Анна Васильевна Розен

 
 

Они уже подходили к зданию лицея в глубине сада, когда вдруг из соседнего с лицеем дома выбежала невысоконькая большеглазая девочка, поскакала вприпрыжку по аллее и, завидев их, важного, чуть грузноватого, полного достоинства господина – Василия Львовича Пушкина – и новоиспеченного лицеиста, приостановилась и пошла медленно и чинно, как учила ее новая гувернантка.

«Глядите-ка, какая, однако, торопыга!» – подумал Александр и, подражая девочке, сделал вприпрыжку шаг-другой, чем вызвал неудовольствие дяди.

– Алекса-а-а-ндр...

И они вошли в двери директорского дома.

Василий Федорович Малиновский встретил их приветливо, но был то ли чем-то огорчен, то ли не в настроении. Все же он сказал несколько любезных слов Василию Львовичу, кажется, о стихах, читанных недавно в альбоме их общей знакомой; от этих слов дядя слегка зарделся, видно было, что он польщен. Затем директор привлек к себе Пушкина, погладил его по кучерявой голове, точно пытался выровнять кольца... В это время вошла та самая «торопыга»,» Пушкин увидел, как разительно похожи ее глаза и еще что-то едва уловимое в лице на черты Малиновского.

Девочка передала отцу пакет, он вынул несколько листков плотной бумаги, пробежал взглядом по исчерканным строчкам, поморщился, как от боли. Все же он сказал: «Спасибо, Аннета», потом поцеловал Пушкина, снова положил горячую руку на курчавый затылок его и произнес, ни к кому не обращаясь:

– О боже, что-то с нами будет?!

Когда Пушкины вышли, директор снова взял со стола листки, пошептал над ними, повернулся к зеркалу и стал читать, придав лицу торжественный вид:

– Отечество наше, а паче того государь-император, надеются видеть в вас в будущем опору трону нашему во всех...

Аннета проводила гостей до дверей. И пока прощались с Василием Львовичем, и пока инспектор Пилецкий-Урбанович вел мальчишку по лестнице на четвертый этаж лицея, фраза эта все не выходила из головы Александра Пушкина: «О боже, что-то с нами будет?!»

Краткую биографию Василия Федоровича Малиновского записал в своих воспоминаниях декабрист барон Розен. Через четырнадцать лет после открытия лицея в Царском Селе он станет зятем первого директора лицея. Но Василий Федорович никогда не узнает о замужестве Аннеты, никогда не увидит барона Розена, не прочтет даже первых пушкинских шедевров.

«О боже, что-то с нами будет?»

В 1814 году Малиновский умрет.

«...Василий Федорович Малиновский, – пишет Розен, –получив классическое образование в университете, путешествовал с пользою и с научною целью по Германии, Франции, Англии. Он отлично знал новейшие языки европейские и древние, евреев, греков и римлян. Чрезвычайная скромность и глубокая религиозность составляли отличительные черты его характера. В часы досуга от службы в иностранной коллегии перевел он на русский язык прямо с подлинника греческого – Новый завет, а из Ветхого с еврейского – Псалтирь, Книгу Бытия, Притчи Соломона, Книгу Экклезиаста, Книгу Иова; многие из его переводов и рукописей хранятся у жены моей. В царствование императора Павла был он назначен консулом в Яссы; несколько лет исправлял он эту должность так совестливо, так полезно, что жители Ясс долго хранили память о примерном его бескорыстии. По интригам в столице, был он отозван через пять лет, в 1805 году, возвратился в Петербург в иностранную коллегию с небольшим серебряным кубком, с единственным подарком, который он согласился принять от признательных жителей в день выезда; между тем как консулы возвращались оттуда и вывозили столько денег и шалей турецких, что покупали себе дома и поместья... Напечатав замечательную книжку свою «О мире и о войне», издав небольшой журнал «Осенние вечера» и быв известен своею чистою любовью к отечеству, обратил он на себя внимание влиятельных лиц, так что император Александр, когда в 1811 году основал рассадник для лучшего воспитания юношества, назначил его директором императорского Царскосельского лицея».

Куда бы нас ни бросила судьбина

И счастие куда б ни повело.

Все те же мы; нам целый мир чужбина,

Отечество нам Царское Село.

С первых дней, еще до открытия – официального, – они подружились, постарались узнать друг друга, учителей своих – и те шли им навстречу, начав ознакомительные занятия. И лишь одному человеку было неуютно под сенью роскошного парка, и в гулких коридорах лицея, и в квартире своей, определенной самим государем, – директору необычного этого учебного заведения, где впервые в истории просвещения России были отменены телесные наказания. Неуютно было здесь вчерашнему консулу в Яссах, чиновнику министерства иностранных дел, Василию Федоровичу Малиновскому. Человек скромный, привыкший быть в отдаленности от двора его величества, никогда не видевший императора, разве что во время больших дворцовых церемоний, да и то издалека, он вдруг стал у всех на примете, государь чуть не ежедневно через чиновников министерства просвещения справлялся о приготовлениях к открытию. И наконец торжественный день этот настал. Император прибыл в сопровождении матери и жены, брата своего Константина Павловича и сестры Анны Павловны, да еще рядом с ним восседал и министр народного просвещения, крупные сановники и педагоги из Петербурга. Сердце Малиновского дрогнуло, и когда после директора департамента министерства народного просвещения Мартынова, который «дребезжащим тонким голосом прочел манифест об открытии лицея», настала очередь директора, он шагнул вперед, мысленно беспрестанно повторяя: «Отечество наше, а паче того государь-император, надеются видеть в вас... опору...»

«...Робко выдвинулся на сцену наш директор В.Ф. Малиновский со свертком в руке, – вспоминает Пущин. – Бледный как смерть начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем одобрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны стоя слушать его и ничего не слышать».

Пущин, объективно и точно описав событие, не указал, да и не мог указать на причины, по коим все так произошло. Между тем для характеристики отца Анны Васильевны Розен причины эти весьма важны.

«Товарищ мой И.И. Пущин, воспитанник лицея, – говорит в воспоминаниях своих Розен, – описывая день открытия лицея в присутствии императора, выставил директора в крайнем смущении. Малиновский был необыкновенно скромен и проникнут важностью церемонии, в первый раз в жизни говорил с государем и должен был произнести речь, которая десятки раз была переправлена... цензурою: так мудрено ли, что он был смущен?»

Более того, министр народного просвещения Разумовский не просто забраковал речь, написанную Малиновским, но и выговорил Василию Федоровичу за прогрессивный ее тон, за радикальные мысли о новых формах просвещения народа, посему речь была не выправлена... а заменена, Малиновский читал чужой текст.

«Безмерные и постоянные труды, – продолжал Розен, – ослабили его зрение, расстроили его здоровье. В 1812 году лишился он домашнего своего счастья, примерной жены своей, а в 1814 году, пробыв с лишком два года директором, скончался в такой бедности, что родной брат похоронил его на свои средства».

Так ушел из жизни честный и чистый человек этот, благородный мыслитель и бессребреник, оставив трех своих сыновей без наследства и трех дочерей, в том числе и Анну Васильевну, бесприданницами.

«Андрей Евгеньевич Розен родился в 1800 году в семье небогатого прибалтийского барона, типичной для того времени немецкой семье, где господь бог почитался как глава дома, а родители – как хранители нравственных законов и устоев, к ним откосились дети «с чувством самой искренней благодарности и благоговения».

Привязанности к родному имению в Ментаке, к отцу, матери и старшему брату Отто Андрей Евгеньевич сохранит на всю жизнь, и в глубокой старости, уже пережив и сибирское изгнание и солдатчину на Кавказе, он в идиллических тонах напишет о своем детстве: «Деревня летом для мальчика, родившегося и выросшего в этой деревне, лучше и краше Неаполя и Ниццы – для взрослого. После обеда отец отдыхал с час, и, пока не засыпал, я должен был читать ему или газету, или из книги, большею частью из Вольтера. По вечерам, перед ужином, он слегка экзаменовал меня и рассказывал, как он шесть лет учился в Лейпцигском университете и кто были его лучшие профессоры и лучшие товарищи».

До двенадцати лет учился он дома, затем – Нарвское народное училище, где юный барон отличался старательностью и прилежанием. А в 1815 году был зачислен он в Первый кадетский корпус. И, надо сказать, в военной учебе и службе Розен преуспевал, его даже досрочно хотели «аттестовать в гвардию», во всяком случае, 20 апреля 1818 года император Александр I подписал его производство в прапорщики лейб-гвардии Финляндского полка, что для восемнадцатилетнего офицера было большой удачей – попасть не в армию, а в привилегированную гвардию (сам император раз в семь дней носит мундир Финляндского полка!) мечтал любой кадет.

Усердный служака, исполняющий все сложнейшие уставные требования играючи, он вскоре был произведен в подпоручики, замечен шефом дивизии, в которую входил полк, великим князем Николаем Павловичем, да и самим Александром I, особенно в день наводнения в Петербурге 7 ноября 1824 года.

«Осенью 1824 года, – пишет Розен, – стоял я с учебною командою в Новой деревне, против Каменного острова; команда училась ежедневно в манеже Каменно-островского дворца. 7 ноября с восходом солнца отправился на манеж; ветер дул такой сильный и порывистый, что я в шинели не мог идти и отослал ее на квартиру. Во время ученья заметили, что вода втекает в ворота, и когда отворили ворота, то она потоком стала втекать на манеж. Немедленно повел я команду беглым шагом по мосту, которого плашкоуты уже были подняты над водою до такой высоты, что дощатая настилка с двух концов отделилась совершенно и не было сообщения. Тогда солдаты поставили несколько досок наискосок к поднявшемуся мосту и с помощью больших шестов перебрались поодиночке и оставили такую же переправу на другом берегу, где вода еще не выступила, оттого что правый берег реки выше левого. Пока добирались до квартир в крестьянские избы, вода начала нас преследовать... Я собрал мои вещи и книги; пол моей квартиры был на четыре фута выше земли, и когда вода выступила из-под пола, перебрался на чердак и на крышу. Взору представилась картина необыкновенная: избы крестьян, дачи, дворец Каменноостровский с левой стороны, дворец Елагинский с правой стороны, деревья, фонарные столбы – все в воде среди бушующих волн. Часть Новой деревни, с моей квартирою, была застроена в виде острого угла; к этому углу по направлению ветра приплыло и остановилось множество барок и лодок с Елагинского острова. Мне удалось вскочить в такую лодку и с трудом пробраться вдоль деревни; солдаты мои захватили три лодки и вместе перевезли, плавая взад и вперед, всю команду, казенную амуницию на огромную барку, с коей при постройке на Елагинском острове была выгружена известка... Крестьяне последовали нашему примеру и пересели на другие барки; большая часть крестьян оставалась на крышах своих домов, крестились, молились вслух и говорили о светопреставлении... От усталости уснул я на мокрой лавке и спал богатырским сном. На другой день осмотрел... вещи, не оказалось только одного погалища от штыка».

В другой раз Розен с таким блеском развел дворцовый караул на глазах великого князя Николая Павловича, что вызвал у него восторг, выразившийся в личной благодарности, дважды повторенной Розену посыльными великого князя.

Если к этому всему прибавить, что был Андрей Евгеньевич Розен от природы одарен талантом военного, что был он смелым, находчивым человеком, да к тому же недурным певцом и гитаристом, можно поверить, что в части и офицеры и солдаты звали его «душа».

На немногочисленных балах, куда служаке непросто попасть из-за постоянных перемещений войск, из-за сложности гарнизонной службы, он числился в лучших танцорах. «Чего ж вам больше?» – он нравился дамам, пользовался успехом у девиц на выданье, но они не трогали его юного сердца. Разве лишь одна, жена доктора, тонкая, светлая, мало похожая на тех, с кем успел до сих пор он обменяться улыбкой на туре вальса или во время легкой и быстрой мазурки. «Малиновский дразнил меня ею, однако заметил, что она походила на вторую сестру его, Анну, которую я в первый раз увидел два года спустя и тогда не думал, что она будет моя суженая».

Знакомство с Иваном Васильевичем Малиновским, сыном покойного директора лицея, с Петром Ивановичем Гречем, братом известного литератора и журналиста, привело Розена совсем в иную среду: казарма и родительский дом – таков доселе был круг его привязанностей. Оба его сослуживца-петербуржца имели друзей среди столичной интеллигенции, в доме Греча Розен познакомился с Карамзиным, Гнедичем, Жуковским, братьями Бестужевыми, Рылеевым, Дельвигом. Впрочем, с Рылеевым он учился в одном кадетском корпусе, и этот факт еще скажется на судьбе барона Розена.

«В конце августа 1822 года сослуживец мой И.В. Малиновский ввел меня в круг своего семейства, только что возвращающегося из Ревеля с морского купанья. Три сестрицы его, круглые сиротки, жили тогда в доме дяди своего со стороны отца, П.Ф. Малиновского, под крылом единственной тетки своей со стороны матери, Анны Андреевны Сомборской. Я рад был познакомиться в таком доме, иметь вести об отце моем, с которым они часто виделись в Ревеле, и хотя тогда не имел никакого намерения жениться, но средняя сестра Анна своим лицом, наружностью, голосом, одеждою, скромным обхождением вызвала во мне чувство безотчетное. С первого знакомства тайный голос нашептывал мне, что она должна быть моею женою, что только с нею буду счастлив. Бывало, на вечерах и балах, в кадрили и котильоне, в один день я влюблялся не в одну, а в двенадцать хорошеньких женщин и девиц, а на следующий день поминай как их звали, и по утру, и по вечерам, вместо вздохов любви, раздавалась моя песня: «Солдат на рундуке» или «Пусть волком буду я, любите лишь меня». Но в этот раз, по временам, когда я езжал в этот дом, постоянная скромность, всегда одинаковое смирение, кротость постоянная не могли не пленить. С того времени бойкая веселость моя немного приутихла, больше сидел дома, охотнее стал заниматься чтением, становился терпеливее. Моя любовь требовала нравственного усовершенствования, такого образа мыслей, который состоит из слияния умственного и нравственного стремления и действует на сердце и на характер. Мышления мои становились возвышеннее и чище, цель моей жизни получила другое направление».

И далее:

«Мысль о женитьбе не покидала меня; выбор мною был сделан, но как было приступить, когда я не имел независимого собственного состояния. Со всей любовью, со всеми лучшими намерениями, я не мог предложить моей избранной никаких удобств жизни; не знаю, гордость или чувство независимости не позволяли думать о том, чтобы жена питала мужа... Избранная моя была круглая сирота... Близкая моя связь со старшим племянником Павла Федоровича (брат Василия Федоровича Малиновского, приютивший у себя его детей. – М.С.) Иваном Васильевичем Малиновским, моим сослуживцем, придавала мне надежду на успех, и я уже имел на то согласие моих родителей... Так наступил 1825 год с надеждами и ожиданиями. 14 февраля решился я просить руки Анны Васильевны Малиновской. Получив наперед согласие дяди и тетки, заменявших ей отца и мать, я обратился сам к избранной мною. Помню, что это было в субботу вечером; мы сидели в кабинете дяди; я заранее затвердил речь с предложением, которую забыл в эту торжественную минуту, и просто и кратко, с чистым сердцем предложил ей мою любовь и дружбу, которые доныне, при пересмотре моих записок, свято хранил в продолжение 45 лет, и невеста моя также свято

сдержала данное мне слово. Полученное согласие наполнило меня счастьем, я почувствовал в себе новые силы. Лихой извозчик умчал меня на Васильевский остров. В казарме в квартире Малиновского еще горели свечи; я вбежал к нему; мы обнялись, как братья. Через минуту вошел другой сослуживец мой – Репин. «Николай Петрович! – спросил я, –знаешь ли, кто из наших товарищей свалился рожей в грязь?» – так выражался он обыкновенно, когда извещали его о женитьбе. – «А кто?» – подхватил он с насмехающейся улыбкой. – «Это я!» – «Что ты, братец мой, наделал! На ком же?» Когда он узнал, что на сестре Малиновского, то отрекся в этом случае от принятого своего убеждения, велел подать шампанского и искренне поздравил.

19 февраля 1825 года совершено было обручение... С невестой моей был я соединен не одним обручальным кольцом, но и единодушием в наших желаниях и взглядах на жизнь. В тот вечер мы долго беседовали наедине. Казалось, мы уже век были знакомы; душа откровенно слилась с душою, и слезы полились обильно у меня, и дыхание замирало; невеста смутилась. Я был не из числа женихов театральных, преклоняющих колена свои перед невестою, лобызающих ее ручки и ножки и рассыпающихся в клятвах любви и верности. Нервы мои не выдержали прилива сильных душевных ощущений, они разразились в слезах и рыданиях, а из слыхавших это в смежной комнате, – через год спустя, при моем осуждении в ссылку, – приписывали это внутреннему упреку или раскаянию: они взрывов истинного счастья не знали!»

Дня через три после обручения великий князь Николай Павлович нашел возможность поздравить со столь трогательным событием примеченного им офицера, чем вызвал волну благодарности в душе Розена, и с этим теплым чувством отправился счастливый жених в Ревель, где после пожара в имении поселились его родители. И летя, как говорили тогда, «на крыльях блаженства», не знал отмеченный судьбою барон, что два Николая – Репин и Романов – через несколько месяцев всего станут главными действующими лицами в его судьбе.

Друзья, подозревающие после суда над декабристами, что в день обручения он рыдал от «внутренних упреков» совести, ошибались: в тот час барон Розен еще и не слыхал ничего о тайном обществе, хотя и этот отменный службист, удачливый молодой офицер, общаясь с передовыми офицерами-гвардейцами, стал все чаще примечать несправедливости армейской жизни, приступы нелепого негодования, незаслуженных оскорблений, на которые не скупился командующий дивизией великий князь Николай Павлович. Он не был революционером, он был в меру либерален, чувствителен, предан трем главным монархическим символам: самодержавие – православие – народность. И все же оказался на Сенатской площади.

Вопросы следственной комиссии А.Е. Розену:

«1. При начальном допросе вы сделали отрицательное показание насчет принадлежности вашей к тайному обществу; но, во-первых, ваши связи с членами одного, во-вторых, показания на вас других и, в-третьих, донесение вашего начальства явно раскрывают, что вы принадлежали к тайному обществу и, содействуя намерениям его, поощряли солдат к непослушанию».

Розен: «Никогда и никем не был принят в тайное общество, никогда никакому не принадлежал и потому никого в какое-либо общество принять не мог».

Любопытно, как же ответили на вопрос о принадлежности Розена к обществу другие декабристы.

Рылеев: «Принадлежал ли к числу членов тайного общества поручик барон Розен, мне неизвестно. За несколько дней до 14 декабря был он у меня, и потом видел я его у князя Оболенского; но при нем говорено было только о средствах, как заставить солдат не присягать вновь; о цели же общества, то есть чтобы сим случаем воспользоваться для перемены образа правления, не упоминали, и потому я полагаю, что он в общество принят не был».

Трубецкой: «О принадлежности означенного барона Розена я не имею возможности дать никакого сведения, ибо не помню, чтобы я слышал его имя в числе членов общества».

Пущин: «Сколько мне известно, к тайному обществу не принадлежит».

Каховский: «Не знаю поручика барона Розена, и мне не известно, принадлежал ли он к тайному обществу».

И только Репин заявил, что, кажется, Розен был принят одновременно с ним, впрочем, он не ручается.

Объективность следственной комиссии напоминала «объективность» волка в басне Крылова «Волк и ягненок». Член комиссии П.В. Кутузов, прервав ответы Розена, спросил с оттенком в голосе несколько театральным:

– Ведь вы знали Рылеева?

– Знал, ваше превосходительство; я с ним вместе воспитывался в Первом кадетском корпусе.

– Разве вы и Оболенского не знали?

– Знал очень хорошо, мы были однополчане, сверх того он был старшим адъютантом всей гвардейской пехоты – как же было мне не знать его?

– Так чего же нам больше надобно! — заметил Кутузов, улыбаясь.

Еще один вопрос и еще один ответ:

«3. (Нумерация пунктов дается по документам. – М.С). Вы первые остановили стрелковый взвод своего полка, убеждая его тем, что он присягал государю цесаревичу (Константину. – М.С), и угрожали заколоть шпагою первого, кто двинет за гренадерским взводом».

Ответ: «...Батальон выстроился, одетый в мундирах и киверах, и был тотчас распущен в казармы с тем, чтобы совсем раздеваться; но через минуту получил опять приказание переодеться в шинели и фуражки и взять боевых патронов. Тут батальон скоро выстроился, и генерал-адъютант Комаровский и бригадный командир генерал-майор Головин повели его к Сенатской площади. Взойдя на мост, выстроили взводы, на половине оного остановились в сомкнутых ротных колоннах, и там приказано было заряжать ружья; по заряжении сказано было: вперед – карабинерский взвод тронулся с места в большом замешательстве, а мой стрелковый взвод закричал громко три раза «стой!» Капитан Ваткин тотчас обратился к моему взводу, убеждал людей, чтобы следовали за карабинерами, но тщетно, и они продолжали кричать «стой!». Возвратился генерал-адъютант Комаровский и спрашивал людей, отчего они не следуют за первым взводом. На что взвод отвечал: «Мы не знаем, куда и на что нас ведут, ружья заряжены, сохрани бог убить своего брата, мы присягали государю Константину Павловичу...» Его высокопревосходительство приказал им раздаться в середине и подъехал к позади стоящей второй ротной колонне, которой часть было двинулась, но остановилась, и мой взвод опять кричал «стой!»... Спустя несколько времени хотели идти вперед унтер-офицеры Кухтиков и Степанов и четыре человека с правого фланга: взвод опять кричал «стой!» Я подбежал к этим людям, возвратил их на свои места, угрожая заколоть шпагою того, кто тронется с места».

Так взвод Розена удержал на мосту три роты, готовые следовать на Сенатскую площадь для расправы с восставшими!

И когда пули стали долетать и сюда и люди было попятились, Розен остановил их возгласом: «Я должен буду отвечать за вас; я имею жену беременную, имение, следовательно жертвую гораздо большим, чем кто-либо, а стою впереди вас; пуля, которая мимо кого просвистела, того не убивает».

Это написано не в воспоминаниях, это – из официального следственного дела. Розен был одним из тех, кто в своих ответах комиссии был до конца сдержан, сохранил выдержку и достоинство.

Анна Васильевна оказалась на редкость неприхотливым другом, легко понимающим чувства и настроения супруга своего, легко делила перемены армейской его судьбы – с Васильевского острова, где на первых порах нашли они пристанище, супруги переселились в часть, поближе к службе, жили дружно и согласно настолько, что Андрей Евгеньевич однажды застал жену в слезах и, расспросив, выяснил, что плачет она оттого, что понимает: такое счастье не может быть долговечным.

Когда ночью арестовали ее мужа, она поначалу была покойна – его образ мыслей, его привязанность к гвардии, соблюдение дисциплины, его исполнительность и выучка никак не могли согласоваться хоть с чем-нибудь противоугодным правительству, и арест Андрея Евгеньевича она восприняла как ошибку – многих бросили в крепость, а его держат пока во дворце, стало быть, ничего страшного. Но дни шли за днями, начальство вслух выражало недовольство бароном, говорили, что связан он с бунтовщиками, которые хотели убить самого государя, и покой ее растаял. Длительные томительные ночи, когда ребенок уже заявлял о себе толчками – «какой неугомонный! видать, мальчик!» – лежала она с открытыми глазами, прислушиваясь к пению гарнизонных труб, к ладному топоту подразделений, идущих на смену караула, и ждала, что в дверь раздастся стук, и войдет муж, и скажет, как обычно: «Аннета, ну вот и я».

Наконец стук в дверь раздался – пришел какой-то солдат с запиской, в ней сообщалось так мало, но прочла она многое. «Разрешено писать жене раз в месяц» – стало быть, заперли его надолго. Она стала добиваться свидания, о чем долго упрашивала брата, знакомых офицеров – те разводили руками: барона перевели уже из дворца в крепость, увидеться нет возможности, разве – просить официального разрешения. И она стала добиваться этого, а дядя и родственники искали пути: чем бы помочь ей в этом предприятии.

Свидание состоялось неожиданно.

«Как все простенки, все углы и щели крепости были напичканы арестантами, то по их многочисленности и по запрещению водить их вместе десятками или сотнями, невозможно было часто водить их в баню; моя очередь настала первый раз в половине апреля.

Снег уже сошел; погода стояла ясная; конвой проводил меня – глаз моих не завязали платком (впервые, когда водили его на допросы, платок снимали лишь в кабинете, где допрашивали; предосторожность сия была предпринята по многим причинам, и главная из них – чтобы чиновники и писаря в комнатах, через которые проводили «государственного преступника», не узнали его. – М.С.).

...Недалеко от ворот стоял небольшой унтер-офицерский караул. Можно себе представить, как я обрадовался, когда увидел там моих стрелков; они поспешно собирались на платформу, дружно и громко ответили на мое приветствие, как бывало прежде в строю... На обратном пути заметил я возле караула стоявшего слугу моего Михаила, который странными движениями лица, рук и ног выражал свою радость и свою преданность. «Здорова ли Анна Васильевна?» – «Слава богу, они сейчас были здесь в церкви и идут назад по аллее». Я прибавил шагу и увидел, как она, покрытая зеленым вуалей, шла тихими шагами на расстоянии двухсот сажен от меня; хотел к ней броситься, но ее положение при последних месяцах беременности и ответственность моего конвоя удержали меня; рукою посылал ей поцелуи и пошел в свой каземат».

Через неделю после приговора Розен узнал, что жена его извещена об участи, его постигшей, а 25 июля она приехала в крепость с сыном.

«Не умею выразить чувств моих при этом свидании: моя Annete, хотя в слезах, но крепкая упованием, спрашивала о времени и месте нашего соединения. Сын мой шестинедельный лежал на диване и, как будто желая утешить нас, улыбался то губами, то голубыми глазками... Я упрашивал жену не думать о скором следовании за мною, чтобы она выждала время, когда сын мой укрепится и будет на ногах, когда извещу о новом пребывании моем; она безмолвно благословила меня образом, к нему заклеены были тысяча рублей, а потому я не принял его: тогда были деньги бесполезны. Я просил только заказать для меня плащ из серого сукна, подбитый тонкою клеенкою; одежда эта очень мне пригодилась после в дождь и холод. Еще просил я навещать вдову и дочь Рылеева. Назначенный час свидания прошел, мы расстались в полной надежде на свидание, где и когда бы ни было... Поспешными шагами воротился в мой каземат, воздух был горький от дыму повсеместно горевших лесов; солнце имело вид раскаленного железного круга».

Четыре года добивалась Анна Васильевна разрешения выехать в Сибирь. Ей не запрещали этого, но ставили условие: сына в ссылку не брать. Для молодой матери это означало не только разлуку с младенцем, еще не окрепшим, но и непредвиденное затруднение: кто же согласится взять ребенка на воспитание, да еще на весьма неясный срок. Здоровье Анны Васильевны расстроилось – разлука, отсутствие сведений о муже долгие месяцы, хождение с просьбами, сопротивление старшего брата – он был категорически против ее отъезда в Сибирь, отказ богатой тетки, А. А. Сомборской, оставить у себя мальчика – все это день за днем вливало в сердце непокой, силы ее слабели, безнадежность сложившегося заколдованного круга повергла ее в полное уныние. Наконец она обратилась к Бенкендорфу. Анна Васильевна напомнила ему обещание, данное Дибичем жене декабриста Якушкина, – отправить ее в Читу с детьми. Бенкендорф ответил ей, что Дибич поступил опрометчиво, что и самой Якушкиной ехать в Сибирь не придется – ей один раз дозволили, но она нарушила сроки, пусть пеняет на себя. Вышла она от Бенкендорфа с головной болью, шумело в ушах, перед глазами плыли круги; недуг этот продолжался у нее потом долгие годы – в минуты волнения в голове шумело, будто она «беспрестанно находилась в лесу, в коем бурею качаются ветви и листья».

Мария Васильевна Малиновская, младшая из трех сестер вдруг возмутилась всем, что происходит с Анной Васильевной, успокоила ее и заявила, что забирает ребенка к себе, что будет растить его и воспитывать, как родная мать, что сестре надо утереть слезы, улыбнуться и поторопиться –дорога неблизкая.

«Положено было ехать всем семейством до Москвы, чтобы там матери расстаться с сыном, дабы дальнейшие дороги, из коих одна должна была везти мать в Сибирь, а другая сына в Петербург, могли бы обоим облегчить первые дни мучительной разлуки. В Москве все родственники моих товарищей навешали жену мою с искреннейшим участием... все графини Чернышевы, сестры нашей Александы Григорьевны Муравьевой, особенно Вера Григорьевна, со слезами просила взять ее с собою под видом служанки, чтобы она там могла помогать сестре своей... Не беру на себя подробно описать последний день, проведенный матерью с сыном; маленький Евгений был мальчик чувствительный, умный и послушный; мать уже давно приготовила его к предстоящей разлуке, обещала свидание и возвращение. Жена моя... посадила сына в карету и благословила его; когда тронулась карета, она села в коляску и из тех же ворот повернула в противную сторону...»

Полтора месяца добиралась она до Иркутска. Здесь ее постигла участь всех ее подруг: задержка, подписание отречений. Добрым другом и помощницей во всех делах оказалась Варвара Михайловна Шаховская – искренним советам ее обязана Анна Васильевна тому, что ее пребывание в Иркутске было куда короче, чем у Трубецкой и даже Волконской.

4 августа 1830 года выехала она, получив подорожную, из Иркутска, но едва коляску водрузили на большой парусник, чтобы переправиться к Посольску, едва отчалили от берега и прошли несколько миль, как налетела сарма – тугой байкальский ветер; он ударил в паруса, лодку унесло в глубину моря и там болтало три ужасных дня. К счастью, успели вовремя убрать паруса, но качка была неимоверной, мучительной. Валы переваливались через лодку, наполняя ее водой, воду приходилось вычерпывать непрестанно. Кое-как подошли к Посольску, но причалить у его пристани не смогли, с трудом вошли в залив в девяти километрах от Посольского монастыря. Анна Васильевна и ее спутники отслужили благодарственный молебен: были счастливы, что Байкал отпустил их живыми. И всю ночь на берегу ей было не по себе, едва закрывала она глаза – бились в глазах дымные волны, смешанные с сизыми, черными, рыжими тучами, и в голове шумело, будто она «беспрестанно находилась в лесу, в коем бурею качаются ветви и листья».

Казалось бы, главные препятствия позади. Но нет: разлилась Селенга, у станицы Степной вышла она из берегов, соединилась с водами взбесившейся Уды – все вокруг было затоплено, новый Байкал разлился перед измученной путешественницей. Десять дней жила она в небольшой деревушке, в каком-то амбаре, потом, едва вода начала спадать, наняла лодку и, бросив свою коляску и вещи на слугу, с «трудом и опасностью» добралась до следующей станции и, выпросив перекладную телегу, помчалась далее, помчалась, «потому что сибирские почтовые кони иначе не возят».

27 августа она встретила мужа в Онинском Бору.

«Это была отличная женщина, несколько методичная, – писала княгиня Волконская. – Она осталась с нами в Петровске всего год и уехала с мужем на поселение в Тобольскую губернию».

«Когда приехали в город Тару, мы остановились у почтового двора и спросили, где останавливаются проезжающие. Не желая войти в почтовую контору, я пошел прямо к крыльцу; на лестнице стоял почтмейстер в парадном мундире, встретил меня с поклоном и величал меня превосходительством. Я тотчас догадался, за кого он меня принимает, и, сказав, что я не губернатор, а ссыльный, просил его указать мне отдельную комнату для жены с младенцем (второй сын Розенов – Кондратий – родился в Петровском Заводе, в дорогу ему Бестужевы сделали нечто вроде матросской подвесной койки малюсенького размера, это помогло мальчику легче переносить дорогу и особенно бурю на Байкале. – М.С). «Сделайте мне честь и остановитесь у меня; в случае внезапного приезда губернатора есть у меня еще комнаты для него»... Он ввел нас в свои приемные комнаты и попросил позволения представить нам жену свою. Вошла его супруга, молодая и миловидная, и после наших приветствий муж обратился к ней, взяв ее за руку, и, указав на жену мою, сказал ей прерывающимся голосом: «Вот, друг мой, прекрасный и высокий пример, как должно исполнять священные свои обязанности; я уверен, что ты, в случае несчастья со мною, будешь подражать этой супруге...»

...Бойкие кони мчали нас до следующей станции чрезвычайно быстро; жена моя привыкла к этой езде, но по временам она ощущала боли, возвращающиеся периодически через несколько минут. Приехав на станцию Фирсово, видел, что предположения наши и расчеты не сбылись. Жена моя должна была лечь в постель; я тотчас послал людей за бабкою, и через час бог даровал нам сына. Сын мой Василий, родившийся в пути, на почтовой станции, был самым спокойным и кротким младенцем из всех моих детей».

Три улицы, пересекаемые пятью переулками, два каменных дома, небольшая церковь, две тысячи жителей, пятьдесят учеников уездного училища, за рекой Тоболом кожевенный, салотопный и мыловаренный заводы – вот и весь город Курган 1832 года.

Каждому такому городку полагалось по тринадцать чиновников – городничий, земский исправник и три его заседателя, окружной судья тоже с тремя заседателями, уездный стряпчий, почтмейстер, казначей и лекарь. Сатанинское число это – тринадцать – как нельзя более определяло и уклад их жизни: взяточничество, казнокрадство, невежество, чревоугодие, картежная игра, пьянство, посещение церкви, обязательные семейные праздники с обильным угощением – закуской (завтрак), обедом и ужином с танцами, писание казенных бумаг, в том числе и отчетов о поведении ссыльных (кроме декабристов в Кургане помещены были также и участники Польского восстания 1830 года), трепетное ожидание приезда губернского начальства, кляузы друг на друга, поиск достойных партий для перезревших дочерей, после всего этого – исполнение своих прямых должностных обязанностей.

Устраивается мало-мальски быт. Розен добивается от правительства пятнадцати десятин земли. «Ишь ты, – сказал на это Николай I. – Они решили в Сибири помещиками стать!» Но после долгих ходатайств землю все же дали – не только Розену, но каждому декабристу по пятнадцати десятин. Лорер, Фохт и Назимов отдали семейству Розенов свои участки, и Андрей Евгеньевич завел хозяйство по правилам науки, использовал особые бороны, каток из лиственничной чурки для укатывания засеянной уже пашни. Вместе с ним на огороде работали дети: с самого малолетства Розены приучали сыновей к труду.

Анна Васильевна отказывалась от кормилиц, весь ее день был поглощен заботами о детях – в Кургане прибавились еще сын и дочь. Малые часы досуга тратила она на врачевание мужа, знакомых, и вскоре популярность ее медицинская достигла таких степеней, что из соседних сел приходили к Розенам слепые и глухие в надежде на исцеление.

Вечерами у Розенов или у Нарышкиных собирались их сибирские соузники: Лорер, душа общества, знал уйму анекдотов и умел рассказывать их, забавно передавая английский, немецкий, французский акцент; Фохт, «который исключительно читал только медицинские книги, имел лекарства сложные, сильные, лечил горожан и поселян», изображал сценки народной жизни в лицах – был он человеком наблюдательным и чуть ироничным; фон Бригген, участник войны 1812 года, изредка вставлял фразу, к месту, остроумно, потом умолкал на целый вечер, с лица его не сходила добродушная милая улыбка.

Розен и здесь старался пополнить свои знания. Блестящий мастер шагистики, темпистики и экзерцистики имел ко дню ареста образование весьма ординарное –кадетский корпус, по его собственному признанию, мало давал пищи духовной. «Каторжная академия», в которой с блеском читались лекции по истории и фортификации, по философии и изящной словесности, занятия по русскому языку, которые вели с ним более образованные товарищи, наконец, влияние жены и вот теперь еще и необходимость самому обучать детей своих заставили его большую часть досуга отдавать занятиям умственным. «Я старался употребить мои досуги, – вспоминает он, – на приготовление быть наставником и учителем детей моих: много читал, писал, сочинял повести народные в подражание «Поговоркам старого Генриха» или «Мудрости доброго Ричарда» знаменитого Франклина; перевел «Историю итальянских республик»; сундук большой наполнен был моими рукописями».

Теперь, закончив труды праведные, уложив детей, читали они с женой вслух Песталоцци, Феленберга и других авторов педагогических сочинений. Особенно совместные читки эти участились, когда в декабре 1836 года Андрей Евгеньевич вывихнул ногу и надолго был прикован к постели, а стало быть, для него отменились и труды по хозяйству, и обязательные пятницы у Нарышкиных, когда прибывала долгожданная почта, письма, журналы и можно было отвести душу, поделиться новостями и поговорить о политике. Так текли их дни – в меру однообразно, в меру спокойно, от вести до вести. А вести не всегда были добрыми: умер дядя Анны Васильевны, тот самый, что приютил сирот после смерти директора лицея. В его завещании, которое написано было задолго до смерти, довольно значительная часть наследства предназначалась племяннице Анне; однако то ли ее не оказалось в новом завещании, то ли этой строкой пренебрегли. Закончил круг свой жизненный и отец Розена (мать умерла раньше, когда Андрей Евгеньевич ожидал допроса в камере Петропавловской крепости).

Супругам было уже каждому под сорок, их все более и более тревожила судьба детей, которые подрастали, и Розен пользовался любым случаем, чтобы хоть как-то улучшить жизнь семьи. Когда в июне 1837 года в Курган пожаловал юный наследник трона Александр Николаевич, будущий Александр II, Розен решил обратиться к нему с просьбой, «дабы не оставил попечением своим мою семью, когда меня не станет».

До наследника престола Розена не допустили, но предложили свою «благородную» просьбу изложить в письменном виде, намекнули на то, что Александр «весьма сердоболен», и Андрей Евгеньевич отправился домой, чтобы успеть: вот-вот должен был начаться молебен в тесной курганской церкви и тотчас же высочайший гость отправлялся в путь.

«У крыльца моего стояли дрожки исправника. «Кто приехал?» – «Генерал», – ответил кучер. Народ называет генералом всякого превосходительного, будь он врач, профессор или начальник департамента внешней торговли. К величайшей радости, увидел у себя достойнейшего Василия Андреевича Жуковского; он утешал жену мою, ласкал полусонных детей, с любовью обнимал их, хотя они впросонках дичились и маленькая дочь заплакала. Когда я объявил ему о неуспешных попытках лично просить цесаревича и что генерал Кавелин советовал написать прошение, то он сказал мне: «Вы теперь не успеете: сейчас едем; но будьте спокойны, я все представлю его высочеству, – тринадцать лет нахожусь при нем...» Недолго можно было нам беседовать. Жена моя в прежнее время встречалась с ним у Карамзиных. Он удивился, что мы уже читали в Сибири его новейшее произведение «Ундину»... Душе отрадно было свидание с таким человеком, с таким патриотом, который, несмотря на заслуженную славу, на высокое и важное место, им занимаемое, сохранил в высшей степени... простоту, прямоту и без всякого тщеславия делал добро, где и кому только мог. И после свидания в Кургане он неоднократно просил за нас цесаревича; одно из писем своих заключил он припискою: «будьте уверены, не перестанем быть вашими старыми хлопотунами».

Вскоре до Кургана донеслась весть, что Николай I произнес такую фразу: «Этим господам путь в Россию лежит через Кавказ, назначить их рядовыми в отдельный кавказский корпус и немедленно отправить на службу?»

И начались сборы в новую дорогу.

Три малолетних сына, грудная дочь, муж, с трудом передвигающийся на костылях, – и тысячи верст, и осенние хлипкие дороги, и ветер, вздымающий степную пыль до небес, и набегающий лес, все теснее обступающий коляску, где поместилась она с детьми, и открытый тарантас, на котором устроился муж, ибо взбираться в коляску и слезать на землю ему мучительно.

Но впереди ждет их радость: встречи с родными в городах, через которые им предстоит проехать, а главное – в Тифлисе их старший сын Евгений, не знающий отца и слабо помнящий мать, но так много доброго слышавший о них от всех, кто окружал мальчика все эти годы.

Миновали Урал. Легко сказать, миновали: бесконечные медленные подъемы, Анна Васильевна простудилась, ибо все время должна была открывать грудь, чтобы покормить Инну, от ветра и кратковременного сна– с детьми, с заботами о них не уснешь и во время стоянки на почтовой станции – у нее началась резь в глазах. Но за всю дорогу никто не слышал ни повышенного тона, ни жалобы, она заботилась о муже, она всюду поспевала, так что даже квартальный надзиратель Тимофей Тимофеев, отставной поручик, сопровождавший Розенов, проникся к ней величайшим почтением и, где мог, оказывал ей помощь.

В Саратове булочник-немец спросил, откуда и куда они едут, и, получив ответ, воскликнул: Aus der Ноllе in die Нollе» – «из ада в ад».

В Саратове была трогательная встреча с братом Андрея Евгеньевича, Юлием, который всего три недели назад женился. Беседы, знакомство краткое с новой родней – и в дорогу: осень подгоняла путешественников.

Далее путь их лежал через Царицын в Астрахань. Но они решили повернуть на Воронеж, чтобы повидать ее брата – Ивана Васильевича, того самого, на квартире которого, кажется совсем недавно, счастливый юный барон отмечал бокалом шампанского радостное событие – согласие Аннеты на брак – и рассказывал Репину, что это он, барон Розен, «ударил лицом в грязь». О боже, как давно это было! Богомольного Тимофея Тимофеева уговорили, соблазнив возможностью в Воронеже поклониться мощам святого угодника Митрофана.

На всех станциях Воронежской губернии им запрягали прекрасных коней. «Прямо царские кони!» – воскликнул как-то Розен, и возница серьезно ответил: «Царские и есть!» Оказывается, Николай I в это время инспектировал войска на Кавказе, где было неспокойно, и, чтобы кони, которые должны везти его обратно, не застоялись, их перегоняли со станции на станцию.

Любопытно, что ни на одной почтовой станции их не задержали: подорожная у Розенов была из Кургана в Тифлис, а подобный маршрут никак не мог лежать через Воронежскую, а затем Харьковскую губернии, и лишь на станции Чугуев почтосодержатель отказал им в лошадях, да и то ненадолго, «единственный почтосодержатель, который знал немного географию России».

«Второе радостное свидание с родным было свидание с И.В. Малиновским: мы застали брата, преисполненного в любви, в больших хлопотах – подорожная была у него в кармане, чтобы ехать к нам навстречу до Саратова. Добрая и умная жена его Мария Ивановна, урожденная Пущина, родная сестра моего товарища, согрела нас сердечною любовью – только и слышно было: располагайте нами и домом. Три дня отдыхали мы в Каменке: бедная жена моя ужасно кашляла. Костыли не позволяли мне много ходить».

Проехали Дон, его хлебные станицы. И вот он, Кавказ.

Незадолго до Розенов проделал такой же путь из Сибири на юг Александр Иванович Одоевский. Завидев маячившие вдали Кавказские горы, он проследил взглядом стаю перелетных птиц и написал пронзительные и горькие строки:

Куда несетесь вы, крылатые станицы?

В страну ль, где на горах шумит лавровый лес,

Где реют радостно могучие орлицы

И тонут в синеве пылающих небес?

И мы – на Юг! Туда, где яхонт неба рдеет

И где гнездо из роз себе природа вьет,

И нас, и нас далекий путь влечет!

Но солнце там души не отогреет

И свежий мирт чела не обовьет...

На чеченской и кабардинской земле было неспокойно, поэтому государственные грузы отправляли специальными караванами, они охранялись солдатами, вооруженным прикрытием и даже пушкой. С таким караваном тронулись до Тифлиса и Розены.

На горной дороге все было необычным для глаза: и величественные ландшафты, открывающиеся взору, – с белыми нитями ручьев и горных речушек, с многоцветными долинами, на которых паслись тени облаков, с кущами деревьев, живописно разбросанными по склонам, меж красными глиняными рубцами и острыми ребрами скал. И над всем этим властвовали две вершины – Эльбрус и Казбек.

Но Анне Васильевне некогда было любоваться райскими пейзажами: дорога прижималась к скале, еле-еле умещалась на ней коляска, а почти у самой кромки колеса справа начиналась пропасть. Дети в коляске вертелись, их надо было удерживать, чтобы, не дай бог, не вывалились, а маленькую нужно было кормить. В пути к тому же их подвели часы – остановились не вовремя, и вместо того, чтобы отправиться в путь пораньше, они на самый грозный участок дороги вышли весьма замешкавшись, и ранняя ночь застала их на крутом опасном спуске.

«Солдаты веревками и цепями, прикрепленными к дороге и к задней оси, придерживали экипажи, которые сверх того были с тормозами... Почти отвесно, по скату крутому, вела узкая дорога, по одной стороне ее гора, как стена, по другой бездонная пропасть. Жена моя не могла думать о себе, она держала на руках дочь и после рассказывала мне, что всеми силами должна была опираться ногами о передний ящик, чтобы самой не выпасть из коляски или не выронить ребенка».

Уже перед самым Тифлисом на «путешественников поневоле» обрушился ливень, крайняя казачья лошадь – «заводная» – поскользнулась и свалилась в пропасть.

Когда вдали наконец среди гор открылись огни города, Анна Васильевна вздохнула с облегчением, и у нее вырвалось невольно:

– Aus der Holle in die Holle.

Должно быть, муза дальних странствий осенила семью Розенов крылом своим, или же так врезался в память наследнику престола немолодой беспомощный человек на двух костылях, стоящий в группе декабристов, когда в честь его высочества служили молебен в далеком Кургане, то ли «старый хлопотун» Жуковский точно выбирал момент, когда подать Николаю Павловичу очередное прошение по поводу «рядового Мингрельского егерского полка», но, едва утвердившись в селении Белый Ключ, в пятидесяти километрах от Тифлиса, семья стала готовиться к новой дороге.

Особенно тяжело было это Анне Васильевне: сломленная изматывающим переездом из Кургана, она заболела, и только сила воли, выработанный ею режим, умеренность в пище да чистейший горный воздух вернули ей силы. Андрей Евгеньевич начал обучать детей, у них тоже составилось расписание занятий. И вдруг сообщение: для поправки здоровья «рядового из государственных преступников А.Розена перевести немедленно в Пятигорск и доставить ему все средства к излечению».

Ванны и в самом деле несколько облегчили боль в ноге, но что за служака на костылях? Железноводские источники, кисловодский нарзан действовали оздоровляюще до поры, а потом привели к расстройству нервов.

Здесь пришлось им пережить большое горе: в 1839 году родилась еще одна дочь, но прожила недолго – была в те поры эпидемия коклюша, тяжело переболели и все дети Розенов, кашель был такой сильный, что из носа текла кровь, болезнь привязалась к новорожденной, и на склоне горы Машук вырыли маленькую могилу.

«У Кондратия сделалось такое сильное воспаление в боку, что все старания Рожера (доктора. – М.С), проводившего по несколько часов сряду возле его кровати, наблюдавшего за ним, подслушивавшего каждое дыхание его, каждое биение сердца, остались тщетными... Рожер ушел и не сказал ни слова, я стоял у кровати больного, облокотившись на высокие перила ее. Подошла бабка, опытная в ухаживании за больными, деятельная и здоровая женщина, взглянула, повела рукою по челу умирающего и сказала мне положительно: «Пусть мать и братья простятся с ним». Больная жена моя с трудом подошла к кровати, благословила сына, молилась и возвратилась с молитвою к трупу дочери. Братьев и сестру я разбудил, они с ним простились, заплакали и опять уснули. Близко от кровати умирающего было окно; я отдернул занавеску; в небе звезда ярко горела... Когда я поднял край его одеяла, то холод из-под одеяла обхватил руки мои, как в летний жар, когда отпираешь двери ледника, обдает тебя холод. Ни малейшего следа дыхания; бабка приставила зеркальце к губам, никакой надежды – тогда велел я рыть другую могилу... Стало светать, я погасил лампу; все в доме спали, кроме жены моей, которую я мог видеть через отворенные двери; она все молилась. Солнце начало всходить, бабка и служанка собрались вымыть тело, приготовляли все к тому нужное. Часов в семь утра заметил я малейшую блестящую точку на челе сына, через минуту-другую еще тонкую лоснящуюся черту по всему челу... Через час выступила еще черта испарины; к полудню слабо шевелились веки, дыхание было неприметно; к вечеру сын мой стал дышать и изредка открывать глаза...»

Между тем пора было снова увязывать вещи: рапорт Розена о том, что он, калека, не может быть полезен службе армейской, а посему просит разрешить ему выйти в отставку и поселиться на родине, был сперва отвергнут, император сказал по сему поводу «рано!», а назавтра – игра судьбы – рапорт подписал.

Пиявицы – Дон – Ростов-на-Дону – Славянск – Каменка – Святые Горы – Харьков – Чернигов – Могилев– Полоцк–Псков – Сосновый Бор – Клярово и, наконец, Нарва.

Вряд ли была в те времена еще женщина в России, которая за десять лет сделала бы по стране путешествие длиною в пятнадцать тысяч километров. С больным мужем, с детьми, через разливы рек и байкальские бури, по горным спускам и метельной степи, через сотни больших и малых рек, с запада на восток, с севера на юг, с юга на северо-запад!

На этот раз, чтобы не связываться с чиновниками на почтовых станциях, не выпрашивать у них свежих лошадей, они купили упряжку. Езда стала терпимей, чаще устраивались дневки, барон Розен умудрялся даже в дороге ежедневно заниматься с детьми. Они снова навещали родственников, друзей, семьи их опальных товарищей.

«Как только проехали Черную речку, остановились и вышли из экипажей. Дождь перестал, облака исчезли, солнце просияло, жена и дети меня обнимали со слезами радости, а младший сын мой Владимир по наущению матери серьезно и важно продекламировал стихи Жуковского: «О, родина святая!»

И родина барона Розена приняла его и его семью.

Под гласный надзор полиции.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: