Глава VII. В послевоенную эпоху авторы руководств по детскому воспитанию стыдливо замалчивали тот факт, что дети по сути своей эгоистичны

В послевоенную эпоху авторы руководств по детскому воспитанию стыдливо замалчивали тот факт, что дети по сути своей эгоистичны, и эгоистичны по праву – ведь они запрограммированы на выживание.

Из Введения к Официальному руководству по детскому воспитанию (Управление по изданию: официальных документов, Великобритания)

Все первые месяцы следующего года подкомитет под руководством Парментера трудился над выработкой окончательного варианта заключения. Апатия, усталость и невнятные формулировки, таившие непреодолимые противоречия, помогали делу. Предложение Канхема сократить число заседаний до двух в месяц и приятные ланчи, которыми Парментер с глазу на глаз угостил некоторых членов подкомитета, способствовали резкой перемене взглядов и позволили ряду спорщиков, не теряя лица, внезапно отказаться от слишком эксцентричных позиций. Кроме того, членам подкомитета дали понять, что даже если они не смогут подать свое заключение Комитету по охране детства самыми первыми – как бы это ни было желательно, – то и последними быть все же не годится.

Стивен тоже внес свой вклад. Он составил весьма, по его мнению, взвешенное сообщение, в котором, с одной стороны, высказывался за дисциплину и утверждение базового набора правил (все‑таки письмо есть социальный акт, средство общественной коммуникации), а с другой – защищал воображение (ведь письмо раздвигает границы внутреннего мира, грамотность не должна достигаться ценой обезличивания). Эти беззубые доводы – или, по крайней мере, их первая половина – были встречены без возражений, и Стивена не пригласили на ланч с председателем. В то утро, когда до Стивена дошла очередь выступать, подкомитет был больше заинтересован в том, чтобы изъять из проекта заключения все упоминания об обучающем алфавите и не дать одному из профессоров зачитать свою недавно вышедшую статью под названием «Доминирующее влияние класса и нормативная грамматика». В середине марта возглавляемый Парментером подкомитет по проблемам чтения и письма представил свое заключение в Комитет по охране детства. Большинство коллег Стивена прониклись чувством, что выполнили возложенную на них задачу, составив документ, рассудительный по тону и безусловный по характеру своих положений. Председателя похвалили в прессе за то, что заключение было принято единогласно. Прощальный прием с подачей хереса устроили в отдаленной и редко используемой пристройке здания министерства, где цветочный ковер тридцатилетней давности все еще сохранял смутные признаки жизни, награждая бодрящими электрическими ударами тех, кто касался металлических деталей на дверях или окнах.

Стивен явился на это собрание поздно и быстро ушел. После Рождества заседания подкомитета больше не были для него островками организованного времени в хаосе понапрасну растрачиваемых дней. Теперь часы, проведенные в Уайтхолле, утомляли Стивена и грозили нарушить заведенный им хрупкий распорядок работы, учебы и тренировок. Он взялся учить классический арабский язык под руководством мистера Кромарти, одинокого оксфордского преподавателя, вышедшего в отставку и поселившегося в доме Стивена этажом ниже. Четыре раза в неделю по утрам Стивен спускался для занятий в холодный пустой кабинет мистера Кромарти, где единственным источником тепла служил старый газовый камин, чьи слабые языки желтого пламени, казалось, испускали подлинные наркотические ароматы, упоминаемые в стихах, которые старик‑арабист переводил для Стивена. Ни язык сам по себе, ни литература на нем не занимали Стивена. Предложи ему мистер Кромарти древнегреческий или тагальский, Стивену было бы все равно. Ему хотелось встряски, которую несло с собой изучение чего‑то трудного; его привлекали правила и исключения из них, ему нужно было погрузиться в угрюмую сосредоточенность зубрежки.

Впрочем, арабский алфавит немедленно околдовал его. Стивен купил бутылку чернил и специальное перо, чтобы упражняться в каллиграфии. Еще через месяц он был заинтригован сложной арабской грамматикой, тем, как гордо она позволяла себе не иметь ничего общего с английской, непривычным господством отглагольных корней, которые при минимальном изменении обнаруживали новые оттенки смысла: сожаление (надам) превращалось в собутыльника (надим); гранатовый плод – в ручную гранату; старость – в свободу.

Учитель Стивена вел себя сдержанно и строго, явственно давая понять, что искренне рассердится, если его ученик однажды опоздает или не выполнит заданный урок. Для занятий мистер Кромарти надевал темный костюм‑тройку, а в конце вынимал из жилетного кармана серебряные часы на цепочке, к циферблату которых обращал свою заключительную реплику. В его квартире витал застоявшийся, старомодный дух бедности: голые полки, желтоватые стены с масляными потеками сырости, двери и плинтусы, покрытые слоистой коричневой краской, коптящий керосиновый обогреватель под голой электрической лампочкой в прихожей. Здесь не было украшений, рисунков и мягких кресел, никаких следов прошлого. Все радости жизни для мистера Кромарти заключались в чеканных, чувственных строках, которые он обожал и которые мог цитировать часами, – прежде всего, из арабской поэзии, а кроме того, из написанной на шотландском диалекте, – прикрыв глаза, откинув голову, словно припоминая какую‑то другую жизнь. «Тонкой была она в талии и нежно‑пухлой в лодыжках, с животом красиво‑упругим, нисколько не дряблым». Мистер Кромарти избегал встреч со Стивеном на улице и не поддерживал разговоров ни на какие посторонние темы до или после занятий, длившихся ровно час. Стивен так и не узнал, как его звали по имени.

Еще одним новым занятием Стивена стал теннис: три раза в неделю он ходил играть на открытый корт. На протяжении более чем двадцати лет Стивен довольствовался заурядной игрой, понемногу теряя навыки, приобретенные в старших классах, когда он, хотя и без особых успехов, выступал за свою школу. Первый час занятий был посвящен отработке техники, а потом еще час он играл со своим тренером, здоровенным плешивым американцем, который в первый же день без обиняков изложил Стивену план предстоящей работы. Правый и левый удары Стивена годились только для помойки, их нужно было поставить заново. Равным образом работу ног необходимо полностью переделать. А о его подачах вообще лучше забыть с самого начала. Впрочем, главного внимания требовали даже не эти технические приемы, а само отношение Стивена к игре. Когда тренер дошел до этого пункта, они уже стояли бок о бок, разделенные сеткой. Стивен пребывал в нерешительности, не зная, с каким выражением лица следует выслушивать оживленный поток оскорблений от человека, которому он платил немалые деньги.

– Вы пассивны. Ваши мысли безвольны. Вы ждете, пока что‑то произойдет, вы стоите на месте в надежде, что удача будет к вам благосклонна. Вы не чувствуете ответственности за мяч, вы не просчитываете ваши шаги наперед. Вы ведете себя на корте вяло, бесхарактерно, вы сами себе не нравитесь. Ракетка должна возвращаться в исходное положение быстрее, по мячу нужно бить всем телом, атаковать низко, радоваться каждому движению. Вы не выкладываетесь полностью. Даже сейчас, когда я говорю, ваши мысли витают неизвестно где. Вы думаете, что слишком хороши для этой игры? Пора проснуться!

Помимо занятий арабским языком и теннисом у Стивена была еще работа, а когда наступало время передохнуть, он много и без разбора читал – романы толщиной в кирпич, международные бестселлеры, главным образом посвященные объяснению внутреннего устройства подводной лодки, симфонического оркестра или отеля. В какой‑то момент Стивен почувствовал, что по вечерам способен к небольшим дозам общения с людьми, но старался ограничивать себя кругом старых, нетребовательных знакомств. Перед самым Рождеством его мать надолго заболела. Он часто ездил ее навещать, сначала в больницу, а потом домой, и хотя болезнь оказалась неопасной, сил у нее хватало лишь на самые короткие разговоры. Если на протяжении последних месяцев Стивен и не мог сказать, что вполне доволен жизнью, то и обычной своей апатии уже не ощущал. Порой ему казалось, что он тренируется в ожидании какого‑то неизвестного события; Стивен ждал перемен – сам толком не зная, какого рода, – или даже решительного потрясения и был настороже, стараясь не пропустить первых признаков, самых ранних указаний на то, что жизнь его вступает в новую колею. Длинные романы, которые он читал, подсказывали Стивену язык несложных клише: настает время прилива, задул свежий ветер, тени отступают. Впрочем, тени еще не ушли, и Стивен не сомневался в этом – в конце концов, ему приходилось платить за то, чтобы каждую неделю регулярно общаться с людьми.

Но перемены пришли, хотя и не предупредив о себе заранее, не выслав наперед приметы, по которым можно было бы судить об их характере. Вместо этого произошло несколько внезапных и, на первый взгляд, не связанных друг с другом событий, первое из которых началось самым решительным образом, возвестив о себе однажды вечером двумя короткими звонками в дверь. Стивен уже успел покончить с ужином и готовился переписать чернилами отрывок из стихотворения, которое должен был читать мистеру Кромарти на следующее утро. Весь день шел небольшой снег, и, вернувшись после занятий теннисом, Стивен зажег камин, который уже разгорелся как следует. Задернув толстые бархатные шторы, он налил себе рюмку арманьяка – он снизил дозу спиртного до одной порции в день, – в то время как по радио негромко играла величественная оркестровая музыка. Стивен уже начертил буквы карандашом и, протирая золотое перо кусочком плотной ткани, предвкушал, как будет обводить первую из них, изогнутую линию под треугольником из точек. Когда раздался звонок, он с досадой прищелкнул языком и, поднимаясь, не забыл закрыть колпачком бутылку с чернилами. Проделав это, Стивен подумал, не начинает ли он напоминать своими неторопливыми движениями, своим отвращением к помехам самого мистера Кромарти.

Первое, что он увидел, открыв дверь, была кровь, почти черная в тусклом свете лестничной площадки, на лице человека, прижимавшего к груди коричневый бумажный пакет. Места, из которого она лилась, не было видно. Казалось, кровь выступает прямо через поры, так основательно покрывая все лицо, что только уши оставались белыми. Капли собирались у незнакомца на подбородке и падали на пакет.

Не успел Стивен прийти в себя от изумления, как мужчина быстро заговорил с нерешительностью воспитанного человека:

– Мне очень неловко беспокоить вас в такое время. Я… мне нужно было предварительно вам позвонить… – В голосе, показавшемся Стивену знакомым, не слышалось боли. Мужчина протянул испачканную кровью руку, – Гаролд Морли, вы меня знаете, из подкомитета.

– Ах да, – сказал Стивен, открывая дверь шире и отступая в прихожую. – Входите.

Лишь после того, как дверь снова была заперта, Стивен вспомнил, кто такой этот Морли, – человек, предлагавший ввести фонетический алфавит, малейшее упоминание о котором было изгнано из окончательного заключения, выпущенного подкомитетом. Между тем Морли разглядывал свою руку, осторожно касаясь подбородка и изучая кровь на кончиках пальцев.

– Я споткнулся у вас на лестнице.

Стивен отвел его в ванную.

– Вы не первый.

Морли стоял в дверях, пока Стивен набирал воды в раковину и закатывал рукава.

– Знаете, я, должно быть, на несколько секунд отключился.

– Вы в жутком состоянии, – сказал Стивен. – Дайте‑ка мне посмотреть.

Морли проговорил задумчиво:

– Я помню, как упал, и помню, как поднялся, но уверен, между этими событиями прошло еще какое‑то время.

Стивен вылил в воду антисептическую жидкость из флакона. Поднявшийся запах усилил в нем чувство правильности собственных действий. Морли снял рубашку. Рана находилась высоко на лбу, была всего пару сантиметров длиной, и кровь уже начала сворачиваться. Пока Стивен протирал губкой лицо и голову Морли, тот говорил бессвязными фразами, обращаясь к покрасневшей воде, повторяя описание своего падения. Когда Стивен закончил, по узкой, прыщеватой спине Морли прошла дрожь. Выпрямившись, он тут же потерял равновесие. Стивен усадил его на край ванны, дал ему полотенце и наложил на рану временный компресс. Теперь Морли дрожал изо всех сил. Стивен помог ему надеть толстый свитер, накинул на него одеяло, проводил в свой кабинет и усадил в кресло, поближе к камину. Затем он заварил крепкий кофе, положив в чашку полдюжины ложек сахара. Но Морли был не в состоянии держать чашку сам. Стивен пришел на помощь, слушая, как зубы его посетителя стучат по краю. Десять минут спустя Морли успокоился и начал пространно извиняться. Стивен велел ему отдохнуть, и пять минут спустя тот уснул.

Стивен осушил свой арманьяк одним глотком, снова наполнил рюмку и с удивлением обнаружил, что способен продолжать подготовку к утренним занятиям. Время от времени он поглядывал на Морли. Растрепанный компресс комично сидел у него на голове, удерживаемый только спекшейся кровью. «Она показала мне талию – стройную и изящную, как кольцо в носу у верблюда, и гладкую стопу, словно тростник увлажненного свитка папируса…» Позже он оглядел готовую работу и с сомнением подумал, способен ли кто‑нибудь еще, кроме мистера Кромарти, разобраться в этих миниатюрных кружках, черточках и изгибах, которые свободно были разбросаны над строчками с их внезапными резкими завитками. А вдруг это просто личный шифр, затейливая игра, изобретенная стариком, чтобы скрасить себе остаток лет?

Проспав четверть часа, Гаролд Морли начал ворочаться. Внезапно он выпрямился в кресле, на его совершенно проснувшемся лице застыло обвинительное выражение.

– Где он? – требовательно спросил Морли, а затем, без всякого перехода, закрыл глаза и ударил себя ладонью по лицу. – О боже! Такси! Я оставил его на сиденье.

Стивен сходил в ванную и принес оттуда коричневый бумажный пакет, стоявший на полу. Затем он прошел на кухню за кофейником. К тому времени, когда Стивен вернулся в кабинет, Морли уже пришел в себя. Он стоял у камина, разглядывая повязки, которые снял со своей раны.

– Здорово я треснулся, – сказал он, впечатленный увиденным.

– Может, рану нужно зашить, – отозвался Стивен. – Вам лучше сегодня же показаться врачу.

Он протянул Морли пакет. Его посетитель разглядывал стоявшие на подносе бутылки со спиртным.

– Откройте его и посмотрите сами, что там внутри. А я, с вашего позволения, выпью виски.

Стивен налил виски в два стакана. Под внимательным взглядом Морли он сел изучать книгу, которую достал из закапанного кровью пакета. На пустой обложке из папиросной бумаги стояло слово «Гранки», а ниже был небрежно наклеен белый ярлычок с надписью: «Для служебного пользования. Код Е‑8. Копия № 5». Первые страницы были пусты. Стивен добрался до введения и прочитал: «В послевоенную эпоху авторы руководств по детскому воспитанию стыдливо замалчивали тот факт, что дети по сути своей эгоистичны, и эгоистичны по праву – ведь они запрограммированы на выживание». Он стал листать книгу от начала к концу, выхватывая отдельные заголовки: «Дисциплинированное сознание», «Укрощенная юность», «Безопасность в подчинении», «Мальчики и девочки – да здравствуют различия!», «Звонкая оплеуха вместо хорошей порки». В этой последней главе Стивен прочитал: «Тот, кто с догматическим упорством выступает против любых форм телесного наказания, на самом деле защищает разнообразные методы психологического подавления ребенка, к числу которых относятся словесное неодобрение, лишение различных привилегий, унизительное принуждение рано ложиться в постель и т. д. Нет никаких оснований предполагать, будто эти более растянутые способы наказания, на которые занятым родителям, возможно, придется потратить уйму времени, причинят менее долговременный вред, чем одна оплеуха или несколько хороших шлепков по мягкому месту. Здравый смысл подсказывает обратное. Возьмите в руки ремень и покажите, что вы не шутите! Очень может быть, что вам никогда больше не придется это делать».

Морли ждал, лишь однажды поднявшись со своего места, чтобы снова наполнить стакан. Стивен перевернул еще несколько страниц. На одной из них был рисунок, изображающий двух играющих девочек. Надпись под ним гласила: «Что может быть плохого в игрушечном утюге? Пусть девочки проявят свою женственность!» Наконец Стивен сунул книгу обратно в пакет и бросил его на стол. Комитет по охране детства все еще собирал заключительные отчеты своих четырнадцати подкомитетов и должен был закончить работу не раньше чем через четыре месяца. Единственным желанием Стивена было позвонить отцу и выразить восхищение его проницательностью. Но это можно будет сделать и позже, когда он приедет навестить родителей в конце недели.

Морли сказал:

– Я должен рассказать, как она ко мне попала.

Один государственный чиновник средней руки, имени которого Морли не знал, позвонил ему на работу и попросил встретиться с ним в ближайшем дешевом кафе. Оказалось, он имел отношение к государственной издательской службе. Он числился в длинном списке нелояльных чиновников; каждый год два или три человека из этого списка попадали под суд по обвинению в измене или еще в чем‑нибудь подобном. Но не это в первую очередь заставило его передать Морли книгу; дело в том, что он мог сделать это абсолютно безнаказанно. В ночь перед этим офис, где он работал, подвергся ограблению. Взломщики главным образом интересовались мощным офисным оборудованием. Они унесли аппарат для приготовления кофе и супов. На следующее утро человек, пришедший к Морли, был одним из первых, кто явился на место преступления. Он сунул книгу в портфель и заявил, что она в числе прочих предметов лежала в небольшом сейфе, который грабителям каким‑то образом также удалось унести с собой.

Книга эта попала в их издательство три месяца назад и была выпущена в количестве десяти экземпляров для верхушки государственного аппарата и трех или четырех министров. За каждым экземпляром следили так же внимательно, как за документами, связанными с обороноспособностью страны. В сущности, лишь по забывчивости одного из служащих этот экземпляр не лежал в украденном сейфе. Чиновник, говоривший с Морли, предполагал, что книгу намеревались издать через месяц или два после того, как Комитет составит собственное заключение, чтобы выдать ее за результат работы ученых светил. Правда, в этом случае не совсем ясно было, почему первые экземпляры появились в печати так рано.

– Может быть, – заметил Морли, – на Даунинг‑стрит из политических соображений хотят устранить пару министров.

– Не понимаю, почему они не доверили Комитету написать такую книгу, какая им нужна, – сказал Стивен. – Ведь председатель наверняка их человек, да и председатели подкомитетов тоже.

– Они не могли получить все сразу, – ответил Морли. – Даже если бы попытались. Они собрали всех этих экспертов и знаменитостей в угоду общественному мнению, но не могли пустить все на самотек. Им нужна была именно такая книга, и они обвели всех вокруг пальца, словно детей. – Морли осторожно потрогал рану на лбу. – Как бы там ни было, теперь ясно, насколько серьезно они к этому относятся. Наверняка вы слышали о том, что реформирование детского воспитания должно возродить страну.

Затем Морли сказал, что у него начинает раскалываться голова и он хочет домой. Он объяснил, что пришел к Стивену, чтобы посоветоваться, что делать дальше. Он не стал ничего говорить жене, потому что она тоже работала в аппарате государственной службы, офицером медицинской части, и Морли не желал ее компрометировать.

– Она и займется моей головой, когда я вернусь. Они быстро договорились, что делать. Собственно, они только и могли, что привлечь к делу некоторое внимание. Решено было, что Стивен, после того как сделает копию для газетчиков, оставит книгу у себя в квартире, предварительно стерев с нее инвентарный номер, чтобы не навести подозрение на передавшего ее чиновника. Стивен вызвал такси, и, пока они ждали, Морли рассказал о своих детях. У него было три мальчика. Любовь к ним, сказал он, не просто приносила радость, но и учила ощущению уязвимости. Когда кризис, разразившийся во время Олимпийских игр, достиг своего пика, они с женой всю ночь лежали без сна, не в силах вымолвить ни слова от страха за детей, подавленные своим бессилием защитить их от беды. Лежа бок о бок, они не разговаривали, даже пытались притворяться спящими. На рассвете младший, как обычно, забрался к ним в постель, и именно в этот момент жена Морли расплакалась, да так безутешно, что в конце концов Морли пришлось унести мальчика обратно в детскую и самому остаться там. Позже жена призналась ему, что не смогла сдержаться при виде абсолютного доверия со стороны ребенка; мальчик верил, что находится в безопасности, зарывшись под одеяло к матери, и потому, что это было не так, потому, что он мог погибнуть в любую минуту, она почувствовала, что предала его. Стивен, вспомнив собственное жестокое безразличие в тот момент, покачал головой и ничего не сказал.

После того как Морли уехал, Стивен вошел в пустую комнату дочери и зажег свет. На матрасе одиноко стоявшей деревянной кровати все еще лежал контейнер для мусора в виде игрушечного лайнера, полный ее мелких вещей. В комнате пахло сыростью. Стивен опустился на колени и повернул клапан батареи отопления. Еще несколько мгновений он оставался на полу, прислушиваясь к своим чувствам. Но вместо ощущения утраты он наткнулся, словно на высокую стену, на факт ее отсутствия. Неодушевленный, нейтральный. Просто факт. Стивен произнес это слово вслух, словно ругательство. Вернувшись в кабинет, он подвинул кресло, где сидел Морли, поближе к камину, опустился в него и задумался над услышанной историей. Он увидел их, мужа и жену, лежащих на спине бок о бок, словно фигуры на средневековом надгробии. Ядерная война. Стивену внезапно, по‑детски, стало страшно раздеваться и ложиться в постель. Мир за пределами его комнаты, даже за пределами его одежды, вдруг стал необъяснимо злым и жестоким. Обретенное им хрупкое душевное равновесие оказалось под угрозой. В течение двадцати минут он не шевелился, чувствуя, что проваливается куда‑то вниз. Тишина в комнате стала объемной. Стивен сделал усилие и разворошил огонь. Он шумно прочистил горло, просто чтобы услышать звук своего голоса. Когда свежий уголь разгорелся, он откинулся назад и, прежде чем уснуть, пообещал себе, что не сдастся. Завтра в десять у него арабский, а в три его ждали на корте.

* * *

Мать Стивена начала поправляться в феврале. После обеда ей разрешали ненадолго вставать с постели. А когда потеплеет, сказали врачи, можно будет гулять по дорожке до самой почты, до которой было метров четыреста. За время болезни она потеряла почти пять килограммов и практически ослепла на один глаз. Вязание, чтение и телевизор причиняли ей боль во втором глазу, поэтому радио и разговоры стали ее главными развлечениями. Подобно многим женщинам своего поколения, она не любила жаловаться на недомогания. Когда отцу понадобилось на полдня уехать из дома, чтобы навестить свою сестру, также тяжело болевшую, он позвонил Стивену, чтобы узнать, не сможет ли тот приехать и посидеть с матерью. Стивен с радостью согласился. Ему нравилось видеться с кем‑нибудь из родителей один на один, в этом случае легче было преодолеть границы обычных отношений, он меньше чувствовал себя скованным ролью сына. И еще у него появилась возможность возобновить разговор, начатый на кухне у родителей полгода назад.

Когда мать открыла ему дверь, Стивен был приятно удивлен, увидев ее не в привычной пижаме кричаще‑розового цвета, а в нормальной одежде. От потери веса кожа на лице у нее натянулась, придавая ей обманчиво‑моложавый вид, который еще больше усиливала залихватская повязка на глазу. После того как они мимоходом обнялись, а Стивен выразил удовлетворение ее бодрым видом и отпустил какую‑то неуклюжую пиратскую шутку, мать повела его в гостиную.

Она извинилась за беспорядок, видимый только ее глазу. По словам матери, одна из причин, побуждавших ее поскорее выздороветь, заключалась в необходимости взяться за наведение в доме порядка. Хотя Стивен не сумел обнаружить ни одного предмета, который находился бы не на месте, он сказал, что такое желание служит верным признаком ее хорошего самочувствия. Однако другим признаком, говорившим о том, как она ослабела, было то, что мать, только для формы запротестовав, допустила Стивена на кухню и позволила ему самому приготовить чай. Но при этом она отдавала распоряжения через открытую дверь и, пока он не видел, выдвинула набор низких столиков, расположив их так, чтобы было куда ставить поднос и чашки. В это время на кухне Стивен, в ожидании пока закипит чайник, разглядывал содержимое целой батареи бутылочек с лекарствами. Переливчатая насыщенность красных и желтых цветов говорила о высокотехнологичных процессах, о глубоком воздействии на человеческий организм. К числу других нововведений относился большой листок на стене рядом с телефоном, где рукой отца были выведены номера срочного вызова врачей и нескольких частных компаний неотложной помощи.

Миссис Льюис торжественно стала разливать чай, хотя рука ее дрожала под тяжестью полной чашки. Они сделали вид, что не замечают лужиц, расплескавшихся на подносе. Разговор зашел о погоде; синоптики предупреждали, что до появления первых признаков весны следует ждать обильных снегопадов. Миссис Льюис ловко избегала вопросов сына о недавнем визите врача. Вместо этого они поговорили о болезни тети Стивена и о том, удастся ли мистеру Льюису благополучно пересечь Западный Лондон на общественном транспорте. Потом они обсудили достоинства и недостатки книг с крупным шрифтом. Прошло еще двадцать минут, и Стивен забеспокоился, что мать слишком устанет, прежде чем он сумеет направить разговор в нужное ему русло. Поэтому, дождавшись очередной паузы, он спросил:

– Помнишь, ты как‑то рассказывала мне о тех новых велосипедах?

Казалось, мать ждала этого вопроса. Она тут же улыбнулась в ответ:

– У твоего отца есть свои причины не вспоминать о них.

– Ты хочешь сказать, что он делает вид, будто не помнит?

– Так их учили в авиации. Если что‑то выходит за рамки порядка или приличия – просто выбрось это из головы. – В голосе ее слышалась нежность. Она продолжала: – Тот день, когда мы купили эти велосипеды, был трудным для нас обоих. Ему хочется думать, будто все, что случилось потом, должно было случиться, будто перед нами не было никакого выбора. Он говорит, что ничего не помнит, вот мы никогда об этом и не вспоминаем.

Хотя тон ее по‑прежнему оставался задумчивым и необвиняющим, твердость, с которой она произнесла последние слова, казалось, намекала на ее право выйти за рамки привычной сдержанности. Она намеренно выражалась туманно, немного драматизируя сказанное. Откинувшись в кресле, держа чашку в нескольких сантиметрах над блюдцем, она ожидала дальнейших расспросов.

Но Стивен старался не выдавать своей заинтересованности. Он знал, как легко она может почувствовать себя виноватой, как глубоко она предана отцу. Поэтому он выждал несколько секунд, прежде чем сказать:

– Сорок лет, должно быть, долгий срок.

Мать выразительно покачала головой.

– Память не имеет отношения к годам. Ты помнишь то, что помнишь. Тот момент, когда я впервые увидела твоего отца, так же ясно стоит у меня перед глазами, словно это было вчера.

Стивен вкратце знал историю знакомства своих родителей. Но он увидел, что, упомянув о бессилии времени уничтожить воспоминания, мать готовится перейти к истории, которую ей хочется рассказать.

* * *

Когда закончилась война, первые три года мать Стивена, Клэр Тамперли, работала в небольшом универмаге одного из городков графства Кент. Последствия войны, сказавшиеся, в частности, в исчезновении целого класса горничных и слуг, а с ними – и всего образа жизни зажиточных горожан, все еще были очень ощутимы, но ее универмаг – своего рода местный Харродз, занимавший два этажа, – по‑прежнему сохранял верность духу довоенной основательности.

– Это было не то место, куда моя мать ходила бы каждый день. Ей там было бы не по себе.

Мальчики в темно‑синей униформе с серебряными галунами и в фуражках, украшенных эмблемой универмага, стояли у вращающихся дверей, поджидая покупательниц, чтобы проводить их по ковру фиолетового цвета к нужному отделу. Если продавщица в отделе была занята, дамы могли подождать в удобных креслах. Мальчики говорили «мэм», часто прикладывались к фуражкам и не брали чаевых.

Продавщицы, одни девушки, также носили униформу, за состоянием которой должны были следить сами. Каждое утро перед открытием магазина они выстраивались в шеренгу для осмотра перед мисс Барт, пожилой управляющей персоналом. Она особенно любила обращать внимание на аккуратность накрахмаленных белых бантов, которые «ее девочки» завязывали за спиной. Девушки, не владевшие от рождения правильным произношением, должны были следить за тем, чтобы говорить «здравствуйте», а не «здрасьте», избегать просторечных выражений и четко артикулировать все звуки. Когда они не были заняты с покупателями, они должны были находиться за своими прилавками цвета красного дерева, не сутулясь и не заговаривая друг с другом без необходимости. Девушки должны были сохранять внимательный и дружелюбный вид, но не «пялиться».

– Это означало не смотреть на покупателя, пока он сам не посмотрит на тебя. Нужны были месяц или два, чтобы научиться этому.

Когда Клэр поступила в универмаг, ей было двадцать пять лет и она все еще жила с родителями. В ее характере странным образом соединялись застенчивость и независимость.

– Я умудрилась отказать двум женихам, но моей маме пришлось объясняться за меня.

Тем не менее родители и друзья начали намекать на ее возраст и говорить, что у нее осталось всего год или два. Она была хорошенькой, словно птица с ярким оперением. На работе она очень старалась, но не из честолюбия, а от избытка нервозного возбуждения и боязни вызвать недовольство. Даже мисс Барт, перед которой все трепетали, прониклась симпатией к Клэр за ее пунктуальность и отмечала ее бант, который всегда был самым чистым и аккуратным. Клэр научилась говорить как девушки из шикарных магазинов: «Если мадам соизволит пройти сюда…» – и принадлежала к числу немногих продавщиц, которых каждые полгода переводили в новый отдел.

– Наверное, они собирались меня повысить.

Поэтому однажды Клэр оказалась в часовом отделе, покинув галантерейный, заведующая которым была ей второй матерью и не досаждала разговорами о замужестве. Теперь ее шефом стал мистер Миддлбрук, высокий худощавый мужчина, державший в страхе как подчиненных, так и покупателей своими педантичными, саркастическими манерами. На лбу у него было ярко‑багровое родимое пятно, и девушки часто шептались между собой, что «не только на солнце есть пятна». Мистера Миддлбрука нельзя было назвать чересчур требовательным, но он холодно относился к девушкам и обладал даром ставить окружающих в глупое положение.

Мужчины не часто заходили в их универмаг. Это был тихий, пропитанный духами мир женщин. Лишь время от времени можно было увидеть какого‑нибудь пожилого джентльмена, который, совершенно сбитый с толку, искал подарок к юбилею жены и вздыхал с облегчением, когда продавщица брала его под руку и вежливо помогала сделать выбор. И еще приходили молодые пары, недавно поженившиеся или только обрученные, с целью «обустроить наше гнездышко»; каждый раз они становились предметом бурного обсуждения девушек во время получасового перерыва на ланч. Так что появление одинокого мужчины среди бела дня, да еще симпатичного мужчины с черными усами, в стального оттенка серо‑голубой форме Королевских Военно‑воздушных сил, не могло пройти незамеченным. Новость о его приближении, как по эстафете, облетела весь первый этаж. Девушки выглядывали из‑за своих прилавков, внимательные и дружелюбные. Мужчина, не нуждаясь в помощи мальчика в униформе, который едва поспевал за ним, решительно пересек сонное пространство, покрытое фиолетовым ковром, и направился прямо к отделу Клэр. Там, держа фуражку в одной руке и каминные часы – в другой, он потребовал мистера Миддлбрука. Пока кто‑то побежал за заведующим, мужчина положил часы и фуражку бок о бок на стеклянный прилавок и встал по стойке «вольно», заложив руки за спину и глядя неподвижным взглядом поверх окружающих. У него была крепкая на вид фигура с подчеркнуто прямой осанкой. Он обладал мужской красотой того поджарого, костистого типа, который был тогда в моде. Его волнистые черные волосы были густо смазаны бриолином, а небольшие черные усы навощены вплоть до самых своих кончиков. Каминные часы с боем, которые мужчина принес с собой, были в корпусе из сандалового дерева. Клэр находилась в трех метрах от него, смахивая невидимую пыль, как того требовал мистер Миддлбрук, не допускавший, чтобы его девушки сидели без дела. Наученная не переглядываться с покупателями без особой необходимости, Клэр старательно протирала стеклянные циферблаты высоких напольных часов, в каждом из которых отражался мужчина в военной форме.

– Но даже не оборачиваясь, я чувствовала, как от него исходит тепло. Такой, знаешь, жар.

Вряд ли можно было считать хорошим началом то, что мистер Миддлбрук медлил, а когда наконец он появился за прилавком, то сначала достал коричневый конверт, вытащил из него листок бумаги, развернул его, внес пометки в список номеров, снова свернул листок, убрал его в конверт, а конверт вернул на прежнее место на полку. Лишь после этого он соизволил обнаружить, сделав это довольно неловко, что заметил покупателя, которому требовалось его внимание. Мистер Миддлбрук вытянулся во весь свой рост, чуть наклонился вперед, оперевшись расставленными пальцами о стекло прилавка, и произнес: «Вы, кажется, меня спрашивали?»

В течение всего этого времени мужчина в форме не пошевелился и даже не повел глазами, пока не услышал обращенные к нему слова. Тогда он сделал полшага вперед и взял с прилавка фуражку, которой на протяжении всего дальнейшего разговора указывал на часы. И сказал просто: «Они сломались. Опять». Клэр, продолжая вытирать пыль, приблизилась к месту событий.

Мистер Миддлбрук отреагировал моментально: «В этом нет ничего страшного, сэр. У вас осталось еще семь месяцев гарантии». Сказав это, он положил руку на часы, собираясь взять их для оформления процедуры. Но мужчина в форме вдруг поднял ладонь, накрыл ею руку мистера Миддлбрука и крепко сжал ее, прежде чем заговорить. Клэр заметила, что у мужчины сильные пальцы и черные спутанные волосы на костяшках. Непосредственный физический контакт являлся дерзким нарушением всех неписаных правил обращения с покупателями в конфликтных ситуациях. Мистер Миддлбрук замер. Попытайся он освободиться, это лишь сделало бы контакт еще более тесным, поэтому ему ничего не оставалось, как выслушать короткую речь мужчины.

– Мне сразу понравилось, как он говорит. Прямо в точку. Не грубо и не резко, но и не размазывая, на манер богатых щеголей.

Мужчина сказал: «Вы говорили мне, что это надежные часы. Стоят того, чтобы заплатить за них дополнительную сумму. Либо вы соврали, либо ошиблись. Это не мне судить. Я хочу, чтобы мне вернули деньги».

Здесь наконец мистер Миддлбрук почувствовал знакомую почву под ногами. «Боюсь, что мы не можем оформить возврат денег за товар, проданный пять месяцев назад».

Ободренный напоминанием о финансовой политике своей компании, мистер Миддлбрук попытался вытащить руку. Но более крупная рука мужчины надежно удерживала его за запястье, и хватка лишь усилилась.

Мужчина заговорил снова, словно не слышал предыдущего ответа: «Я хочу, чтобы мне вернули деньги». А затем произошло невероятное. Мужчина повернулся к Клэр и спросил: «Вот вы, что вы думаете? Они ломаются уже в третий раз».

– Пока он меня не спросил, я ничего об этом не думала. Я просто наблюдала за тем, что происходит. Но прежде чем я успела спохватиться, у меня уже вырвалось: «Я думаю, вы должны получить обратно ваши деньги, сэр».

Мужчина кивком указал на кассу, продолжая крепко держать мистера Миддлбрука: «Тогда давайте их сюда, девушка. Семь фунтов, тринадцать шиллингов и шесть пенсов». Клэр открыла кассу, положив начало пожизненной привычке супружеского послушания. Мистер Миддлбрук не сделал попытки остановить ее. В конце концов, благодаря Клэр он выпутался из весьма неприятной ситуации, не потеряв при этом лица. Дуглас Льюис забрал деньги, повернулся на каблуках и энергичной походкой пошел прочь, оставив сломанные часы на прилавке.

– Я до сих пор помню, что их стрелки показывали без четверти три.

Клэр была уволена во время ланча, причем не мистером Миддлбруком, которому в это время доктор перевязывал запястье, а неодобрительно смотревшей на нее мисс Барт. Девушка была удивлена, когда, выйдя из универмага, увидела того самого мужчину. Он угостил ее шикарным ланчем в отеле «Король Георг».

– Нечего и говорить, – сказала миссис Льюис, протягивая Стивену чашку и блюдце за новой порцией чая, – он был неотразим. Когда он пришел к нам на чай, он все сделал абсолютно правильно. Надел свою лучшую форму, купил цветы, наговорил кучу приятных вещей о нашем саде моему отцу и потряс маму, съев три порции пирога. После этого все стали относиться ко мне с уважением.

Через три месяца, когда пришло известие, что Дугласа направляют в северную часть Германии, молодая пара была обручена. Еще во время их первого ланча в «Короле Георге» Клэр была немного разочарована, узнав, что Дуглас не был летчиком‑истребителем. Он вообще ни разу не сидел в кабине самолета. Он служил при штабе, писарем, и командовал другими писарями. Теперь она чувствовала огромное облегчение оттого, что в Германии ему не грозило ничего более страшного, чем каждую неделю забирать из банка денежное довольствие для всей эскадрильи. Она поехала в Гарвич, чтобы помахать на прощание его кораблю, и плакала всю обратную дорогу в поезде. Они писали друг другу регулярно, порой каждый день неделями напролет. Хотя Дугласу проще было описывать воронки от бомб в разрушенных городах и очереди за продуктами, чем нежные чувства, он сумел взять пример с невесты, и благодаря письмам они стали еще ближе друг другу. Когда Дуглас приехал в отпуск на Рождество, они слегка смутились при встрече, не решаясь даже взять друг друга за руки, потому что их почтовый роман с его восторженными признаниями забежал далеко вперед. Но уже ко второму дню Рождества они наверстали упущенное, и, сидя в поезде, который вез их в Уортинг к его родителям, Дуглас торопливо объяснил Клэр, почти заглушаемый железным стуком колес, как сильно он ее любит.

Условия жизни в Германии все еще были далеки от того, чтобы военным разрешали перевозить туда своих жен, поэтому они условились отложить свадьбу до поры, пока Дуглас не вернется обратно в Англию. Он не сумел вырваться в отпуск до самой весны, да и тогда приехал только на выходные. Погода стояла теплая, и, поскольку им негде было без помех побыть вдвоем, они целыми днями гуляли по окрестностям Норт‑Даунса, строя планы на будущее. Они беззаботно шли тем же путем, которым когда‑то следовали чосеровские пилигримы. Перед ними расстилались мирные поля Вельда, где росли дикие цветы, щебетали жаворонки и было вдоволь одиночества. Они были безумно счастливы, это был безумный уик‑энд, и по тому, как мать повторяла это слово, Стивен догадался, что она пытается оправдать их неосмотрительность. Действительно, когда Дуглас, получив более длительный отпуск, снова приехал в июле, у Клэр для него была важная новость. Она решила выбрать для нее подходящий момент, дождаться, когда они снова окажутся на холмах среди диких цветов, когда между ними снова установится легкая, радостная близость.

Предвкушая этот момент, она, будто в кино, слышала реплики и видела сцену, залитую летним солнцем: Дуглас, онемевший от гордости, черты его лица смягчаются от благоговения, обожания и какой‑то новой, незнакомой раньше нежности.

– Но мне и в голову не приходило, что погода может оказаться холодной и ветреной.

Хуже того, сам Дуглас казался другим. Он был раздраженным, задумчивым, далеким. Временами, казалось, он просто скучал. На все расспросы Клэр, что случилось, он лишь сильно стискивал ей руку. Если она спрашивала слишком часто, он выходил из себя.

В прошлый раз, перед тем как Дуглас уехал, они решили купить велосипеды, чтобы не связывать себя нерегулярным расписанием местных автобусов, а поскольку это была их первая совместная покупка, первый вклад в основание той маленькой империи, которую они собирались построить, им казалось естественным, чтобы велосипеды были новые. Они уже выбрали модели и внесли деньги и вот, на третий день июльского отпуска Дугласа, сложили все необходимое для пикника и отправились забирать свои велосипеды, намереваясь бросить вызов погоде. Клэр решила во что бы то ни стало все рассказать Дугласу именно в этот день, даже если дождь будет идти без передышки, а Дуглас будет еще более молчаливым, чем обычно. Однако как только они сели на велосипеды, Дуглас сразу оживился и даже запел, чего никогда раньше не делал в ее присутствии. Поэтому Клэр не стала упускать случай и выпалила свой секрет, пока они крутили педали, пробираясь по переполненной Хай‑стрит.

Трудно было говорить на ходу. Лишь после того, как они выехали на загородную тропинку и, спешившись, перевели свои тяжелые машины через шоссе и начали толкать их на крутой склон холма, им удалось обсудить новость. К тому времени дождь припустил не на шутку, и им приходилось бороться со встречным ветром. Все было совершенно не похоже на сцену, которую воображала себе Клэр, и она чувствовала себя обманутой, поскольку в принципе не было ничего невозможного в том, чтобы атмосфера их безумного уикэнда сохранилась до лета. Дуглас выглядел встревоженным. Как давно она знает? Как она вообще узнала? Почему она так уверена?

«Но разве это не здорово? – спросила Клэр, у которой дождь смывал слезы со щек. – Разве ты не счастлив?»

«Ну конечно, счастлив, – быстро ответил Дуглас – Я просто пытаюсь все прояснить до конца. Только этого я и хочу».

На вершине холма, где дождь немного перестал, а ветер внезапно вообще утих, Дуглас вытер лицо платком.

«Знаешь, ты так внезапно все это сказала».

Клэр кивнула. Она чувствовала себя виноватой, но была слишком расстроена, чтобы пускаться в извинения.

«Это значит, нам придется изменить наши планы».

Она считала это естественным. И щекотливая ситуация, которая могла возникнуть, если ребенок родится, скажем, через шесть месяцев после свадьбы, казалась ей пустяком по сравнению с их будущим совместным счастьем. Она угрюмо кивнула.

Дорога призывно манила вниз, убегая в лес, но в такую серьезную минуту им казалось неподходящим забираться в седла и спускаться с холма на полной скорости, поэтому они в молчании пошли рядом, ведя велосипеды за руль и придерживая тормоза. Пока они спускались, к Клэр пришло чувство, будто ей противостоит что‑то невыразимое словами, что‑то такое, что ей просто не приходило в голову брать в расчет.

– Это было молчание. Я словно ощущала его на вкус, это был вкус слов, которых он не произносил вслух. Меня начало тошнить. Знаешь, как невыносимы тяжелые запахи для беременных.

Им действительно пришлось остановиться, пока Клэр рвало в зарослях живой изгороди. Дуглас держал ее велосипед. Когда они снова пошли вниз, она чувствовала себя так, словно уже выслушала все его доводы и теперь страдает от унизительного поражения. Дуглас от нее устал, он сожалеет о случившемся, у него есть другая женщина в Германии. Что бы там ни было, он не хочет иметь от нее ребенка. Именно это было у него в тот момент на уме. Он думал про аборт – «а само это слово в те времена звучало совсем по‑иному, гораздо более постыдно», – он думал про аборт, и его молчаливость объяснялась тем, что он не знал, как подступиться к этому трудному вопросу.

Гнев заставил ее мысли проясниться. Теперь все открылось ей в ином свете. Если он не хочет ребенка, то и она тоже. Ребенок внутри ее еще не стал самостоятельным существом, чем‑то, что стоило бы защищать любой ценой. Он пока оставался абстракцией, одним из символов их любви; если с любовью было покончено, то и с ребенком тоже. Она не станет обрекать себя на пожизненный позор, который выпадает на долю матерей‑одиночек. Если Дуглас в ее судьбе не более чем мимолетный эпизод, она не хочет обременять себя постоянным напоминанием о нем. Она должна быть свободной, она должна избавиться от этого кретина, с которым понапрасну потеряла столько времени. Она должна начать с начала.

Они вошли в лес, где царил водянисто‑зеленый свет, а с огромных берез тихо стекали капли на распустившиеся листья пышных папоротников. Клэр была в ярости. От гнева она все сильнее сжимала тормоза, и ей приходилось наваливаться на велосипед всем своим весом. Клэр хотела, чтобы все кончилось немедленно, посреди дороги, вот на этой земле, в грязи, под тем деревом, здесь и сейчас. Боли она не боялась, боль очистит ее, послужит ей оправданием. Тогда она снова сядет на свой велосипед и быстро уедет. Ветер и дождь остудят ее лицо, освежат и исцелят ее. Она не станет слезать с седла перед следующим холмом. Она наляжет на педали и оставит позади этого слабака, чье смердящее молчание вызывает у нее тошноту.

Да, Клэр приняла решение, теперь это был свершившийся факт. Почти все уже было в прошлом. Но так же, как прежде, под Рождество, их близость должна была дорасти до изъявления чувств, которыми они обменивались в письмах, так и теперь им еще нужно было нарушить молчание, вернуться к занимавшему их трудному предмету, пройти через мучительное объяснение, полное лжи, притворных чувств и мелочных ссылок на логику, прежде чем они придут к совместному решению, которое она уже приняла. Им придется вместе пережить все это, прежде чем она будет свободна. Ее нетерпение было столь велико, что ей хотелось закричать, хотелось схватить свой дурацкий велосипед и зашвырнуть его на обочину. Вместо этого она поднесла руку к лицу и крепко прикусила костяшки пальцев.

Они продолжали идти. Сгустившееся молчание Клэр заставило Дугласа очнуться от своих мыслей. Он обнял ее за плечи и спросил, не стало ли ей получше. Клэр не ответила. Дуглас вдруг стал внимательным, даже почувствовал себя виноватым, когда увидел у нее на лице следы слез. Он извинился за свою неуверенность. Это просто чудесно, что она беременна, такой повод стоит отпраздновать. Кажется, где‑то неподалеку впереди имеется паб. Там можно будет заказать пива, они спрячутся от этого мелкого, пронизывающего дождя и, кроме того, сядут за стол и смогут все тщательно обдумать. Клэр поняла, что процесс, который она предвидела, начался, потому что, если бы они хотели оставить ребенка, безудержная радость была бы уместнее тщательного обдумывания. Она храбро кивнула и села на велосипед, показывая пример. Свернув направо и выбравшись на дорогу пошире, они добрались до паба. Они оставили велосипеды у крыльца, спрятав их от дождя под свесом крыши. Едва миновал полдень, и Клэр с Дугласом были первыми посетителями. Паб внутри был сырой и темный, и Клэр дрожала, сидя в ожидании Дугласа, который пошел к стойке за пивом. Она растерла руками ноги, чтобы они перестали трястись, – она чувствовала себя словно на больничной койке перед операцией. Клэр с негодованием следила за тем, как ее бывший жених ведет какой‑то оживленный и бессодержательный разговор с хозяином паба. Неужели он нисколько не обеспокоен? Ее снова охватил гнев, а вместе с гневом вернулась и решимость. Дрожь унялась. Ей ничего не оставалось, как безмолвно потягивать пиво в ожидании, пока Дуглас окольными путями сам не придет к единственному правильному решению. Она заставит его заплатить за предательство и после этого никогда больше не увидит его.

Дуглас опустился рядом с ней за столик, стоявший в нише у окна, с легким вздохом, выражавшим что‑то вроде «ну вот, наконец…». Они подняли стаканы с пивом и сказали: «Твое здоровье». Затем наступило молчание, в течение которого Клэр ритмично постукивала по полу носком ноги, а Дуглас приглаживал рукой мокрые, набриолиненные волосы. Он откашлялся и сказал ей, что в последний раз был в этом пабе меньше чем за неделю до того, как началась война. Потом было еще одно неловкое вступление, и наконец он начал. Это просто чудесно, что она беременна, сказал Дуглас, в том числе и потому, что теперь они знают наверняка, что в любую минуту могут завести семью. Мы уже завели семью, подумала Клэр, но ничего не сказала. Она сидела прямо, стараясь слушать не слишком внимательно. Если она продержится еще немного, все закончится – как только ей удастся вырвать у него виноватое обещание оплатить расходы и они договорятся о деталях. Другие пары, говорил между тем Дуглас, стараются месяцами, даже годами, иногда без всякого успеха. Это свидетельство их любви, подтверждение того, что они поступили правильно, раз они с такой легкостью могут завести ребенка. Теперь он будет любить ее еще больше, теперь он чувствует безграничную уверенность в ней и в их совместном будущем. Ей еще не приходилось слышать, чтобы он так много говорил за один раз. Дуглас взял ее руку в свою и пожал, она ободряюще вернула ему пожатие.

– Я думала про себя: «Мели быстрее, ты, дурень. Я хочу домой».

Затем он заговорил о трудностях их положения. Пока он не слышал никаких разговоров о том, что их переведут домой, а строительство квартир для женатых пар в Германии только‑только началось. Его неловкость стала менее заметна, когда он ушел от выяснения личных отношений к более общим вопросам. Дуглас стал рассуждать о нехватке жилья в Англии, о международном положении, о берлинском воздушном мосте, о начале новой, холодной войны, об атомной бомбе.

Он давно допил пиво, Клэр лишь притронулась к своему стакану. Ее нетерпение нарастало, она решила, что пора сдвинуть дело с мертвой точки.

«Если ты хочешь сказать, чтобы я избавилась от ребенка, так давай…»

Дуглас, в ужасе всплеснув руками, перебил ее.

«Я не говорю этого, милая. Я совсем этого не хочу. Я лишь хочу сказать, что нам все следует взвесить, рассмотреть со всех сторон, спросить себя, самое ли подходящее сейчас время, и если это так…»

Клэр уже жалела, что вмешалась. Ее слова отпугнули Дугласа от главного, и теперь он снова заговорил о том, как он ее любит и как глубоки его чувства. Если они обсудят все сейчас, то впоследствии, к какому бы решению они ни пришли, это лишь укрепит их силы. Дуглас продолжал в том же духе, робко напирая на неопределенное «к какому бы решению мы ни пришли», медленно возвращаясь к своей прежней позиции.

Именно в эту минуту, пока он говорил, Клэр, пребывающая в прежнем состоянии, все так же расстроенная, оглядела паб и остановила взгляд на окне возле двери.

– Я увидела его так же ясно, как сейчас вижу тебя. Там, за окном, было лицо ребенка, оно вроде как парило над землей. И заглядывало внутрь. Выражение у него было умоляющее, и оно было белым, белым как аспирин. Оно смотрело прямо на меня. Когда я вспоминаю об этом много лет спустя, я думаю, это был, наверное, сын хозяина паба или кого‑нибудь из фермеров. Но тогда, в ту минуту, я была убеждена, я просто знала, что смотрю на своего собственного ребенка. Если хочешь, я смотрела на тебя.

Пока Дуглас продолжал говорить, а ребенок смотрел на нее из окна, внутри Клэр стали происходить перемены. Как чудовищно, что ей могла прийти в голову мысль избавиться от ребенка просто потому, что она обиделась на своего жениха. Ребенок, ее дитя, внезапно обрел плоть. Он держал на себе ее взгляд, он призывал ее. Он обрел независимость от всего, что могло произойти между ней и этим мужчиной. Впервые Клэр задумалась над тем, что значит быть самостоятельной личностью, задумалась о чужой жизни, которую она Должна защитить ценой своей собственной. Ребенок больше не был абстракцией, он больше не был предметом переговоров. Он находился в ту минуту за окном, это самостоятельное «я», упрашивающее дать ему существование, и он же находился у нее внутри, загадочно развивавшийся, поддерживаемый биением пульса у нее в крови. Они с Дугласом обсуждали сейчас не беременность; они обсуждали индивидуальную личность. Клэр почувствовала, что любит свое дитя, кем бы оно ни было. В ее жизни началась новая любовь. Затем ребенок за окном пропал. Она не видела, как он ушел. Он просто растворился в воздухе. Теперь Клэр снова обратилась к Дугласу, который все продолжал свою окольную речь, и почувствовала, что должна ему помочь. Совершенно преображенная, она с нежностью вспомнила их любовь и подумала о том приключении, в которое они пускались вместе в эти минуты. То, что она видела сейчас, не было ни двуличностью, ни трусостью. Просто мужчина собирал в кулак все свои мужские силы разума и логики, все доступное ему понимание происходящих событий, потому что пребывал в глубокой панике. Откуда ему было знать, что значит иметь ребенка? Ребенок не жил внутри его, он никаким образом не был частью его, и к тому же Дуглас совершенно правильно чувствовал, что ребенок может навсегда изменить его жизнь. Разумеется, как тут не запаниковать? Откуда ему было знать, что он не полюбит свое дитя, пока не увидит его, пока не поймет, кто он такой? Дуглас занимался какими‑то перечислениями на пальцах левой руки, не осознавая, что его судьба предрешена. Клэр вспомнила, какой у него был величественный вид, когда он появился в универмаге, каким он тогда казался сильным. Ее ошибка заключалась в том, что она решила, будто Дуглас или какой‑либо другой мужчина способен оставаться сильным в любых обстоятельствах. Она просто взяла и сообщила ему о своей беременности, ожидая, что он тут же разделит ее радость, немедленно возьмет все в свои руки. А затем она замкнулась и с мазохистским удовольствием принялась жалеть себя. Там, где Дуглас оказался слаб, она проявила еще большую слабость. Но правда‑то заключалась в том, что она была сильнее, потому что уже любила свое дитя, потому что знала нечто неизвестное Дугласу. Значит, ответственность лежала на ней, наступило ее время действовать. Пришел момент, когда она должна была решать. Она оставляет ребенка, это теперь было вне всяких сомнений, и берет вот этого мужчину в мужья. Клэр положила ладонь на руку Дугласа и перебила его во второй раз.

* * *

Миссис Льюис закрыла глаза и откинула голову на подушку. Они сидели в тишине в сгущавшихся сумерках. Судя по ее ровному дыханию, можно было подумать, что она уснула, но она наконец сказала, не открывая глаз и не двигая головой:

– Теперь твоя очередь рассказывать.

Без колебаний Стивен изложил свою историю, опустив только подробности, касавшиеся Джулии. Он просто ходил в тех местах, сказал Стивен, а в конце, закончив описание своего падения через подлесок, придумал, будто пришел в себя на обочине дороги, в сотне метров от паба. Описывая велосипеды и стараясь не пропустить при этом ни одной детали, Стивен внимательно следил за матерью. Однако на ее лице не возникло никакого отклика, даже когда он стал вспоминать жесты, одежду, заколку у нее в волосах. Она отозвалась лишь после того, как он закончил, да и то это был короткий вздох: «Ах да…» Тут нечего было обсуждать. Помолчав еще минуту, мать сказала, что чувствует усталость. Стивен помог ей подняться с кресла и проводил наверх. Они пожелали друг другу спокойной ночи, стоя на лестничной площадке.

– Почти все сходится, – сказала она. – Почти. Миссис Льюис повернулась к Стивену спиной и ушла к себе в спальню, для верности придерживаясь рукой за стену.

Через час вернулся отец, настолько измотанный, что еле переставлял ноги под тяжестью своего пальто, не в силах согнуть руку, чтобы расстегнуть пуговицы. Стивен помог ему и довел до кресла, где перед этим сидела мать. Лишь через четверть часа, в течение которых он молча пил пиво, принесенное Стивеном, мистер Льюис сумел рассказать о перенесенных им испытаниях. День, наполненный беспокойными ожиданиями, опозданиями на автобусные пересадки, давкой и зависимостью от посторонних людей, истощил все его силы. Непривычный к грязи в общественных местах и настырному поведению нищих, отец Стивена был шокирован.

– Отбросы на улицах, непристойные надписи на стенах и кругом такая нищета, сынок, все так изменилось за десять лет. Как раз десять прошло, с тех пор как я в последний раз был у Полин. Совершенно другая страна. Больше похоже на Дальний Восток в худшие времена. Нет у меня на это ни сил, ни духу, сынок.

Он допил пиво. Стивен заметил, как дрожит стакан в его руке. Желая подбодрить отца, Стивен рассказал ему, что он был прав с самого начала и что книга по детскому воспитанию была написана за несколько месяцев до того, как Комиссия собрала все материалы. Но мистер Льюис просто пожал плечами. Почему это должно его радовать? Захрустев всеми суставами, но отказавшись от помощи Стивена, он поднялся и заявил, что идет спать. Прежде мистер Льюис никогда не упускал возможности выпить вечером пива и поболтать с сыном, но в этот раз он лишь слабо похлопал Стивена по плечу и стал подниматься по лестнице, нетерпеливо зевая на ходу. Была едва половина десятого, когда Стивен, вымыв чайную посуду и стаканы для пива, выключил свет и тихонько выскользнул из дома, в котором спали его родители.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: