Школа борьбы в социологииi

Пусть хищные звери и птицы грызутся

между собою, но мы — у нас есть

справедливость.

Гесиод

I

С тех пор как люди существуют на свете, им, без сомнения, приходилось

замечать каждый день, что все тяжелые предметы, будучи лишены опоры, падают

неизменно вниз, по направлению к центру земного шара. Тем не менее

понадобились долгие века очень высокого культурного развития на то, чтобы

проницательнейшие умы успели наконец усмотреть в этом всеместном и

вседневном явлении действие закона всемирного тяготения, к которому одному с

каждым новым успехом наблюдения и мышления сводятся все более и более все

многообразнейшие изменения, замечаемые нами в неорганической природе.

Окрыленный этою первою решительною своею победою, ум человеческий

управляется уже, сравнительно говоря, очень быстро со всякими метафизическими

призраками (теплорода, светорода и пр.), населявшими учебники физики не дальше

как «в дни нашей юности, в дни безвозвратно минувшего детства».

Мир органический отличается от так называемой бездушной природы очень

многим, но прежде всего такою чрезвычайною сложностью и таким разнообразием

своих явлений, что всякая попытка подчинить в свою очередь и его действию

какого-нибудь одного, естественного и удобопонятного закона долго должна была

казаться самым смелым мыслителям непростительною дерзостью или по крайней

мере несбыточною мечтою. Материалистическая метафизика пыталась, правда, в

разные времена перекинуть мост через пропасти, отделявшие живую жизнь от

бездушного бытия камней и минералов, но мосты эти, должно признаться,

оказывались так же непроходимыми для реалистического понимания, как и самые

дремучие дебри крайнего спиритуализма. В самом начале нынешнего столетия

некоторые поэтические умы — Ламарк, Жоффруа Сент-Илер, Гёте — осмелились

было в скромной, гипотетической форме изложить мысль, что все изумительное

разнообразие органических форм может быть вполне научно объяснено действием

эволюции, т.е. ряда последовательных и преемственных перемен, вызываемых в

организмах совершенно естественным путем, различных его соотношений с тою

внешнею средою, в которой ему приходится зарождаться, развиваться и проходить

свое житейское поприще. Но тогдашний запас точных биологических знаний

решительно не позволял им изложить свое учение с тою же научною

доказательностью, перед которою одною здоровый скептицизм неподкупленных

предвзятою мыслью умов только и может сложить свое оружие. А потому

солидарная наука того времени в лице знаменитого Кювье строго осудила, эти

поэтические стремления. Не более благосклонно отнесся к ним и основатель

французской «положительной» философии Огюст Конт, которого нельзя, однако

же, обвинить в робости мысли. Он без обиняков объявил, что вопрос о

происхождении видов (т.е. о возникновении органических форм) должен быть

исключен навсегда из области познаваемого. В начале 60-х годов, с выходом в свет

хорошо всем известных трудов Дарвина, Уоллеса, а затем Э. Геккеля (главнейшим

образом его «Общей морфологии» и «Истории миросоздания»), представления эти

облеклись наконец в ту научную форму, которая одна способна придать всякому

философскому воззрению неоспоримые права гражданственности в мире

реалистического мышления. Можно без малейшего преувеличения утверждать, что

«Происхождение видов» Ч.Дарвина было знаменательнейшим философским

событием нашего времени. О громадном значении дарвинизма с точки зрения

специальных успехов естествознания, а также с более общей точки зрения развития

философского реализма по всем направлениям было говорено уже очень много, и

мы не чувствуем ни малейшего желания распространяться об этом предмете, т.е.

повторять по этому поводу хорошо всем известные общие места. Заметим вкратце,

что с Дарвином наше знание органической природы делает гигантский шаг вперед,

совершенно соответственный тому, который был сделан в области неорганических

наук с открытием закона всемирного тяготения. Вместо пестрящего в глазах,

неуловимого даже и для самого пылкого воображения многообразия природных

явлений, не имеющих никакой доступной нашему пониманию объединяющей

связи между собою, мы видим один всеобъемлющий процесс мировой жизни,

составляющий как бы одну непрерывную гигантскую цепь, которой все звенья

тесно и неразрывно связаны между собою. Для удобства наблюдения и понимания

мы делим эту цепь на две обширные части: область неорганическую, которой все

отдельные звенья представляются нам как бы спаянными одним общим началом

всемирного тяготения, и область биологическую, явления которой вследствие

своей значительно большей сложности и изменяемости не могут уже быть

объясняемы одним только этим руководящим началом, а требуют чего-то

дополняющего, нового. Благодаря Дарвину мы уже знаем, что этим необходимым

дополняющим началом является закон борьбы.

Влияние дарвинизма на научное и философское развитие новейшего времени

очень обширно и разносторонне. Признание основной мысли его учения заставило

нас одновременно изменить более или менее существенно очень многие из

представлений и воззрений, обращавшихся во всеобщем умственном обиходе с

очень давних пор, а также пустило в наш умственный обиход немало и совершенно

новых понятий, соответственно которым наш научный или даже публицистический

язык обогатился некоторыми новыми словами и выражениями. В употреблении

этих новых выражений и слов мы не всегда даем себе труд тщательно уяснить себе

самим их точный смысл и значение. А это неизбежно ведет к некоторым

недоразумениям и неясностям.

В настоящем очерке мы имеем в виду подвести по мере сил итоги тому, что

дает нам дарвинизм в деле изучения и понимания явлений общественности. Задача

эта, обширная и очень нелегкая сама по себе, должна неизбежно затрудниться

очень существенно, пожалуй, даже стать и вовсе неразрешимою вследствие таких,

хотя бы только и чисто диалектических, недоразумений. Не следует забывать, что

сам Дарвин, точно так же как и все его солиднейшие дополнители, пояснители и

сотрудники, развивал главнейшим образом свое учение в его применениях к

области исключительно биологической, обращаясь к явлениям социологическим

только вскользь и по пути, останавливаясь в этих социологических явлениях со

всею обстоятельностью только там, где те или другие из условий социологического

порядка выступали в роли чисто биологических факторов или же где, наоборот,

условия чисто биологические оказывали очень характерные влияния на формы и

отправления жизни общественной. С другой стороны, не должно также упускать из

виду, что в области чисто биологической дарвинизму приходилось занимать

следующую ему по праву позицию, так сказать, с бою, путем устранения таких

предвзятых мыслей и предрассудков, как, например, неизменяемость органических

форм или неподведомственность антропологической области вообще, а еще более

психической деятельности людей, общим законам природы. Таким образом,

создавалась, может быть, даже и искусственная, но легко понятная необходимость

сосредоточивать главнейшим образом свое внимание на ближайшей стороне дела,

упуская хотя бы вовсе из виду все то, что не имело непосредственного

биологического значения. В результате получилось, что далеко не все

последователи дарвинизма, задумавшие применять и к социологическому поприщу

установленные им начала, придают дарвинистским формулам везде и всегда

тождественное значение.

Ограничимся очень немногими примерами. В Германии лет восемь уже

существует очень почтенный и довольно популярный журнал «Космос», имеющий

своею программою пропаганду и дальнейшее развитие дарвинизма на

всевозможных поприщах, в том числе, конечно, и на поприщах психологическом и

социологическом. По мнению редакции этого журнала, «дарвинистским» следует

считать всякое исследование, освещенное тем, что немцы называют monistische

Weltanschauung (монистическое, или объединительное, миросозерцание).

Воззрение это характеризуется исключительно тем, что оно рассматривает все

явления природы как различные ступени развития одного всеобъемлющего

мирового процесса, допускающего неисчислимые градации и степени осложнения,

но существенно тождественного на всех своих ступенях. В простейших и

неизменнейших своих проявлениях процесс этот исчерпывается сполна для

наблюдателя теми физическими и химическими изменениями, которые он

вызывает в подлежащих нашему изучению предметах или телах. Но очень скоро он

начинает осложняться новым элементом — формою, сперва прямолинейною и не

обнаруживающею способности к последовательным видоизменениям, т.е. к

развитию: таковы кристаллы, в которые при известных условиях отливаются

неорганические соединения и простые тела. Э.Геккель в «Общей морфологии»

обращает внимание на то, что чистый углерод отличается уже очень существенно

от других неорганических тел тем, что его кристаллы, т.е. алмазы, ограничиваются

не прямолинейными поверхностями, составляющими общее правило в

неорганической морфологии, а поверхностями сферическими. В связи с этой

особенностью углерода находится, конечно, и его способность образовывать те

сложные (трех- и четырехчленные) соединения, которые характеризуются не

столько своею неустойчивостью, сколько своею невиданною в неорганическом

мире способностью принимать своеобразное, твердо-жидкое, клейкое или

студенистое агрегатное состояние, играющее столь важную роль во всех

органических процессах. Индивидуализируясь в этом своеобразном агрегатном

состоянии, углеродистые соединения принимают уже не геометрические,

прямолинейные формы кристалла, а порождают клеточки, способные входить с

окружающею средою в такие разносторонние и многосложные отношения,

которых и слабого подобия мы не встречаем на предшествующих ступенях.

Уже на ступени клеточки органическая материя обнаруживает способность

питаться, всасывая в себя подходящие ей элементы из внешней среды,

увеличиваться в объеме через это питание и, наконец, распадаться на части,

совершенно подобные первоначальному, порождающему их организму. Каждая из

порожденных таким образом новых клеточек может продолжать на свой

собственный страх свое одиночное существование, достигая при этом таких

анатомических и физиологических усложнений, которые (в инфузориях)

приводили в изумление Клапареда и Лахмана. Но клеточки эти могут также и

оставаться приросшими к клеточке-матери, образуя таким образом собирательные

организмы, с появлением которых, собственно говоря, и начинается изумительная

в своем разнообразии эволюция органических форм. Необходимость питания,

царствующая деспотически во всем органическом мире, обусловливает борьбу за

существование, в свою очередь обусловливающую изменения организма,

соответствующие разнообразным условиям среды; причем организмы, наилучше

приспособляющиеся, естественно, процветают и распространяются в ущерб

организмам менее гибким и менее стойким в жизненной борьбе. Необходимость

размножения с исчезновением гермафродитизма и с появлением полового

совокупления вызывает борьбу за обладание самкою, ведущую к естественному

подбору родичей. Пользуясь этим фактором, мы можем очень существенно влиять

на эволюцию растительных и животных организмов, создавая и размножая такие

формы, которые не могли бы возникнуть при нормальных условиях борьбы и при

естественном подборе родичей.

При таком воззрении на дарвинизм, очевидно, содержание его не

исчерпывается словами эволюция, борьба за существование и естественный

подбор, хотя и естественный подбор, и борьба, и эволюция являются очень

важными факторами этого учения. Возможны исследования в духе самого строгого

и плодотворного дарвинизма, в которых тем не менее не будет и речи об эволюции,

потому что в природе существуют обширнейшие разряды явлений, вовсе не

представляющие той преемственной изменяемости форм, которую ради краткости

мы называем эволюцией. Минералы вступают в химические соединения, которые

разлагаются и могут сменяться новыми сочетаниями тех же элементов, но эти

изменения не могут составлять эволюцию, так как они наступают не в

определенной последовательности, не сменяют одно другое тою роковою и вместе

с тем логическою, так сказать, чередою, которая характеризует, например,

нормальный рост высшей животной особи, переходящей от зародышного

состояния к детству, отрочеству, возмужанию, старости и смерти всегда в одном,

неизменном порядке. Можно бы было утверждать, что для эволюции нет места в

неорганической природе вообще, если бы только не то, что мировые тела —

Солнце, Земля, Луна, планеты — имеют в действительности свою историю

развития, к сожалению разработанную еще только очень гипотетически до сих пор

трудами Канта, Лапласа, Герберта Спенсера и некоторых новейших космологов.

Мы не видим никакого препятствия к тому, чтобы слово «эволюция» применялось

и к только что помянутым здесь рядам космологических и геологических явлений;

при этом даже нет надобности утверждать (как это делают некоторые новейшие

французские популяризаторы и ученые), будто небесные тела, в особенности же

Земля, должны считаться за живые организмы, за особи, в самом прямом и точном

смысле этого слова. Таким образом, мы будем иметь новый наглядный пример

эволюции, управляемой одним только законом всемирного тяготения, в которой

нет помина о какой бы то ни было борьбе.

Ни сам Дарвин, ни один из его последователей не показали нам до сих пор,

какую роль играет борьба за существование в явлении, которое следует считать за

точку отправления эволюции органических форм, т.е. в том органическом

срастании клеточек, без которого каждая из новорожденных клеточек очень удобно

могла бы и обойтись в видах своего эгоистического благополучия, без которого

мириады их и действительно обходятся каждый день, по примеру матери

продолжая свою жизнь в одноклеточном состоянии. Должно полагать, что сам

Дарвин обошел молчанием этот интересный вопрос именно потому, что сам он

считал свой закон борьбы за закон чисто биологический, т.е. применимый только к

очень определенному разряду явлений и столь же недействительный у низших

пределов оформленного органического бытия, как недействителен закон

всемирного тяготения в первобытном хаосе. Точно так же он не говорит и о

половом подборе там, где родичей нет возможности подбирать, потому что полы

еще не обозначились и размножение производится через саморазделение

(сегментацию), почкование и пр.

II

В той же самой ученой Германии, где редакция «Космоса» отождествляет

(вполне основательно, на наш взгляд) дарвинизм с «монистическим», или

объединительным, миросозерцанием вообще, мы находим многочисленные

примеры и совершенно иного понимания этого плодотворного учения. Назовем

хотя бы талантливого фельетониста Гельвальда, который, затеяв несколько лет

тому назад написать общую историю цивилизации в духе дарвинизма, счел себя

тем самым обязанным объяснять все культурные явления с исключительной точки

зрения борьбы за существование, предполагая, очевидно, будто этот «дух

дарвинизма» всецело исчерпывается законом борьбы, а следовательно, будто

допустить в области культурной истории и социологии участие каких-нибудь

других, посторонних факторов значило бы отрицать эволюционное или, пожалуй,

даже монистическое миросозерцание огулом. В результате получилась книга,

написанная далеко не без привлекательности и даже представляющая немалый

интерес благодаря большому запасу накопленного в ней свежего этнографического

материала, но тем не менее возмущающая на каждом шагу беспристрастного

читателя голословностью своих выводов, совершенно произвольною, крайне

ненаучною группировкою терпеливо набранных фактов, а главное же —

проникнутая таким безотрадным общим направлением, от которого сам автор

впадает в безысходную тоску. Мы понимаем очень хорошо, что добросовестный

исследователь не может отказаться и от крайне безотрадных выводов, хотя бы от

них у него кровью обливалось сердце, если только он убежден в безупречной

научности путей и методов, которыми он дошел до них. Но мы решительно

неспособны усмотреть, в чем заключается гарантия за научную

доброкачественность приемов, основанных на несомненном недоразумении:

«Дарвин показал, что борьба за существование и половой подбор управляют

биологическою эволюциею; люди, живущие обществами и создающие культуру,

суть прежде всего биологические существа; а следовательно, общественная жизнь

и культура должны быть продуктами одной только борьбы, споспешествуемой

подбором родичей». Теоретическая несостоятельность подобного рассуждения,

казалось бы, должна сама собою бросаться в глаза. На таком же точно основании

можно ведь построить и нижеследующий силлогизм: «Ньютон показал, что весь

солнечный мир управляется законом всемирного тяготения; растительные,

животные организмы живут в солнечном мире; а следовательно, биологическая

эволюция не может быть продуктом ничего, кроме закона всемирного тяготения».

Таким рассуждением сразу упразднялись бы и дарвинизм, и эволюция, и всякая

научная биология. Само собою разумеется, что искать в XIX столетии специальных

биологических законов, не принимая в расчет ньютоновского, более общего закона,

мог бы только тот, чей ум окаменел или застыл на уровне философского горизонта

XVII столетия. Но Дарвин своим законом борьбы ведь и не думал освобождать или

изымать биологический мир из-под власти всемирного тяготения. Во всем

дарвинистском учении нет решительно ничего, позволяющего нам a priori

утверждать, будто в мире культурном и социологическом не существует точно так

же свой особый закон, не упраздняющий животной борьбы за существование, но и

не отождествляющийся с нею, точно так же как самый этот закон борьбы, не

упраздняя закона всемирного тяготения, не отождествляется тем не менее с ним.

Во всех европейских литературах уже десятками насчитываются

социологические опыты и трактаты с более или менее громкими заглавиями,

порожденные только что указанным недоразумением и совершенно

неосновательным отождествлением дарвинизма, или эволюционной теории, с

исключительным законом борьбы.

Охотно проходим молчанием этих многочисленных «социологов борьбы»,

преподносящих нам на всех языках клочки, понадерганные из более системных

трудов, биологических и социологических, из Дарвина, Геккеля и Герберта

Спенсера, или же пытающихся разрешить тот или другой практический вопрос из

области новейшей истории при помощи таких теоретических основ,

социологическая пригодность которых всего прежде должна бы была подлежать

тщательной критической проверке. В немецких произведениях этого разряда

ссылаются всего охотнее на пример России, будто бы легкомысленно повергшей

себя в бездну всяких зол через освобождение крестьян, совершенное наперекор

эволюционной социологии, требующей будто бы, чтобы реформы вырастали

естественным путем борьбы, а не совершались в искусственном законодательном

порядке. Французские же авторы (в их числе, например, д-р Г.Ле-Бон, автор

увесистого трактата о «Человеке и обществе») являются почему-то более

склонными сокрушаться о тех мрачных судьбах, которые приготовляет себе

современная Япония своим неожиданным обращением на гибельный путь

общечеловеческой цивилизации. Несчастные, очевидно, не слышали, что

«неумолимый закон борьбы» беспощадно осуждает на истребление все низшие

племена, коль скоро они приходят в соприкосновение с высшими культурными

расами!

Этот пресловутый закон, в силу которого низшие расы неизбежно должны

вымирать при каждом соприкосновении своем с более цивилизованными народами,

составляет, что называется, «конек» мнимо дарвинистской социологии

реакционного или консервативного пошиба. А потому предположим на минуту

существование такого закона научно доказанным и посмотрим, что же окажется

тогда. Окажется прежде всего, что закон этот действительно приводится в

исполнение там, где находятся доброхотные палачи, вроде английских

цивилизаторов Тасмании, травивших беззащитных туземцев собаками и убивавших

их из нарезных штуцеров единственно ради «спорта», т.е. из-за удовольствия

убивать человека, не рискуя своею шеею. Там же, где цивилизаторы являются

менее кровожадными, или по другим каким-нибудь обстоятельствам, или между

низшею и высшею расами установились не охотничьи и не прямо воинственные

отношения, туземцы будут себе более или менее благоденствовать не только в

тесном соседстве с высшими культурными расами, но даже под игом этих рас. Так,

например, якуты и буряты Восточной Сибири не только не обнаруживают никакой

склонности к поголовному вымиранию, но даже довольно значительно

увеличиваются в числе. Краснокожие Соединенных Штатов Северной Америки

готовы были уже вовсе исчезнуть с лица земли, как исчезли тасманийцы, когда

открылась счастливая возможность прежние их военные отношения к

англоамериканцам заменить отношениями более общественного, т. е. более

социологического, характера, и последняя поголовная перепись 1880 года показала

уже довольно заметный прирост краснокожего населения в этой стране. Из этого

уже прямо следует, что там, где отношения между людьми имеют исключительно

зоологический характер войны, пожирание слабейшего сильнейшим является

неизбежным

последствием. Коль скоро же отношения эти становятся социологическими,

т.е. принимают характер более или менее разносторонней кооперации,

товарищества, биологический закон борьбы не находит себе уже применения.

Действительность показывает, что как воинственные, так и товарищеские

отношения (и биологические и социологические) равно возможны между людьми,

стоящими на очень различных ступенях культурного и антропологического

развития.

Случается и так, что между цивилизаторами и туземцами не складываются

товарищеские социологические отношения, но и не завязываются отношения

открытой зверской войны. В истории колонизации далеких стран мы видим всего

чаще, что пришельцы, вооруженные усовершенствованными орудиями

производства, вступают в промышленное соперничество с туземцами, которых они

не думают прямо истреблять. В таких случаях действительно оказывается очень

скоро, что эти слабейшие соперники приходят в крайне бедственное состояние и

могут наконец вовсе быть сжитыми со света безо всякой войны. Так исчезли,

например, с лица земли целые десятки охотничьих племен Сибири вследствие того

только, что русские охотники, гораздо лучше вооруженные, истребляли их дичь и

тем заставляли их углубляться в такие трущобы, где существование их становилось

невозможным по сотне самых разнообразных причин. Из этого мы вполне вправе

заключить, что отношения экономической конкуренции тождественны с теми

отношениями, которые очень часто встречаются в растительном и животном

царстве, где особи, не пожирающие друг друга, но черпающие свое питание из

одной общей среды, находятся между собою во взаимодействии, очень

удовлетворительно объясняемом дарвиновским законом борьбы: особи более

алчные так основательно высасывают из среды все пригодные им элементы, что

для менее счастливых соперников уже и не остается ничего. Но ведь общественные

отношения между животными и между людьми далеко не исчерпываются ни

отношениями экономической конкуренции, ни отношениями войны. В той же

самой истории колонизации далеких стран мы можем найти и такие примеры, где

пришельцы высшего культурного и антропологического развития, не вступая с

туземцами в товарищескую кооперацию, однако же, и не соперничают с ними; они

находят для себя выгоднее предоставлять этим туземцам такие производительные

поприща, которые для самих себя они считают слишком низменными. В области

социологической такого рода отношения представляются нам очень еще

несовершенными и очень зачаточными. Тем не менее на практике даже и эти

зачаточные социологические отношения доставляют обеим сторонам довольно уже

существенные выгоды, а в теории они служат неопровержимым доказательством

тому, что явления социологического порядка не могут быть объясняемы

социологическим законом борьбы. Сборища людей, стоящих хотя бы очень близко

друг к другу или, пожалуй, даже сцепившихся за волосы между собою, не

составляют непременно общество. А потому, прежде чем решать огулом, сплеча,

сложные культурно-исторические задачи на основании биологических законов

борьбы и подбора родичей, приходится еще решить с возможною научною

обстоятельностью целый ряд докучных вопросов. Что же такое общество? Чем

характеризуется сущность социологических явлений? В каких взаимных

отношениях находятся между собою биологический и социологический миры?

Не подлежит никакому сомнению, что истинный дарвинизм в значительной

степени облегчает нам решение этой задачи. Давая нам очень основательное

представление о биологической эволюции и об управляющем ею законе борьбы, он

позволяет нам ориентироваться в сложной области культурно-исторических

явлений, не ограниченной такими заборами, которые бы даже поверхностному или

ослепленному предвзятыми мыслями наблюдателю неизбежно бросались бы в

глаза. Никто не думает отрицать, что в совместной жизни людей, даже стоящих на

вершинах новейшей цивилизации, встречаются в изобилии явления, носящие

несомненный характер борьбы за существование, а следовательно, и вполне

удовлетворительно объяснимые теми биологическими законами, которые

установил Ч. Дарвин. Но столь же очевидно, с другой стороны, что и в жизни

животных, даже стоящих не особенно высоко на лестнице зоологического

совершенствования, встречаются многочисленные примеры таких взаимных

отношений и такой группировки особей, которые являются решительно

необъяснимыми с точки зрения желудочной или половой борьбы. Из этого следует,

что область социологическая не совпадает с областью антропологическою. Мир

общественности не лежит над миром биологическим в форме прямолинейного,

явственно разграниченного пласта: оба эти мира, напротив, взаимно входят друг в

друга, сцепляются один с другим бесчисленным множеством корней и нитей,

доходящих порою до микроскопических разветвлений, но ни в каком случае не

сливаются и не отождествляются между собою. Основать социологию на

дарвиновском законе борьбы за существование так же немыслимо, как разрешить

вопрос о солнечных пятнах на основании Пифагоровой теоремы.

Блаженной памяти классицизм в естествознании приучил нас делить всю

познаваемую природу на три царства: минералогическое, растительное и животное.

Ближайшим результатом переворота, связанного в науке с именем Дарвина,

является убеждение в единстве и тождестве мирового процесса на всех его

ступенях. При этом, само собою разумеется, уже и речи не может быть о

разделении природы на какие бы то ни было царства, резко и конкретно

разграниченные между собою. Младенец превращается в отрока, в юношу, в

зрелого человека и т.д. рядом непрерывных и незаметных изменений. Следя шаг за

шагом, по мелочам, за этим долгим и сложным процессом, мы необходимо

теряемся в бесконечных подробностях и упускаем из виду самую его суть; из этого,

однако же, не следует, будто наше представление о возрастах —

бессодержательная абстракция. Точно так же и в мировом процессе развития мы

можем намечать только такие преемственные отделы, которые очень отличны один

от другого в своих средних терминах, хотя на границах и переливаются незаметно

один в другой. Старая классификация давно уже не отвечает новым научным

требованиям. Недостаток ее не в неопределенности границ между ее «царствами»,

а в том, что ее отделы не состоят в прямом соотношении с живым процессом

развития, который один составляет для нас интересную и подлежащую

реалистическому изучению сущность явлений природы.

Более соответственным духу новой науки является разделение подлежащих

нашему исследованию явлений на три области, следующие одна за другою в

порядке возрастающей сложности и большей изменяемости своих процессов и

форм.

1-я область — неорганическая, исчерпываемая физическими и химическими

процессами, для объяснения которых достаточно Ньютонова закона всемирного

тяготения; мир геометрических, неподвижных форм;

2-я область — биологическая, включающая весь мир желудочных и половых

интересов; мир растительных и животных индивидуальностей, состязающихся и

изменяющихся в неустанной борьбе за существование;

3-я область — социологическая — мир коллективностей, мир интересов,

выходящих за пределы одиночного биологического существования; мир

кооперации, т.е. сочетания не противодействующих, а содействующих достижению

одной общей цели сил, представляемых отдельными биологическими особями,

способными под влиянием желудочных и половых интересов вступать между

собою в состязание или в открытую биологическую борьбу.

Выше уже было замечено, что дарвиновский закон борьбы имеет очень

определенную границу снизу, т.е. что он совершенно не нужен для объяснения

явлений из той первой области, которую мы по старой памяти назвали областью

неорганическою. Утверждать, будто закон этот применим к третьей, т.е. к

социологической, области, значило бы добровольно отнимать у слов всякое

определенное значение и впадать в ту безразличность, при которой содействие

является одною из форм противодействия, а кооперация, взаимопомощное

товарищество, является синонимом борьбы. С подобною диалектикою можно,

конечно, договориться до всего, но при ней все сказанное становится по

необходимости безразличным. Следовательно, или закон борьбы есть не

всемирный, а чисто специфический закон явлений биологической группы, или же

явления кооперации, сотрудничества, взаимопомощи не существуют нигде, кроме

нашего воображения, а этим признанием упраздняется всякая социология: вся

экономика, политика, культурная история не только неспособны во всей своей

совокупности быть предметом особой научной отрасли, но с трудом даже могут

дать научное содержание одной дополнительной зоологической главе. Говоря

другими словами, основать социологию на законе борьбы за существование можно

не иначе, как упразднив всякую социологию, признав не заслуживающею

внимания всякую группировку особей, не имеющую боевого значения, и объявив

всякое взаимопомощное содействие химерою, несбыточною мечтою.

Авторы, о которых было говорено выше, не договариваются до таких

крайностей благодаря тому, что при большой начитанности и малой

последовательности о социологических предметах можно написать целую

библиотеку, не дойдя ни до какого конца. Но последовательный в своем

ослеплении немец Йегер не остановился и перед этими геркулесовыми столбами

нелепости. В вышедшем лет шесть тому назад своем «Учебнике зоологии» он

«обрабатывает» в духе учения борьбы за существование всю социологию,

семейную и государственную, в трех заключительных параграфах своей

классификации органических форм. Передать такое бессмертное открытие своими

словами мы, конечно, не решаемся, а потому и приводим в сокращенном переводе

нижеследующие его измышления:

«§ 219. Биологическую индивидуальность второго порядкаii составляет

семья... Мы различаем: 1) семью акефалическую, или безголовую, обыкновенно

называемую стадом, без вождя. Этот вид ассоциации встречается очень часто у

животных низших, а также и у иных со значительно высшею организацией)

(сороки, водяные птицы); они отличаются чрезвычайною многочисленностью у

некоторых морских пород (крабов, моллюсков, полицистин); 2) семью

кефалическую (орда, народ, стая, товарищество). Меж тем как члены семьи

безголовой состоят все между собою в отношениях координации, семьи этого

второго вида имеют вожака, к которому все они состоят в отношениях

субординации. Вожаком в большинстве случаев бывает самец (патриархаты), реже

(например, у гусей) самка (матриархаты)... У семей кефалических, состоящих из

нескольких поколений (журавли, дикие гуси, слоны), вожак выбирается частью по

старшинству, частью же по своим способностям управлять стадом.

§ 220. Биологическая индивидуальность третичного порядка есть

государство, состоящее из семей. Отличительным его признаком является

разделение труда, ведущее иногда к морфологической разнородности... Этого рода

индивидуальность встречается только у некоторых насекомых (термитов,

муравьев, пчел) и у людей. Здесь следует строго различать два случая: а)

государства, возникающие через увеличение семей путем размножения; мы

называем их племенными государствами; низший вид этого рода — государства

половые, высший — государства национальные, встречаемые только у людей; b)

государства могут также возникать из особей, не состоящих в кровном родстве

между собою; такие встречаются только у людей и называются государствами

международными, или агрегациями (Америка, Швейцария). Государства

племенные более естественны, потому что регулирующий принцип всякой органи-

зации, т.е. субординация, является уже предсуществующим в лице предков

различных возрастов. Государства агрегационные организуются с гораздо большим

трудом, потому что их составные части находятся первоначально только в

отношениях координации и принцип старейшинства в них совершенно

бездействует. Развиваясь, эти международные государства представляют

нижеследующие стадии: а) государства двухсторонние, или партионные

(Америка) — внешнее могущество, внутренняя борьба, смертельно тревожное

состояние особей; b) олигархии — господство сперва денежной аристократии,

переходящее потом в наследственный патрициат (классические республики,

Швейцария). Если такое государство не гибнет преждевременно, то оно доживает

до стадии тирании, чтобы следовать затем по естественному пути всякой плоти...

§ 221. В противоположности с предыдущим и неизмеримо выше его стоит

племенное государство, которого все члены связаны между собою узами кровного

родства. Мы встречаем его уже у животных и можем разделить нижеследующим

образом стадии его развития: 1) Половое государство с двумя цехами:

воспроизводителей (половых) и работников (бесполых). Последние находятся в

подчиненном состоянии и если фактически и могут иногда забрать власть в свои

руки, то только в таком смысле, в каком говорят, будто барин становится рабом

своего слуги... 2) Государство рабовладельческое, представляющее вторичную и

более возвышенную форму племенного государства; оно является последствием

военного государства, которое хищническим путем приобщает к себе

разноплеменных особей; но они не остаются здесь, как в агрегационных

государствах, в отношениях координации, способных затормозить

организационную работу, а приводятся в ординацию (владельцы и рабы)...

Владельцы все имеют пол, а потому, как и в половом государстве, они иногда

впадают в зависимость от своих рабов (Древний Рим и рабовладельческие

государства некоторых муравьев). 3) Собственническое государство, вытекающее

непосредственно из предыдущего (сюда включаются государства пастушеские и

государства земледельческие)...» «Высшая форма, которой может достигнуть

общество — конституционная монархия, — может быть достигнута только

государствами племенными в их национальном периоде; агрегации же могут

производить только одну из низших форм (республику, федерацию или

деспотизм)».

Мы бы рекомендовали всем псевдодарвинизирующим социологам школы

борьбы выгравировать эти строки на мраморной доске и иметь ее постоянно перед

глазами, чтобы она оказывала им ту услугу, которой спартанские родители ждали

от вида пьяного илота для нравственности своих детей.

III

Ошибочно было бы полагать, будто дарвинизм может обновить

общественную науку внесением в нее принципов эволюции и борьбы за

существование, которые сам он заимствует у нее. Представление о

преемственности развития (т.е. об эволюции) на историческом поприще носилось

довольно определенно и довольно живо в умах многих французских гуманистов

XVIII столетия (например, у Дидро). Правда, оно не особенно улыбалось этим

юношески нетерпеливым и смелым новаторам, жившим в одну из тех критических

минут, когда человечество слишком круто порывает свои связи с прошлым, а

потому и чувствует мало склонности научно уяснять свое с ним кровное родство.

Принцип эволюции точно не был развит энциклопедистами до степени научного

метода и даже скоро был, по-видимому, оттерт совершенно на задний план

односторонним идеализмом Руссо, которого диалектическую исключительность

новейшие позитивисты не без некоторого основания противополагают

реалистическим приемам, восторжествовавшим на всех научных поприщах около

ста лет спустя.

В первой половине нашего века эволюционный принцип в социологических

своих применениях настолько уже носился в воздухе, что к нему естественно

приходили мыслители самого разнообразного закала и темперамента. Гениальный

самоучка Прудон, не связанный ни с какою школою, строит капитальнейшее из

своих произведений — «Систему экономических противоречий» — на

эволюционном начале, хотя и отраженно, несколько невыгодно, сквозь призму его

сомнительного гегелизма, заимствованного из вторых рук. Позднее, отделавшись

от колодок гегелевской трилогии (игравшей, впрочем, далеко не существенную

роль и в прежних его воззрениях), он пишет свои исследования о «Войне и мире»,

проводя с большою последовательностью и с обычною у него яркостью и силою

диалектики бесспорно верную идею возникновения краеугольного

социологического факта — договора, права — из первобытного биологического

хаоса, руководимого только силою, т.е. борьбою... Мы бы никогда не кончили, если

бы задумали перечислять здесь хотя бы только одни наиболее выдающиеся из

социологических трудов первой половины нынешнего столетия, в которых идея

преемственности развития культурно-исторических явлений установляется со всею

желательною определенностью и ясностью. При имеющемся уже в наличности

запасе исторических и этнографических сведений едва ли возможно даже

исследователю, не ослепленному каким-нибудь предвзятым доктринаризмом, так

распределить в своем собственном уме многочисленные факты, касающиеся

религиозных верований, экономических учреждений, бытовых и политических

форм у разных народов или в разные времена у одного и того же народа, чтобы

закон преемственного развития этих верований, учреждений и форм не выступил

на вид во всей своей яркости. Если бы для создания положительной социологии

достаточно было одного провозглашения принципа эволюции, то можно без

малейшего преувеличения утверждать, что наука эта значительно опередила бы в

своем развитии новейшую биологию и дарвинизм. Никому по крайней мере и в

голову не приходило оспаривать Эдгара Кинэ, когда он (в своем «Мироздании»)

утверждал, что принцип преемственного совершенствования заимствован

естествознанием у истории.

Что касается принципа борьбы, то он на социологическом поприще даже

несколько предупредил появление систематического эволюционизма. Позволим

себе напомнить читателю, что уже Адам Смит, очевидно противодействуя

крайнему идеализму Руссо, счел нужным обратиться к исследованию нашей

социологической наличности с чисто эмпирической, с описательной точки зрения.

При этом он разлагает собирательную жизнь на две части, относя к одной из них

все, касающееся нравственной стороны, и строго ограничивал другую часть только

тем, что касается чисто животной стороны экономического приспособления

человеческих обществ к внешней среде в видах удовлетворения одних только

материальных, т.е. биологических, потребностей. Ланге в «Истории материализма»

замечает вполне основательно, что такой прием со стороны А. Смита был

совершенно законен и не дает нам ни малейшего права обвинять творца

политической экономии в односторонности. Чтобы изучить влияние, оказываемое

атмосферою на дыщащие в ней существа, очень полезно в отдельности изучить

азот и кислород, хотя мы и знаем очень хорошо, что в чистом кислороде, так же как

и в чистом водороде, дышать нам решительно невозможно. А. Смит не думает

утверждать, будто жизнь человеческих обществ исчерпывается одними

экономическими приспособлениями, имеющими своею очень определенною целью

удовлетворение одних только животных наших нужд, да и то, собственно говоря,

не всех, а только тех, биологически важнейших из них, которые имеют теснейший

интерес для самосохранения особей; потребности же тоже чисто биологические, но

имеющие целью сохранение рода, а не особи, например половая любовь,

принимаются очень мало в расчет политическою экономией). Если бы А. Смит

полагал, что коллективная жизнь человечества может ограничиваться этою

экономическою стороною, то он не стал бы тратить времени на сочинение своего

увесистого «Трактата о нравственности». Вышло, однако же, так, что этот «Трактат

о нравственности» и в свое время не обратил на себя особенного внимания, теперь

же он, даже и по заглавию, известен только очень немногим специалистам, да едва

ли и заслуживает лучшей участи. Трактат же о «Богатстве народов» по глубине

анализа, по блистательному изложению, отчасти же и по новости предмета стал

одним из капитальнейших событий умственной истории своего времени. В нем

А.Смит раскрывал перед изумленными современниками чудовищной сложности

механизм (или, если хотите, организм), тщательно отделанный и гениально

скомбинированный в самомалейших своих частях, механизм, спокон века

перемалывавший самые насущнейшие их житейские интересы, истиравший в

порошок в значительном количестве даже их самих, но о существовании которого

только очень немногие из заинтересованных имели хотя бы самые смутные

представления благодаря предварительным трудам французских экономистов и

физиократов. Кто же создал этот гигантский механизм, носивший во всех своих

подробностях столь очевидные, казалось, следы глубокой целесообразности и

придуманности? Никто, как корысть, имеющая исходною точкою чисто животную

необходимость приспособления к среде под страхом смерти от голода и холода.

Чем движется этот сложный механизм, обладающий чуть что не волшебною

способностью направлять к одному желанному центру тысячи, мириады

разрозненных, чаще диаметрально противоположных стремлений? Личным

эгоизмом каждого; всякое постороннее вмешательство может только испортить его

изумительно тонкую и сложную игру. Посмотрите, какие несметные богатства он

накопил уже для вас, пока вы даже и не подозревали о его существовании; а

потому: «Laissez faire, laissez passer!» (думайте только о своих делах, всяк за себя,

один Бог на всех; главное — не вздумайте только обуздывать своих эгоистических

побуждений)iii. А как же с нравственностью? Это особое дело, обстоятельно

изложенное в этическом трактате. А в трактате скука и суть; да к тому же «laissez

faire» и «laissez passer» можно ведь очень удобно и без всякой теоретической

подготовки.

Нет никакого сомнения, что голый эмпиризм А.Смита, в смысле научного

развития, составлял значительный шаг вперед сравнительно с теми чисто

мистическими или метафизическими приемами, которые до тех пор

господствовали безраздельно в области естествознания вообще. Благодаря этому

относительному превосходству своего метода экономист очень скоро оттиснул

всякую общественную философию и социальную этику совершенно на задний

план. Политическая экономия овладевала исключительно солиднейшими умами

этого времени, несмотря на то что факторы очевидно не экономического свойства

(например, политические) играли заведомо очень важную роль в деле не только

распределения, но и самого производства так называемых «общественных

богатств»; в этом участии посторонних факторов в едином будто бы существенном

деле экономической борьбы видели неизбежные остатки только что пережитой

Европою эпохи варварства. Единственным общественным идеалом, который, не

краснея, лелеяли солиднейшие умы того времени, было стремление очистить

экономическую эволюцию от всякого участия этих непрошеных элементов и тем

окончательнее и всестороннее отождествить ее с тою животною борьбою за

существование, которая (как это нам разъяснили впоследствии) действительно

составляет краеугольный закон всего биологического мира. Но так как общество

решительно не может обходиться продолжительное время без каких бы то ни было

нравственных начал, то вскоре, несмотря на броню неподражаемого и

неподдельного самодовольства, одевавшую умы и сердца пророков политико-

экономического учения, несмотря на громадный прирост «общественного

богатства», начавший обнаруживаться повсеместно в Западной Европе в период

безраздельного господства смитовских начал, внутренний разлад, беспредельное

недовольство людьми и миром стали все нестерпимее томить первоначально одни

только высшие круги и классы просвещенного общеевропейского общества,

постепенно охватывая собою все более и более многочисленные сферы, не

останавливаясь даже перед границею распространения грамотности в народе.

Большинство людей так устроено, что нравственный разлад томит их неизбежно,

как слишком тесный сапог на роскошном пиру, даже среди действительного

изобилия всяких земных благ и чувственных удовольствий. А тут еще дело, как на

беду, устраивалось так, что по мере возрастающего в невероятных почти размерах

накопления земных благ число имеющих нравственную и фактическую

возможность наслаждаться ими приметно суживалось из года в год. Параллельно

этому ежегодно увеличивалось число затираемых беспощадною конкуренциею.

Между достигшими и раздавленными становилось даже невозможным установить

какую-нибудь уловимую грань. Так как необходимым условием приобретения

материальной обеспеченности являлась ожесточенная борьба, вдохновляемая до

крайности распаленными стяжательными инстинктами, то большинство удачников

оказывалось всего чаще в критическом положении неопытных чародеев, терзаемых

теми самыми демонами, которых они же сами вызвали, но которых они уже не в

силах обуздать. Кажущиеся счастливцы, возбуждавшие зависть во всех оставшихся

позади в этой неистовой скачке с препятствиями, не только не находили в себе

вожделенной способности мирно наслаждаться приобретенными богатствами, а в

свою очередь сгорали завистью к опередившим их счастливцам или томились

сознанием суетности приобретенных ими благ. Вся художественная литература

этого времени есть только один непрерывный лирический вопль, вызываемый этим

внутренним томлением: неудержимое стремление бежать куда бы то ни было, хоть

в самые непроглядные средневековые трущобы, неодолимая потребность

отуманить каким-нибудь романтическим дурманом слишком отрезвленный

политико-экономическим будничным эмпиризмом ум... Драгоценная способность

непоследовательности могла еще до поры до времени служить паллиативом; но

противоречие развивалось быстро до таких вопиющих размеров, что не могло уже

укрыться и от добровольно ослепляемых взоров: невозможно же в самом деле

проводить шесть дней каждой недели в остервенелой травле ближнего из-за

удовлетворения донельзя распаленной жажды наживы, а по воскресеньям с

умилением выслушивать притчи о птицах небесных, иже не сеют, не жнут, и о

богаче, сопоставляемом с верблюдом...

Оставалось ___________бы, казалось, обратиться к тем началам, которым А. Смит

посвятил свой нравственный трактат, и за невозможностью расследовать их с

желательною научною обстоятельностью применить по крайней мере к ним ту

эмпирическую разработку, которая в сфере зоологической борьбы за

существование давала такой через меру блистательный результат. Но, увы!

Область нравственных интересов представлялась до такой степени перенаселенною

всякими метафизическими и мистическими призраками, что ни науке, ни голому

эмпиризму к ней не усматривалось вовсе доступа. Приходилось поневоле искать в

той же самой погоне за наживою каких-нибудь крупиц или зародышей нового

мировоззрения, способного сплотить в одно стройное целое противоречивые

элементы — гипертрофированные корыстные побуждения и несогласные

умолкнуть нравственные альтруистические требования, — взаимно пожиравшие

друг друга в нашей душе. Ответом на этот спрос явилось достопамятное учение

Мальтуса, обозначающее собою действительно мировой момент в истории

развития общественных и биологических наук. Бессмертный протестантский

пастор, обеспечивший свой личный успех в борьбе за существование воскресными

проповедями о только что помянутых птицах небесных и о богаче с верблюдом,

нежный отец одиннадцати дочерей, Мальтус в свободное от своих воскресных

занятий время усмотрел, что эта борьба каждого против всех только по внешности

кажется служащею исключительно узкоэгоистическим корыстным интересам

состязающихся. В сущности же, пожирая ближнего в необузданном экономическом

состязании, мы исполняем, хотя бы и сами о том не ведая, великий

провиденциальный закон, закон благодетельный по преимуществу, так как им

обеспечивается прогресс цивилизации и совершенствование человеческого рода.

Таким образом, оказывается, будто бы обуздывающий свои корыстолюбивые

побуждения не только не совершает тем самым нравственного поступка, но,

скорее, даже заслуживает порицания, как солдат, уклоняющийся ___________от битвы с

неприятелем, низводит свое собственное значение на степень нуля и тем как бы

обманывает расчеты, возложенные на него провидением. Еще хуже, в смысле этого

учения, поступает тот, кто вздумает из чувства человеколюбия оказывать

поддержку слабым и беспомощным, затертым беспощадною конкуренциею,

потому что таким образом как будто извращается благой закон борьбы,

сохраняется негодный для коллективного предприятия субъект, который

непременно должен занять место, будто бы приготовленное на жизненном пиру

для более состоятельного бойца, нанося, таким образом, известный ущерб не

только этому незаконно устраняемому сопернику, но и прогрессивному развитию

дальнейших поколений. Что касается обуздания эгоизмов, то Мальтус без

особенного труда выдерживает тон олимпийского величия, подобающий

объективному мыслителю, вещающему миру в первый раз такие глубокие, такие

новые и вместе с тем оглушительные для него истины. Немудрено: он сознает, что

провидение слишком обеспечило свои расчеты с >этой стороны и что люди,

успешно состязающиеся в жизненной борьбе, всего менее склонны грешить

излишеством самообуздания. Но зато в качестве протестантского пастора Мальтус

знает очень хорошо, что удачливые дельцы далеко бывают не прочь обеспечивать

себя на всякий случай от неприятной перспективы очутиться на том свете в

положении верблюда, проходящего сквозь игольное ушко, и что в этих видах они

порою готовы бывают бросать крохи со своего стола искалеченным непосильными

состязаниями Лазарям. В филантропии автор знаменитых прогрессий усматривает

одну из важнейших язв нашей цивилизации, а потому и проповедует воздержание

от нее с гораздо большим жаром и пафосом, чем самое свое пресловутое

«нравственное воздержание» (moral contraint).

Психически Мальтус, по-видимому, не успел установить в себе самом

необходимое внутреннее равновесие. Очень вероятно, что он в обыденной жизни

был даже очень добрый человек, не способный относиться безучастно к

страданиям ближнего; он только очень ясно понимал, что под законом

непримиримой борьбы каждого против всех и всех против каждого нет никакой

возможности спасти от гибели одного побежденного бойца, не осуждая тем самым

на жертву вместо него другого, более сильного соперника. Как быть? Мальтус

только подводил итоги тому, что достаточно обнаружил уже А.Смит, не уклоняясь

ни на шаг от эмпирических приемов, завещанных великим творцом политической

экономии. Плодом его личного сочувствия к страждущим жертвам бездушной

борьбы, составляющей будто бы неизбежный наш удел, является единственная,

правда очень существенная, непоследовательность, легко заметная даже на первый

взгляд в его целостном и солидно законченном учении. Убедив нас, будто для

успехов цивилизации и для совершенствования человеческого рода совершенно

необходимо, чтобы на каждый имеющийся каравай разевалось по меньшей мере

сто голодных ртов, из которых неумолимою борьбою девяносто девять будут

устранены в пользу одного достойнейшего, он рекомендует в видах облегчения

неустранимых человеческих зол всем, не обеспеченным наследственными

имуществами, воздерживаться от деторождения. Спрашивается, что же станет с

нашею цивилизациею, если неустранимая борьба вдруг устранится сама собою

вследствие того, что число ртов придет в соответствие в числом наличных

караваев, есть которые каждому приятнее, чем отнимать их у ближнего? Что же

станет с пресловутою теориею Мальтуса, краеугольным камнем которой служит

положение, будто каждое улучшение быта народных масс естественно должно

привести к усиленному деторождению?

Джон Ст. Милль, желая отстоять закон Мальтуса в своем guasi-

социалистическом миросозерцании, рекомендует в качестве единственного

средства против пауперизма поднять уровень рабочих масс настолько, чтобы они

прониклись сознанием непреложности этого закона и отказались от семейных утех,

а затем организовать на государственный или общественный счет эмиграцию

рабочих en masse, чтобы уменьшением числа предлагаемых на рынке рабочих рук

значительно возвысить задельную плату, которая и будет застрахована от быстрого

дальнейшего понижения уменьшенным деторождением. Средство это сильно

напоминает ловлю руками птиц, предварительно насыпав им на хвост соли; но дело

здесь не в том, а в том, что если закон этот так удобно мог бы быть обойден

сознательною коллективною деятельностью людей, то в чем же заключается его

пресловутая космическая непреложность?

Отбрасывая, таким образом, эти дополненные Джоном Ст. Миллем

псевдочеловеколюбивые мальтузианские мечты, мы можем смело утверждать, что

автор пресловутых прогрессий развил теорию борьбы и естественного подбора в

социологическом ее применении с такою полнотою, которая уже решительно не

нуждается в дальнейших биологических пояснениях и толкованиях. Дарвин и

Уоллес знали очень хорошо, что они применяют к биологической области закон,

более полувека тому назад уже примененный к обществознанию Мальтусом, и

сами они, конечно, нисколько не помышляли обновлять социологию этим своим

глубоко осмысленным применением.

IV

За Мальтуса и против Мальтуса исписаны целые тома, тем не менее

пресловутый его закон никогда еще не был ни научно установлен, ни научно

опровергнут в социологической области. Прискорбное это положение очень

естественно вытекает из того, что ни самый предмет социологических

исследований, ни подобающий этим исследованиям прием или метод до сих пор

еще не выяснены с надлежащею научною определенностью. Однако же каждый

раз, когда мальтусовский закон пытались приложить к разъяснению того или

другого социологического явления, то неизменно оказывалось, что он не только не

служил ключом к разрешению поставленных задач, но даже не помогал

ориентироваться сколько-нибудь основательно в исследуемых при его помощи

задачах. Если закон этот должно понимать только в смысле мрачного

предостережения, что когда-нибудь, в совершенно неопределенном будущем,

земной шар окажется настолько перенаселен, что люди при всевозможных

усовершенствованиях технических и социальных приспособлений не в состоянии

уже будут доставать себе питательные вещества, в таком случае наперед уже

можно бы было решить, что закон этот не имеет решительно никакого

социологического значения. Астрономы полагают же, например, что солнечная

теплота должна со временем оскудеть, угрожая не только целой Земле, но зараз

уже и всем планетам с их спутниками неизбежною гибелью. Немного выиграет род

людской от того, что вместо смерти от голода исчезнет от мороза. Если же

признать, будто этот закон в каждый данный момент уже теперь благодеянием

непрестанной грызни и беспроходной нищеты менее стойких бойцов спасает

каждую данную страну от перенаселения, а цивилизацию от застоя, то с первых же

шагов натыкаешься с ним на непреодолимые препятствия и противоречия. Прежде

всего бросается в глаза, что населенность и нищета нигде не состоят между собою

в функциональном отношении. Россия, например, при 12 душах населения на 1

квадратную версту пользуется гораздо меньшею экономическою обеспеченностью,

чем Франция, населенная в пять или шесть раз гуще ее, и при этом мы не имеем ни

малейшей возможности утверждать, будто борьба за существование во Франции

ведется с большим ожесточением, чем у нас. А это уже прямо ведет к

противомальтузианскому заключению, что успешность экономических

приспособлений в данном обществе не соизмеряется ожесточением борьбы, что

цивилизация, даже в современном несовершенном своем значении, обеспечивается

вовсе не многочисленностью контингента вымирающей от нищеты и голода

голытьбы. А о других каких-нибудь факторах во всем мальтузианстве нет и речи.

Проследим ли мы в одной какой-нибудь стране (как это было сделано

Прудоном для Франции) возрастание за различные промежутки времени цифр

населения параллельно с суммою наличных богатств — и тут мы решительно

неспособны усмотреть требуемой Мальтусом функциональной зависимости.

Вообще в цивилизованных странах прогрессия возрастающего населения (по

Мальтусу, будто бы геометрическая) приметно отстает от прогрессии богатств (по

Мальтусу, будто бы арифметической). Упрочивающееся благосостояние повсюду

не только не обнаруживает склонности вызывать усиленную деторождаемость, а

действует в диаметрально противоположном направлении. В Древнем Риме

параллельно с чудовищным накоплением богатств обнаружилось такое

общераспространенное отвращение от производства на свет себе подобных, что

явилось поползновение в законодательном порядке налагать штрафы на холостяков

и поощрять государственными мерами рождение младенцев. В любом

современном государстве, в любом большом городе можно очень явственно

проследить, что нищета, являющаяся в мальтузианском мировоззрении прямым

последствием перенаселенности, в действительности оказывается, наоборот,

коренною причиною усиленной рождаемости. Обобщая статистические данные,

Герберт Спенсер приходит к тому заключению, что с упрочивающимся

материальным благосостоянием и с прогрессом культуры цифры народонаселения

обнаруживают приметную склонность держаться на одной и той же высоте, причем

цифры рождаемости и смертности более и более понижаются, и что эта численная

неподвижность населения вовсе не замедляет дальнейшего совершенствования рас

и быстрого культурного преуспеяния...

Мы не отрицаем, что при известной диалектической увертливости можно

каждое из только что указанных противоречий (не считая множества других)

пристегнуть с грехом пополам к пресловутым мальтузианским прогрессиям; но

объяснить их конкретно и логически на основании мальтузианского закона борьбы

отказались уже давно даже самые горячие сторонники этого учения. Таким

образом, мальтузианство уже с давних пор служило для политико-экономистов

классического направления чем-то вроде почетного знамени, которым в

торжественных случаях потрясали на страх врагам, но которое оказывалось

решительно непригодным для серьезного дела. Импульс, данный политико-

экономическому направлению А.Смитом и Мальтусом, совершен


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: