих родителей, привычного мне мира – больше нет.

Первые три урока я просидела, как обычно, на задней парте, наблюдая за остальными учениками. Папа к школам в Вудлейке относился плохо – он побывал в них всех и считал, что там преподают исключительно фигню. Он был настолько уверен, что там его ничему не научили, что перед поступлением в чикагский колледж ездил туда на автобусе и днями просиживал в библиотеке, читая все, что только можно было.

– Мне пришлось очень многое выучить самому, – частенько говаривал он, – и тебе я такой судьбы не желаю.

Так что пятнадцать лет я занималась дома за кухонным столом с мамой, а не в школе.

Мама оказалась хорошей учительницей. В старших классах преподавали тоже нормально, но все равно в школе было не так интересно. На уроках родного языка мы проходили «Юлия Цезаря», но я уже читала кое‑что из шекспировских пьес в тринадцать, смотрела снятые по ним фильмы и писала сочинения о том, что затронутые автором темы настолько универсальны, что их можно экранизировать бесконечно.

Пьесу я знала и была готова о ней поговорить, но обсуждение в классе оказалось совсем не таким, как это происходило у нас с мамой. Учитель говорил лишь о Бруте и о том, что он сделал. Почему он это сделал.

А Юлием никто не интересовался. Его целеустремленностью. Силой воли. Чем он руководствовался, делая выбор.

Меня мама заставляла об этом размышлять.

Она бы спросила меня, как все прошло; ей нравились мои рассказы о школе, это именно она уговорила отца разрешить мне пойти туда. Он согласился только потому, что мамин бизнес – она консервировала и продавала фрукты, и какая‑то певица в одном из своих интервью заявила, что поддерживает фигуру, питаясь исключительно этими консервами и рисовыми крекерами, – пошел в гору, а нам были нужны эти деньги.

В «Вудлейк дейли», ежедневном издании, в котором работал отец, постоянно сокращали штат, урезали зарплаты, да и выживало оно только потому, что его престарелая владелица была уверена, что день любого человека должен начинаться с газеты, даже если придется раздавать ее бесплатно.

В школу я пошла в прошлом году, и поначалу меня эта мысль просто будоражила. Я очень любила родителей, но мне хотелось завести друзей. Встречаться с парнями. Я видела, что в нашем городке есть симпатичные ребята, и мне хотелось с ними общаться. Я мечтала, что они будут со мной заговаривать. Я хотела быть такой же, как все остальные подростки.

Мне не нравилось, как мы с родителями жили; я была недовольна тем, что мы почти не выходили из лесу. Мне не хотелось походить на семейство Тантосов, которые тоже жили в лесу: они вообще почти никогда не выбирались в город, а когда все же выбирались, то чувствовали себя так нелепо, будто Вудлейк, на центральной улице которого стояло всего несколько домов, был ужасающе огромным.

Мне не хотелось становиться такой же, как их дочь Джейн, которую я видела всего несколько раз, – она часами могла болтать о лесе, но не хотела ни смотреть телевизор, ни обсуждать книги и всегда говорила: «Понятия не имею, кто это такой», когда я спрашивала ее о ком‑то, кого видела в городе.

Однако в школе оказалось не… не тяжело, конечно, но и не особо легко. Ребята, которые привлекали меня, когда я встречала их в городе, при более близком знакомстве показались уже отнюдь не такими симпатичными. То есть выглядели они неплохо, но ни о чем серьезном с ними поговорить было нельзя. Они только ржали над какими‑то тупыми шутками и обсуждали, какие фильмы, люди и телепередачи самые отстойные.

Я понимала, что это нормально, понимала. Но ожидала, что парней будет интересовать не только моя грудь. Я хотела чего‑то большего, а они недовольно морщились при виде того, что ее у меня нет, и говорили что‑нибудь вроде: «Так тебя мамочка учила, а? Отстойно, наверное».

С девчонками было еще сложнее. Они на меня просто внимания не обращали. Они знали друг друга с пяти лет. Я в этом возрасте учила алфавит с мамой на кухне, а девчонки вместе ходили в детский сад. Потом друг к другу на дни рождения, ночевали друг у друга, обсуждали свои любовные проблемы, вместе делали покупки в торговом центре, до которого было два часа езды.

Они знали, кто я такая, но я не являлась частью их жизни, а поскольку до выпускного оставалось не так уж и много – они буквально чувствовали его приближение, – они даже не пытались хоть как‑то подружиться со мной. У всех была своя компания. Поэтому я общалась всего с одной девочкой, и то наверняка лишь потому, что с ней тоже никто не хотел дружить.

В средней школе Кирсту любили все, но потом это как‑то подзабылось. Она же крепко держалась за свои воспоминания и щедро делилась ими со мной. Рассказывала мне о днях рождения, на которые ее зазывали девчонки, даже не оглядывающиеся на нее сейчас. О том, как каждую неделю меняла ухажеров, хотя сейчас они лишь усмехались, завидев ее.

Кирста была настоящей звездой школы, но потом у нее умерла мама, а три месяца спустя отец женился на своей секретарше. Даже я об этом слышала, а в Вудлейке быть не такой, как все, чем‑то выделяться – опасно.

Так что, когда пришла я, Кирста уже стала белой вороной, с которой никто не водился. Потому‑то она так охотно начала со мной общаться. Но виделись мы с ней только в школе. Настоящими подругами мы так и не стали, но, кроме нее, у меня все равно никого не было, хотя и с ней говорить нам в общем‑то было особо не о чем.

В тот день, когда я пришла в школу из дома Рене, этой «дружбе» тоже настал конец.

Едва завидев меня на большой перемене, она отвернулась, всем видом показывая, что больше со мной не общается.

Мне стало ясно почему. Если раньше я была Эйвери Худ, тихоней, жившей в лесу, то теперь я – Эйвери Худ, чьих родителей убили, а ее саму нашли рядом с их мертвыми телами. Кирста потеряла мать, но совсем при других обстоятельствах.

Я была девочкой, которую нашли рядом с трупами родителей. Девочкой, которая не помнила, что произошло. Которая должна что‑то знать, но не знает.

Я была девочкой, которую нашли всю в крови, хотя на мне самой не было ни царапины.

Так что обедать мне пришлось одной, и я неохотно принялась клевать куриные наггетсы. Раньше мама давала мне обеды с собой, и так непривычно было остаться без ее бутербродов, хлеб для которых она пекла сама. Хотя раньше я его, честно говоря, ненавидела – он был таким тяжелым и совсем не похожим на обычный хлеб, – но теперь мне его не хватало. Я скучала по всему, связанному с мамой и папой.

– Она никогда даже особо не говорила о родителях, – услышала я рассказ Кирсты и обернулась к столику, за которым мы раньше сидели.

Я увидела, что вокруг нее собрались девчонки, которые обожали ее еще несколько лет назад, и улыбались, демонстрируя ей свое расположение. Показывая ей, что принимают ее в свой кружок, пусть хоть ненадолго.

– Серьезно, она никогда о них не говорила, как будто, может… ну, вы понимаете… – продолжала Кирста, так и не закончив фразу, дав свободу их собственным домыслам, а я оттолкнула поднос и встала.

Все верно: о родителях я с ней не разговаривала. Незачем было. У нас дома все шло гладко, а Кирсте было что рассказать самой: ее историям на тему «а вот когда‑то» числа не было, и кончались они тем, что ее отец привел домой замену матери, после чего люди начали косо на них смотреть и сплетничать, и ее все разлюбили.

Мне бы так хотелось возненавидеть ее за то, что она сказала обо мне, но я видела, как она улыбалась сгрудившимся вокруг нее девчонкам, видела, как она рада, что на нее снова обратили внимание, и понимала, что именно об этом она всегда мечтала. Так что злиться я не могла. Мне просто казалось глупым из‑за нее расстраиваться. Зачем плакать из‑за такой мелочи, когда не стало того, что было для меня важным и настоящим, всей моей жизни.

Но все равно глаза щипало.

Я вышла из столовой и как‑то сумела продержаться весь день, хотя уроки, казалось, никогда не закончатся. Я устало поплелась на последний, рисование.

Я выбрала этот курс вслед за Кирстой, а еще потому, что дома мы с мамой всегда рисовали. Таланта у меня совсем не было, но для нее это никакой роли не играло. Я изучала техники, рассматривала известные картины, и мы обсуждали, что именно делает их великими. Мама говорила, что любить искусство не менее важно, чем быть способной творить.

В школе этой любви значения не придавали. Я вошла в класс и увидела все ту же вазу с яблоками, над которой билась еще до… Странно было думать об этом в таком ключе – о том, что было до и что теперь, и о родителях.

Но я думала именно так – я видела вазу с яблоками, над которой билась еще до того, как мои мама с папой умерли. Фрукты блестели, они были безупречным и, пластмассовыми.

Ненастоящими.

Кирста расположилась в противоположном конце классной комнаты, не там, где мы раньше стояли вместе. Я осталась одна. Посмотрела на неизменные яблоки, на свой начатый рисунок. Мне хотелось нарисовать их так, как будто они уже пролежали в вазе несколько дней. Я нарисовала пятнышки на кожице, кое‑где у них даже начали подгнивать бока.

Мне казалось, что надо показывать вещи как есть, реалистично. Показать, что они не вечны.

Но так было раньше.

Я закрыла альбом и отпросилась в туалет. Вместо этого пошла в секретариат и попросила позвонить Рене.

– Рене? Эйвери, ты хочешь, чтобы бабушка за тобой приехала? – спросила миссис Джоунс, секретарша, и я кивнула.

Она знала, что мои родители с ней не разговаривали. Все это знали. И у нее было свое мнение на этот счет. Как и у всех остальных – когда мама с папой перестали общаться с Рене, им просто пришлось принять чью‑то сторону, и все встали за бабушку, так как считали моих родителей странноватыми, «с причудами».

Я проглотила комок в горле. Хотелось сказать ей, что она не знала моих маму с папой так, как знала я, что она вообще ничего о нас не знала, но я молча села и принялась ждать. Она бы все равно не стала меня слушать.

Когда я уселась на неудобном диване, в кабинет кто‑то влетел. Дверь резко распахнулась, и я увидела парня. Темноволосого, в старой поношенной майке, джинсах и мокасинах.

В школе никто из ребят мокасины не носил. Новенький?

Я слегка подалась вперед, чтобы получше его рассмотреть, и тут – ну, а как же еще – парень повернулся ко мне и увидел, что я его разглядываю.

На секунду наши взгляды пересеклись, и я поняла, что он на меня никогда внимания не обратит. Так, чтобы всерьез. По сравнению с ним остальные парни казались просто никакими. Он выглядел как настоящий ангел: скулы, губы, большой прямой нос. Писаный красавец.

А глаза у него были серебристыми.

Не серо‑голубыми, не просто серыми. Серебристыми. Я ошарашенно смотрела в эти глаза, а он развернулся и ушел, хотя миссис Джоунс сказала ему:

– Подожди секундочку, я принесу распечатку с твоим расписанием, чтобы ты знал, какие у тебя уроки.

Вернувшись и увидев, что его уже нет, она обратилась ко мне:

– Сейчас вернется. Я пока позвоню твоей бабушке. Позови меня, если он снова придет, ладно?

Я кивнула, но тот парень так и не вернулся. Можно было подумать, что он мне пригрезился, но миссис Джоунс принесла его расписание. Я встала с дивана и заглянула в листок: стало любопытно, хотя никаких причин для этого у меня не было.

Парень действительно оказался новеньким, его звали Бен Дьюзик. Он жил недалеко от меня.

Точнее, недалеко от моего бывшего дома.

Он приехал из Литтл Фоллс – я об этом городке и не слышала ни разу – и, как я прочитала, теперь жил с Луисом Дьюзиком, своим двоюродным дедушкой.

– Эйвери, я же просила тебя присесть, – сказала миссис Джоунс. С недовольным видом она взяла распечатку с расписанием Бена, и больше я ничего прочесть не успела. – Он не возвращался?

– Нет, – ответила я, вспоминая, как папа говорил о том, что к Луису, нашему ближайшему соседу, приезжают какие‑то родственники.

Так что мы всей семьей должны были вскоре сходить к ним, познакомиться. Мама хотела испечь для них банановый хлеб. А я идти отказалась. Мне не хотелось встречаться ни с какими родственниками Луиса. Он был таким же старым, как Рене, и по его виду всегда казалось, что ему меньше всего на свете хочется с тобой разговаривать.

– Садись и жди бабушку, – снова велела миссис Джоунс, и я села.

Бен больше не приходил. Я подумала, что он слышал о моих родителях. Наверняка он уже знал все, и я была уверена, что он вовсе не радовался тому, что они жили так недалеко от нас.

Через некоторое время появилась Рене. Она поприветствовала миссис Джоунс, и та спросила:

– Есть новости?

Рене покачала головой и посмотрела на меня:

– Готова?

Я кивнула. Потом встала, мы вышли и сели в машину.

– Очень было трудно? – спросила Рене, отъезжая.

– Надо было рисовать яблоки, – ответила я, и она кивнула, как будто поняла, что я хотела сказать.

Я вспомнила папу: ему тоже можно было сказать что угодно, и он так же кивал. Он всегда был готов ждать, пока я подберу правильные слова и выскажу свою мысль.

Я посмотрела на нее.

– Почему ты так злишься на него? – наконец спросила я.

– После колледжа ему столько путей было открыто, – медленно проговорила она. – А он этим не воспользовался. Вернулся сюда. Меня это бесило.

– Но ты же тут живешь.

– Да, – ответила она, – я все еще тут.

Печаль в ее голосе была не менее искренней, чем злость, которую я услышала на похоронах, и я отвернулась к окну. Увидела дорогу, которая вела в лес, к нашему дому, ко мне, маме и папе. В прошлое.

Но мы туда не свернули.

Той ночью мне приснилось, что мы с родителями ужинаем вместе. Мама приготовила курицу в тесте, с хрустящей корочкой по краям горшочков. Папа выбрал всю морковку и усмехнулся, когда мама сказала:

– А я ее люблю. – И съела прямо с папиной тарелки, слегка толкая его локтем.

– Фу, – поморщилась я.

Я смущалась, когда они проявляли друг к другу чувства, хотя в то же время и гордилась этим. Между чужими родителями я никогда не замечала такой любви, как между моими мамой и папой.

– Еще и шоколадный пирог есть, – объявила мама.

Я встала и вынула его из холодильника. По центру пирога проходила трещина, и я показала ее маме.

– Бывает, – сказала она, – пироги не всегда получаются идеально.

– Как и все остальное в жизни, – добавил папа.

Мама согласно улыбнулась и обратилась ко мне:

– Эйвери, не принесешь нож? Мы его порежем. Выберешь себе кусочек.

Я направилась к деревянной подставке для ножей, из которой торчали ручки, и вдруг резко стемнело.

– Пап, снова свет отключили, – сказала я и наклонилась за фонарем.

Свет у нас выключали регулярно: стоявшие в лесу дома обслуживались всего одной линией, и вечно приходилось ждать, когда она будет восстановлена.

Найти фонарь не удавалось. Ни один из трех. Я не могла даже шкафчик под раковиной нащупать. Рука провалилась в пустоту, и я попыталась схватиться за стол, чтобы не упасть.

Но никак не могла найти опоры, как будто рядом ничего не было.

– Мам, – позвала я, – пап?

Но они не отвечали.

Они молчали, и ничего не было видно. Я вообще не слышала, что родители где‑то рядом, а потом…

Поняла, что я уже не на своей кухне.

Я оказалась снаружи. Видела очертания деревьев, слышала шепот ветвей. Они были повсюду. Я даже чувствовала запах леса, сосен и земли, аромат был острым и бодрил.

Почему я уже не дома? Как это случилось? Когда? По какой причине?

Я повернулась, но дома уже не было. Все исчезло.

Осталась лишь тьма.

– Папа! Мама! – крикнуть не получилось. Вышло больше похоже на шепот. Говорить громче не удавалось, сделать так, чтобы меня услышали, я почему‑то не могла.

А потом почувствовала, как что‑то подкатилось к ногам.

Я попробовала отойти и тут вдруг заметила, что все же стою у дома. Я хорошо помнила деревья, которые росли прямо рядом с ним, и узнала небольшие холмики, на которых тропинка, по которой я ходила каждый день, то поднималась, то опускалась.

В окнах горел свет, и я заметила собственную тень. Но на руке у меня теперь появилось что‑то липкое.

Я посмотрела и увидела шоколадное пятно на пальце. Я понадеялась, что мама не рассердится из‑за того, что я попробовала пирог, еще не разрезав его, и решила вернуться в дом, к ней и папе.

Надо было возвращаться.

Я попробовала сделать шаг, но дерево, рядом с которым я стояла, удерживало меня своими ветвями. Я почувствовала, что кеды промокли, ногам вдруг стало очень тепло.

Посмотрела вниз и увидела, что стою в реке крови.

У нее был насыщенный, ярко‑красный, кровавый цвет, и бежала речка быстро, уже полностью накрыв мои кеды и подбираясь к щиколоткам.

И тут я поняла, что происходит. Поняла, что надо разыскать родителей, попытаться вернуться домой, найти их. Но снова стало настолько темно, что я уже ничего не видела.

Я опять попробовала позвать их, но не могла извлечь из горла ни звука, как будто тьма поглотила меня; я словно оказалась вовне, но не снаружи дома, а в другом измерении, и чувствовала щекой жесткую кору дерева – я почему‑то уже лежала.

Я дрожала, уже все вокруг стало красным, краснота залила все свободное пространство, и я хотела посмотреть, посмотреть…

Серебристый, холодный, сверкающий и острый. Он резал, резал, резал.

Я проснулась с криком.

– Мы… мы вместе ужинали, – рассказала я Рене, когда она прибежала, включив свет и разогнав тьму. – Я пошла за ножом, чтобы разрезать пирог, и не… Я оказалась на улице, и их не стало. Их не стало рядом, а потом полилась кровь и…

– Эйвери, – говорила Рене. – Эйвери, Эйвери. – Она взяла мои ладони и крепко сжала.

Я смолкла. Я ждала, что она пообещает позвонить Рону, потому надо ему это рассказать, но бабушка не выпускала моих рук и смотрела на меня большими и печальными глазами.

– Я кое‑что вспомнила, – сказала я чуть погромче. – Мы ели пирог… Точнее, нет, мы только собирались его съесть, я пошла за ножом и оказалась уже не дома, а они…

– Эйвери, – снова повторила Рене и встала, по‑прежнему держа меня за руки.

Я тоже поднялась, хотя меня все еще трясло от увиденного – от того, что я вспомнила, – и тут увидела свое отражение в зеркале.

Что‑то стряслось с моими волосами.

Длина осталась прежней, чуть ниже плеч, и цвет был все тот же, рыжевато‑каштановый, как у мамы, за исключением одного участка.

Несколько прядей, которые спадали на щеку и загибались возле губ, стали ярко‑красными. Не радостного, праздничного красного цвета. Не красивого красного, как небо на рассвете или на закате.

А темно‑красного. С коричневым оттенком. Цвета крови.

– Я… – начала я, уставившись в зеркало. И заметила, что Рене тоже пристально смотрит на меня.

– Тебе приснился кошмар, – объяснила она, – страшный сон, вот и все. – Но голос у нее дрожал, и мы обе понимали, что это был вовсе не сон.

Мы обе знали, что что‑то произошло.

Но что?

Я вспомнила ужин с родителями. Я даже все еще чувствовала запах курицы. Все еще видела, как мама с папой улыбались друг другу. И трещину в шоколадном пироге.

Но что было потом? Почему я оказалась на улице? Почему…

Я снова вспомнила те серебристые вспышки, внезапное и изящное движение по дуге, резкое и быстрое, и это бесшумное и жестокое бесформенное пятно, и я знала, что именно так не стало моих родителей.

Я знала, что это была смерть.

– Я помню, как видела что‑то серебристое, очень необычное. Думаю, именно оно убило маму с папой. Не знаю, почему оно появилось, не знаю, зачем они ему понадобились, просто… почему? Ну почему?

Меня так колотило, что сложно было стоять. Поддерживая меня, Рене отвернула меня от зеркала.

– Хорошо, тише, тише, – приговаривала она.

Бабушка отвела меня вниз на кухню и налила молока с клубничным сиропом. Этот напиток был мне знаком, она часто мне его готовила – давным‑давно, еще до того, как мы перестали видеться. Вкус мне не понравился – он был ненастоящим, вовсе не похожим на живую клубнику, – но меня мучила жажда, и чем больше я пила, тем легче мне становилось.

Допив, я сказала:

– Надо позвонить Рону.

– Нет.

– Нет?

– Нет, – повторила Рене. – Тебе приснился кошмар. Это было… не взаправду.

– Я кое‑что вспомнила, – сказала я. – Мы ужинали, и потом… потом я увидела серебристый цвет и кровь. И я знаю, что тогда‑то они и умерли.

– Полицейские… Милая, они уже знают, что вы ужинали, – ответила она, глядя на кухонный стол. – Если вспомнишь что‑то еще, мы сразу же позвоним Рону, обещаю.

– Ты думаешь, что те серебристые вспышки и все, что я рассказала, мне приснилось? Ты думаешь, что я… – Я смолкла, вспоминая, как у меня потеплели ноги, как поднималась красная жидкость.

И что это была за жидкость.

Я знала, что все это случилось по‑настоящему, даже если никто мне не верит, и теперь мне надо было узнать, что – а это было именно что – убило моих родителей. Надо все узнать, прежде чем говорить. И как только я все вспомню, все…

Но ничего уже не вернешь.

В ту ночь я больше не ложилась спать.

Рене тоже. Мы вместе сидели на кухне, молчали и через стеклянную дверь, выходящую к лесу, смотрели на восход солнца.

– Мои волосы, – сказала я, когда стало светло и я увидела, что то, что было в зеркале, мне не померещилось. – Почему они стали другого цвета? Что со мной происходит?

Я ждала от Рене ответа, но она молчала, долго молчала, а заговорив наконец, сказала лишь:

– Не знаю.

В ее голосе звучало беспокойство, и смотрела она на лес. По ее глазам мне показалось, что она о чем‑то вспомнила. И пожалела.

Я вздрогнула, щелкнув зубами. Бабушка встала и подошла ко мне.

– С тобой ничего не случится, клянусь, – пообещала она. Она как будто меня умоляла.

Мне показалось, что она напугана на меньше меня.

В тот день я могла остаться дома. Может, и стоило бы так поступить. Но после такого сна – после тех воспоминаний – и после услышанного в голосе Рене беспокойства мне хотелось уйти. Убежать от себя самой было невозможно, оставалось только куда‑нибудь сходить. Но, насколько я знала, это ничего не решило бы.

Направляясь на первый урок, я прошла мимо Кирсты. Увидев мои волосы, она остановилась и уставилась на меня. Она знала, что я их ни за что не покрасила бы. Она была в курсе, что я даже не умею этого делать. Но я не ожидала от нее того, что она сказала.

– Ты пр о клятая, – выпалила она и, когда ребята посмотрели на нее, а потом перевели взгляды на меня, повторила это громче.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: