XIII
Аббат Муре застал в церкви около десяти рослых девиц с оливковыми илавровыми ветвями и охапками розмарина в руках. Садовые цветы почти не рослина каменистой почве Арто, и поэтому возник обычай украшать алтарь святойдевы медленно вянущей зеленью, чье цветение продолжалось весь май. Тэзаприбавляла к зелени еще несколько букетов пол зучего левкоя, которые она держала в воде, в старых графинах. -- Позвольте уж мне распорядиться, господин кюре,-- попросила она.-- Выеще не привыкли к этому... Вот, станьте-ка тут, перед алтарем. Вы мне потомскажете, нравится ли вам убранство. Священник согласился, и она принялась руководить всей церемонией.Взгромоздясь на скамейку, она покрикивала на подходивших к ней по очереди сохапками зелени девиц. -- Ну, ну, не спешите! Дайте мне время прикрепить ветви. А не то всеэто свалится на голову господину кюре... Ну, ладно, Бабэ, твоя очередь. Ишь,выпучила глазища! Ух и хорош твой розмарин -- желтый, как чертополох! Видно,все деревенские ослицы на него мочились... Ну, теперь твой черед Рыжая. Ага,вот этот лавр хоть куда! Ты его сорвала на своем поле у Круа-Верт, сразувидать. Девицы опускали ветви на престол и прикладывались к нему. С минуту онистояли, уткнувшись а пелену, передавая зелень Тэзе; и тут же, забывая, скакой напускной набожностью они только что подымались к алтарю, принималисьсмеяться, толкались коленками, приседали у самого престола, совали нос вдарохранительницу. А святая дева из позолоченного гипса наклоняла над нимисвое раскрашенное лицо и улыбалась розовыми губами нагому младенцу Иисусу,которого она держала на левой руке. -- Так, так, Лиза! -- кричала Тэза.-- Садись уж прямо на престол, благоон под боком! Да опусти же юбки! Разве прилично показывать так свои ноги!..Кто это там еще возится! Я ей сейчас швырну ветки в лицо!.. Не можете вы,что ли, вести себя поспокойнее? Она обернулась к священнику: -- Ну, как, это вам по вкусу, господин кюре? Красиво получилось? Позади святой девы она устроила зеленую нишу; концы ветвей ниспадали,как пальмовые листья, образуя навес. Священник одобрил, но решился сделатьзамечание. • -- Мне кажется,-- пробормотал он,-- наверху не мешало быпоместить букет из листьев понежнее... -- Разумеется,-- проворчала Тэза.-- Но они мне приносят одни тольколавры и розмарин... У кого из вас остались оливковые ветви? Ни у кого! Так иесть! У, язычницы поганые, боятся потерять несколько маслин! Но тут на ступени алтаря взошла Катрина, неся огромную оливковую ветвь,под которой девочка почти совсем не была видна. -- Ага! У тебя есть, проказница! -- крикнула старуха. -- Ax, чтоб тебя! -- послышался чей-то голос.-- Она украла эту ветку.Венсан ломал дерево, а она сторожила. Я сама видала. Катрина в бешенстве клялась, что это ложь. Она повернулась и, невыпуская ветви, высунула из-под нее свою черноволосую голову. Она лгала снеобыкновенным апломбом и выдумала целую историю в доказательство того, чтооливковая ветвь ее собственная. -- А потом,-- сказала она в заключение,-- все деревья принадлежатсвятой деве! Аббат Муре хотел было вмешаться; но тут Тэза спросила, уж не смеются ли они над ней, заставляя ее так долго держать руки навесу. Она прочно прикрепила оливковую ветвь, а Катрина вскарабкалась темвременем на скамью и за спиной старухи передразнивала, как та неуклюжеворочалась своим полным телом, упираясь на здоровую ногу. Даже священник немог сдержать улыбки. -- Ну, вот,-- сказала Тэза, спускаясь со ступеней и останавливаясьрядом с аббатом, чтобы окинуть взором дело своих рук.-- Наверху всеготово... Ну, а теперь мы разместим букеты между подсвечниками, или выпредпочитаете украсить гирляндой ступени алтаря? Священник высказался за большие букеты. -- Ну, вы, подходите! -- сказала старуха, снова взбираясь на скамью.--Не ночевать же нам тут... А ты, Мьетта, не хочешь приложиться к престолу?Или ты воображаешь, что находишься у себя в хлеве?.. Господин кюре,посмотрите, что они там делают! Чего они хохочут, как полоумные? Приподняли одну из лампад и осветили темный угол церкви. Под хорами трирослые девицы забавлялись тем, что толкали друг друга; одна из них упалаголовой в кропильницу, и это так развеселило остальных, что они, дабы вволюпосмеяться, повалились на пол. Они поднялись и стали глядеть на кюреисподлобья, видимо, очень довольные тем, что их бранят; при этом они хлопалисебя руками по бедрам. Но особенно рассердилась Тэза, когда заметила, что Розали тожесобиралась подойти к алтарю с охапкою зелени. -- Сейчас же убирайся! -- крикнула она.-- Нахальства тебе не заниматьстать, моя милая! Слышишь, сейчас же тащи прочь свою охапку. -- Почему это? -- дерзко спросила Розали.-- Меня-то, пожалуй, в кражене заподозрят! Взрослые девицы топтались с видом совершенных дурочек; между тем глаза у них так и сверкали. -- Убирайся!-- повторила Тэза.-- Тебе здесь не место, слышишь? -- И тут, вконец потеряв терпение, старуха употребила грубое словцо,вызвавшее среди крестьянок довольный смех. -- Вот как! -- сказала Розали.-- А вам известно, что делают другие? Выведь, небось, не ходили за ними подсматривать? И она сочла нужным разрыдаться. Она бросила ветви наземь и позволилааббату Муре отвести себя "а несколько шагов в сторону. Здесь он строгимголосом что-то негромко сказал ей, после чего сделал все же попыткузаставить Тэзу замолчать. Среди этих развязных девиц, заполнивших всюцерковь охапками зелени, ему становилось как-то не по себе. Они толкались усамых ступеней алтаря, окружали его, точно живая изгородь, дышали на неготерпким, одуряющим запахом леса, струившимся от их загрубевших в работе тел. -- Скорей, скорей,-- сказал он и легонько хлопнул в ладоши. -- Да, я бы и сама предпочла лежать сейчас в постели,-- проворчалаТэза.-- Неужели вы думаете, что очень удобно торчать здесь и привязывать этисучья? В конце концов она все же связала и воткнула между подсвечникамиогромные зеленые опахала. Потом слезла со скамьи, которую Катрина отнесла заалтарь. Оставалось только прикрепить по обе стороны престола большие букеты.На это хватило оставшейся зелени. Кроме того, девушки усыпали ветками весьпол до деревянной балюстрады. Алтарь святой девы превратился в рощицу сзеленой лужайкой впереди. Только тогда Тэза решилась уступить место аббату Муре; тот поднялся по ступенькам к престолу и снова слегка ударил в ладоши. -- Завтра,-- сказал он,-- мы будем продолжать службу во славу святойМарии. Кто не сможет прийти в церковь, должен будет по крайней мерепрочитать молитву у себя дома. Он преклонил колени, а крестьянки, сильно зашумев юбками, опустились иприсели на полу на корточки. Они что-то невнятно бормотали под молитвусвященника, а порою пересмеивались. Одна из них, почувствовав, что ее щиплютсзади, испустила легкий крик, постаравшись заглушить его кашлем. Это такразвеселило остальных, что, произнося "Amen", они скрючились и уткнулисьносом в плиты, не будучи в силах подняться из-за душившего их смеха. Тэза гнала этих бесстыдниц, а священник, крестясь, оставалсяпогруженным в молитву перед алтарем, как бы не слыша, что происходит позадинего. -- А ну-ка, убирайтесь вон,-- ворчала Тэза.-- Вот уж паршивое стадо!Даже бога почитать не умеете!.. Срам! Где это видано, чтобы взрослые девицы катались в церкви по полу, как скот налугу?.. Что ты там вытворяешь, Рыжая? Если не перестанешь щипаться, тебепридется иметь дело со мной! Да, да, показывайте мне язык, я обо всемрасскажу господину кюре! Ступайте, ступайте, негодницы! И она медленно выпроваживала их к выходу, суетясь вокруг них и отчаянно хромая. Она уже выгнала их всех до одной, как вдругувидала Катрину, преспокойно забравшуюся в исповедальню вместе с Венсаном;там они что-то уплетали с довольным видом. Она прогнала и их. Высунув головунаружу, прежде чем запереть церковную дверь, Тэза увидела Розали, повисшуюна шее долговязого Фортюне, который ее тут поджидал. Парочка скрылась втемноте по направлению к кладбищу, едва слышно обмениваясь поцелуями. -- И такие являются к алтарю пресвятой девы! -- пробормотала Тэза изадвинула засов.-- Впрочем, и другие не лучше! Все эти распутницы приходилисюда нынче вечером со своими охапками только ради забавы да чтоб целоватьсяс мальчишками на паперти! А завтра ни одна из них и не подумает прийти вцерковь. Господину кюре придется одному читать свой акафист. Разве чтоявятся те негодницы, которые назначат здесь свидание! Прежде чем отправиться спать, Тэза принялась с грохотом расставлять по местам стулья и осмотрела все вокруг: не обнаружится личто-нибудь подозрительное? В исповедальне она подобрала пригоршню яблочнойкожуры и забросила ее за алтарь. Она нашла также ленточку от чепчика спрядью черных волос; ее она завязала в узелок, чтобы наутро произвестидознание. В остальном церковь, видимо, была в полном порядке. В ночнике былодостаточно масла на ночь; пол на хорах можно было до субботы не мыть. -- Скоро десять, господин кюре,-- сказала она и подошла к священнику,все еще стоявшему на коленях.-- Вам бы пора пойти к себе. Но он ничего не ответил и только тихо наклонил голову. -- Ладно, знаю, что это значит,-- продолжала Тэза.-- Через час он всееще будет стоять на коленях, на каменном полу, пока у него не начнутсяколики. Ухожу, ведь я, видно, надоедаю. Все равно, ничего хорошего в этомнет: завтракать, когда другие обедают; ложиться, когда уже петухи поют!.. Явам надоедаю? Не правда ли, господин кюре? Покойной ночи! Разумно себя ведете, нечего сказать! Она решила было уйти, но вернулась, потушила одну из двух лампад, проворчав, что поздняя молитва -- "только маслу извод". Наконец она ушла, вытерев рукавом пелену на главном пре столе, показавшуюся ей посеревшей от пыли. Аббат Муре остался в церквиодин, с поднятыми к небу глазами, с руками, сложенными на груди.XIV
|
|
|
|
|
|
|
|
XV
Комната аббата Муре, расположенная в углу церковного дома, былапросторным покоем, освещавшимся с двух сторон огромными квадратными окнами.Одно из них выходило на скотный двор Дезире, другое -- на деревню Арто, свидом на долину, холмы и широкий горизонт. Кровать, затянутая желтымпологом, комод орехового дерева, три соломенных стула -- все это терялосьпод высоким потолком, державшимся на оштукатуренных балках. Немного затхлый,терпкий запах, свойственный старым деревенским постройкам, подымался открасноватого пола, блестевшего, как зеркало. На комоде большая статуэтка,изображавшая непорочное зачатие, кротко серела меж двух фаянсовых горшков,которые Тэза наполнила белой сиренью. Аббат Муре поставил светильник перед мадонной, на край комода. Ончувствовал себя настолько дурно, что решил развести огонь; сухие виноградныелозы лежали тут же наготове. Он так и остался у огня и со щипцами в рукахнаблюдал за горящими головнями. Пламя озаряло его лицо, он ощущал глубокоемолчание заснувшего дома. В ушах у него шумело само безмолвие, и в концеконцов из него стали возникать явственные шепоты. Медленно, но неотразимоголоса овладевали им и усиливали тревогу, которая не раз в продолжение днязаставляла его сердце сжиматься. Откуда взялась такая тоска? Что заневедомое смятение медленно росло в нем, сделавшись, наконец, нестерпимым?Не согрешил ли он? Нет, он и сегодня казался себе точно таким же, каким былпо выходе из семинарии; он сохранил всю пламенность веры и остался стольстойким пред мирскими соблазнами, что, шествуя среди людей, не видел никого, кроме бога. И ему представилось, будто он все еще находится в своей келье поутру, впять часов, когда надо подыматься с постели. Дежурный дьякон проходит иударяет палкою в его дверь с уставным возгласом: -- Benedicamus Domino 1. -- Deo gratias! -- отвечает он, едва проснувшись, с еще заспаннымиглазами. Он соскакивал на узенький коврик, умывался, убирал постель, подметалкомнату, наливал свежую воду в кувшин. Ежась от пробегавшего по кожеутреннего холодка, он с удовольствием выполнял эти простые обязанности. Онслышал, как на платанах во дворе одновременно с ним пробуждались воробьи,как они шумно хлопали крыльями и чирикали. И ему казалось, что они молятсяна свой лад. Затем он спускался в 1 Благословим во имя господа (лаг.), зал благочестивых размышлений и после молитвы оставался там еще сполчаса на коленях, размышляя над мыслью Игнатия Лойолы: "Какая пользачеловеку в том, если он покорит вселенную, душу же свою погубит?" То былаблагодатная почва для добрых намерений, ибо эта мысль приводила его к отказуот всех благ земных и возвращала к часто лелеемой им мечте о житии впустыне, единственным богатством которой было бы безбрежное синее небо.Минут через десять колени его начинали неметь на каменном полу и так болели,что мало-помалу он впадал в полное оцепенение и в этом экстатическомсостоянии видел себя великим завоевателем, властелином громадного царства,который срывает с себя корону, ломает свой скипетр, попирает ногаминеслыханные сокровища -- сундуки с золотом, груды алмазов, шитыедрагоценными каменьями ткани -- и отправляется в глубь Фиваиды, облачившисьво власяницу, раздиравшую ему кожу на спине. Но обедня отвлекала его от этойигры воображения, которую он переживал как возвышенную действительность, какнечто, случившееся с ним самим во время оно. Он причащался, пел с большимусердием полагающиеся псалмы, не слыша ничьего голоса, кроме своегособственного, такого кристально чистого и ясного, что ему мнилось, будто ондостигает ушей самого господа. Возвращаясь к себе в келью, он ступал накаждую ступеньку, как рекомендуют св. Бонавентура и св. Фома Аквинский; оншел медленно, с сосредоточенным видом, слегка склонив голову и находяневыразимую радость в том, что исполняет малейшие предписания отцов церкви.Наступало время завтрака. В трапезной гренки, вытянувшиеся в ряд вместе состаканами белого вина, приводили его в восхищение; аппетит у него былхороший, нрав веселый; он говаривал, например, что вино -- добрыйхристианин: это было весьма смелым намеком на то, что эконом будто быподливает воду в бутылки. Это не мешало ему входить в класс уже с серьезнымвидом. Он делал заметки у себя на коленях, пока наставник, опершись руками окафедру, говорил на вульгарной латыни, время от времени вставляя французскоеслово, когда не мог подобрать нужного латинского выражения. Возникали споры;воспитанники приводили аргументы на каком-то странном жаргоне, но никто несмеялся. Затем, в десять часов, минут двадцать читали священное писание.Тогда он отправлялся за священной книгой в богатом переплете, с золотымобрезом. Прикладывался к ней с особым благоговением и с непокрытой головойчитал из нее тексты, крестясь каждый раз, когда ему встречались именаИисуса, Марии и Иосифа. Наступало время вторичных благочестивых размышлений.Тогда он снова преклонял колени, но на более продолжительный срок, чемранним утром: ради любви к богу он был готов на любые телесные лишения. Он старался ни на секунду не присаживатьсяна пятки. Этот искус он смаковал в течение трех четвертей часа, силясьоткрыть в себе грехи, и доходил до того, что считал себя осужденным нагибель только за то, что забыл накануне вечером приложиться к двумизображениям мадонны на своем нарамнике, или же за то, что заснул на левомбоку. То были ужасные проступки, искупить которые ему хотелось непрерывнымстояньем на коленях до самого вечера; то были вместе с тем счастливые для него проступки, ибо они занималиего ум, и без них он не знал бы, чем наполнить свою невинную душу,усыпленную непорочной жизнью, которую он вел. В трапезную он входил соблегченной душой, будто сняв с груди своей тяжесть настоящего преступления.Дежурные семинаристы с засученными рукавами ряс и с повязанными у поясасиними бумазейными передниками разносили суп с вермишелью, вареную говядину,нарезанную тоненькими ломтиками, и порции баранины с фасолью. Воцарялосьпрожорливое молчание, сопровождаемое страшным чавканьем и ожесточеннымстуком вилок; семинаристы завистливо поглядывали на большой стол в видеподковы, где надзиратели ели более нежное мясо и пили более тонкое вино. Вэто время глухой голос какого-нибудь крестьянского малого, обладателяздоровых легких, бубнил без точек и запятых, покрывая шумное сопеньеобедающих, какой-нибудь благочестивый текст: письмо миссионера, посланиеепископа или статью из церковного журнала. Он слушал, поглощая обед. Отрывкиполемических статей, рассказы о далеких странствиях удивляли и даже пугалиего, раскрывая перед ним кипение жизни по ту сторону семинарской ограды,безмерные горизонты, о которых он никогда и не помышлял. Во время еды ударомтрещотки возвещалось начало рекреации. Двор был посыпан песком; летом восемьразвесистых платанов отбрасывали прохладную тень. Вдоль южной стороны дворатянулась стена высотою в пять метров, утыканная сверху осколками бутылок; занею лежал Плассан, но со двора семинарии был виден лишь верх колокольни св.Марка -- короткая каменная игла, врезавшаяся в голубое небо. По этому дворуон медленно прохаживался из конца в конец с группой товарищей; они шли ссе вряд; каждый раз, двигаясь по направлению к стене, он глядел на этуколокольню, воплощавшую для него весь город, всю землю под вольным летомоблаков. У подножия платанов образовывались шумные кружки. По угламуединялись по двое друзья, за которыми зорко следил из-за занавесок окнакакой-нибудь надзиратель. Некоторые затевали игры в мяч и в кегли, мешаяспокойным игрокам в лото, полулежавшим на земле, уткнувшись в свои карты,которые то и дело засыпал песком слишком сильно кинутый шар или мяч. Звонилколокол, шум стихал, с платанов поднималась целая туча воробьев. Ученики, ещезапыхавшись, отправлялись на урок церковного пения и стояли, скрестив руки ипонурив головы. Серж заканчивал свой день в мире и покое; он возвращался вкласс; в четыре часа снова трапезовал и опять совершал неизменную прогулкулицом к шпилю колокольни св. Марка; ужинал среди такого же чавканьячелюстей, под такой же грубый голос, оканчивавший дневное чтение; затемвновь отправлялся в часовню, читал вечерние молитвы и ложился спать вчетверть девятого, предварительно окропив постель святой водою дляпредохранения себя от дурных снов. Сколько таких чудесных дней провел он в древнем монастыре старогогорода Плассана, исполненном вековечным духом благочестия! Целых пять летдни следовали за днями и текли, словно тихое журчанье прозрачного потока. Вэтот час он припоминал множество мелочей и приходил от них в умиление. Емувспоминались его первые духовные одежды, которые он покупал вместе сматерью: две рясы, два пояса, шесть пар брыжей, восемь пар черных чулок,стихарь, треуголку. Как билось его сердце в тот тихий октябрьский вечер,когда затворилась за ним дверь семинарии! Он вступил туда в возрастедвадцати лет, по окончании коллежа, влекомый потребностью веры и любви. И соследующего же дня уже ничего не помнил из прошлого, будто забывшись сном внедрах этого большого безмолвного дома. Перед ним вновь предстала узкаякелья, где он провел свои два года философского класса,-- нечто вродекабинки, всю мебель которой составляли кровать, стол и стул. Это помещениебыло отделено от соседних плохо сколоченной перегородкой. Громадный зал былразгорожен на пятьдесят таких келий. Затем он увидел свою комнаткубогословского класса, в которой прожил три следующих года; она былапросторнее, в ней помещались кресло, туалетный стол, книжный шкаф. О,счастливая обитель, где он так сладко грезил, полный веры! Вдоль бесконечныхкоридоров, вдоль каменных лестниц у него были заветные уголки: здесь егоосеняли внезапные откровения и нечаянные радости. С высоких потолковдоносились голоса ангелов-хранителей. Не было такой половицы в залах здания,камня в его стенах, ветки на платанах, которые не говорили бы ему онаслаждении, доставляемом созерцательной жизнью, о радостях умиления, одлительной поре посвящения, о ласках неба, даруемых за самоотречение,--словом, о счастии божественной первой любви. То, пробуждаясь, он видел живоесияние, купавшее его в своих радостных лучах. То вечером, прикрыв дверисвоей кельи, он ощущал теплые руки, обвивавшиеся вокруг его шеи с такойнежностью, что он терял сознание; когда он приходил в себя, то оказывалось,что он лежит на полу и громко ры- дает. Иной раз -- чаще всего под сводом притвора часовни -- ему дажеслучалось ощущать, как чьи-то гибкие руки обнимают его стан, возносят егонад землей. В такие минуты вое небо принимало в нем участие, окружало егонеотступным вниманием, вкладывало в малейшие его поступки, в удовлетворениесамых обыденных его потребностей особый смысл, восхитительный аромат, откоторого одеяние его и даже сама кожа, казалось, навсегда сохраняли смутноеблагоухание. Он вспоминал также прогулки по четвергам. В два часа дняотправлялись куда-нибудь на лоно природы, за лье от Плассана. Чаще всего шлина берег Вьорны, на луг, окаймленный ивами, склонявшими ветви над убегавшейлентой воды. Но он, собственно, не замечал ничего -- ни больших желтыхполевых цветов, ни ласточек, которые умудрялись пить на лету, едва касаяськрылами поверхности реки. До шести часов он и его товарищи, разбившись нагруппы, либо хором читали под ивами канон богородицы либо на два голосабормотали "Малый часослов" -- необязательный требник для юныхсеминаристов... Переворачивая головни, аббат Муре улыбнулся. В прошлом своем он ненаходил ничего, кроме великой чистоты и совершенного послушания. Он походилна лилию, благоухание которой восхищало его наставников. Он не мог вспомнитьза собой ни одного дурного поступка. Никогда он не злоупотреблял свободойпрогулок, во время которых оба надзирателя уходили, бывало, поболтать ксвященнику по соседству, не курил где-либо за забором, не распивал пива скем-нибудь из приятелей. Никогда он не прятал романов под сенник; никогда незапирал бутылок с анисовой водкой в ящик своего ночного столика. Долгоевремя он даже и не подозревал о грехах, совершавшихся вокруг него: о куриныхкрылышках и пирожках, которые контрабандой приносились во время поста; огреховных письмах, доставлявшихся служителями; о непристойных беседах,которые велись вполголоса где-нибудь по углам двора. Он заливался горючимислезами в тот день, когда обнаружил, что из его товарищей мало кто любитгоспода бога ради него самого. Среди семинаристов были крестьянские сыновья,решившие стать священниками из боязни рекрутчины; затем были ленивцы,мечтавшие о занятии, которое позволяло бы им жить •в праздности; были ичестолюбцы, которые грезили наяву о жезле и митре епископа. А он, обнаруживу самого подножия алтарей столько суетных и грязных мирских помыслов, толькоеще глубже ушел в самого себя, еще полнее посвятил себя служению богу, дабыутешить его в небрежении, в каком его оставляли другие. Между прочим, аббат вспомнил, что однажды в классе он заложил ногу заногу. Когда профессор сделал ему замечание, он покраснел, как рак, будто совершил нечто непристойное. Он был однимиз лучших учеников, не вступал в споры, все тексты заучивал наизусть. Ондоказывал вечное существование бога текстами из священного писания,изречениями отцов церкви и единодушным согласием по этому поводу всехнародов земли. Такого рода умозаключения исполняли его непоколебимойуверенности. В первом философском классе он так прилежно работал над курсомлогики, что профессор остановил его замечанием, что самые ученые вовсе неявляются самыми святыми. Поэтому на втором году он отнесся к изучениюметафизики лишь как к предписанному уставом занятию, весьма мало значащемусреди прочих ежедневных обязанностей. У него появилось презрение к науке; онжелал оставаться невеждою, дабы сохранить смирение веры. Позднее, вбогословском классе, он изучал "Историю церкви" Рорбаше только изпослушания; он дошел лишь до аргументов Гуссе и до "Богословскогонаставления" Бувье, не осмеливаясь даже вникнуть в рассуждения Белармина,Лигори, Сюареса и св. Фомы Аквинского. Одно только священное писаниеприводило его в восторг. В нем находил он вожделенное знание, повесть обесконечной любви, и этого одного было уже достаточно для поучения людейблагонамеренных. Он принимал на веру толкования своих учителей идовольствовался ими, возлагая на наставников всю заботу критическогорассмотрения и не нуждаясь сам в этих ухищрениях для того, чтобы любить; онобвинял книги в том, что они крадут время, принадлежащее молитве. Емуудалось даже позабыть то, чему он выучился за годы, проведенные в коллеже.Он больше ничего не знал и был воплощением кротости, словно малое дитя,которое заставляют лепетать догмы катехизиса. Так, шаг за шагом, дошел он до рукоположения. Тут воспоминания сталитесниться одно за другим, трогательные, все еще полные не успевшей остытьнебесной радости. Из года в год он все больше приближался к богу. Онправедно проводил каникулярное время у одного из дядей, ежедневноисповедуясь и причащаясь два раза в неделю. Он сам налагал на себя посты; прятал на дне чемодана ящички с крупной солью и по целым часампростаивал обнаженными коленями на ней. Рекреационные часы он проводил вчасовне или поднимался в комнату к надзирателю, который рассказывал емублагочестивые и чудесные истории. А когда подходил троицын день, он бывалсвыше всякой меры вознаграждаем тем восторженным волнением, которым всегдаохвачены семинарии накануне рукоположения. Наступал великий праздник, когданебо словно раскрывалось, дабы избранные могли подняться на новую, высшуюступень. Уже за две недели до этого дня он сажал себя на хлеб и на воду. Онзадвигал шторы на окне, чтобы не отвлекаться более даже дневным светом, и, простершись ниц во мраке, умолял Иисусапринять его жертву. В последние четыре дня им овладевала тревога имучительные сомнения в себе, заставлявшие его вскакивать среди ночи скровати, бежать и стучать в дверь к какому-нибудь постороннему семинариисвященнику, доживавшему свои дни на покое, к какому-нибудь кармелиту, частодаже к обращенному протестанту, о жизни которого ходили легенды. И Сержначинал тогда прерывающимся от рыданий голосом длинную-длинную исповедь всейсвоей жизни. Только полное отпущение грехов успокаивало и освежало его,будто омовение в купели божественной благодати. В утро великого дня онощущал себя непорочным, и сознание этой непорочности было в нем настолькосильно, что ему чудилось, будто от него исходит сияние. Семинарский колоколзвонил с кристальной чистотой, благоухание июня, запахи цветущихкустарников, резеды и гелиотропа долетали из-за высокой ограды двора. Вцеркви его ожидали разодетые, взволнованные родственники; женщины дажерыдали под вуалями. Трогался в путь крестный ход: дьяконы, которыхрукополагали в священники, выступали в золотых ризах; за ними следовалииподиаконы в орарях, послушники и служки в развевающихся стихарях, с чернымишапочками в руках. Орган гудел, затем изливался, точно флейта, в радостныхпеснопениях. В алтаре епископ с жезлом в руке служил с двумя каноникамиобедню. Весь капитул был в сборе; толпились священники всех приходов. Глазаслепили неслыханная роскошь одеяний и пылающее золото, зажженное широкимлучом солнца, падавшим из окна в средней части храма. После чтения"Апостола" начиналось пострижение. Еще и поныне аббат Муре вспоминал холодок ножниц, которые отметили еготонзурой в начале первого года богословского класса. Тогда по телу егопрошла легкая дрожь. Но в первый раз тонзура была еще очень мала: кружок небольше монетки в два су. А позднее, с каждым новым посвящением, она всеувеличивалась, пока не увенчала его бледным пятном величиною с большуюпросфору. Орган гудел все тише; кадила качались и нежно позвякивалисеребряными цепочками, испуская волны белого дыма, который извивался точнокружево. И вот он видел себя в стихаре, молодым служкою. Распорядительобряда подводил его к алтарю. Он преклонял колено и низко опускал голову,между тем как епископ золотыми ножницами отрезал у него три пряди волос-- одну на лбу и две другие возле ушей. Спустя год после этого он видел себяснова в церкви среди облаков фимиама: он получал четыре младшие степени. Оншел, ведомый архидиаконом, и запирал с шумом двери главного входа; потом онраскрывал их снова, дабы пока зать, что ему поручено стоять на страже церкви. Он звонил в колокольчикправой рукой, чем возвещал, что долг его--созывать верующих к богослужению;потом возвращался в алтарь, где епископ сообщал ему новые привилегии егосана: право петь гимны, благословлять хлеба, наставлять детей в катехизисе,изгонять бесов, прислуживать дьякону, возжигать и тушить свечи. Затем к немуприходило воспоминание о следующем посвящении, еще более торжественном игрозном, при звуках того же органа, на сей раз напоминавшего гром Господень.В этот день на плечах его был иподиаконовский орарь, он давал обет вечногоцеломудрия и трепетал всем телом, несмотря на всю свою веру, при грозномвозгласе епископа: "Accedite" 1, от которого обратились в бегстводвое из его товарищей, стоявших с побледневшими лицами бок о бок с ним. Вновые его обязанности входило услужать священнику в алтаре, готовить сосуды,читать "Апостол", вытирать чашу, носить крест во время процессии. И,наконец, в последний раз он проходил по церкви в очередь с другими, подлучами июньского солнца. Но на этот раз он шел во главе шествия; у пояса егобыл завязан стихарь; на груди перекрещивалась епитрахиль; с плеч ниспадала риза; почти теряя сознание от великого волнения, он едва различал бледноелицо епископа, рукополагавшего его в священники и тройным наложением рукоблекавшего полнотою духовного сана. Принеся обет церковного послушания, онпочувствовал себя как бы возносящимся вверх над плитами каменного пола, в товремя как прелат громким голосом возглашал латинскую фразу: "Accipe Spiritumsanctum: quorum remiseris peccata, remittuntur eis, et quorum retineris,retenta sunt" 2.XVI
Воспоминания о счастливых днях юности вызвали у аббата Муре нечто вроделихорадки. Холода он больше не чувствовал. Он положил каминные щипцы,подошел к постели, будто собираясь лечь, потом вернулся, приложил лоб коконному стеклу и уставился во мрак невидящими глазами. Уж не болен ли он,что чувствует такую вялость во всем теле, между тем как кровь бурлит в егожилах? В семинарии с ним дважды случалась подобная болезнь, какое-тофизическое недомогание, делавшее его крайне несчастным; однажды он даже слегв постель и сильно бредил. Тут он вспомнил об одной одержимой; эту юную девицу брат Арканжиа, по его словам, вылечил од- 1 "Приблизьтесь" (лаг.)'. 2 "Примите дух святый: им же аще разрешите грехи,--разрешены будут; и им же аще свяжете,-- связаны будут" (лат.). ним только крестным знамением, когда она как-то раз упала замертво уего ног. Это навело его на мысль о духовных средствах, рекомендованных емукогда-то одним из его наставников: молитва, общая исповедь, частоеприобщение святым дарам и выбор мудрого духовника, имеющего большое влияниена ум исповедуемого. И вдруг, без всякой связи, с поразившею его самоговнезапностью в памяти аббата Муре всплыло круглое лицо одного из детских еготоварищей, крестьянского мальчика, с восьми лет певшего в хоре; засодержание его в семинарии платила покровительствовавшая ему дама. Этотжизнерадостный малыш постоянно смеялся и простодушно радовался томунебольшому благоденствию, которое даст ему в будущем духовное звание: тысячадвести франков жалованья, церковный дом, стоящий в глубине сада, подарки,приглашения на обед и скромные доходы с треб -- от браков, крестин, похорон.Он, должно быть, счастлив теперь в своем приходе. Мечтательная грусть, пришедшая с этим воспоминанием, чрезвычайноизумила священника. А он-то сам разве несчастен? Ведь до этого дня он ни очем не сожалел, ничего не желал, ничему не завидовал. И даже в этомгновение, вопрошая себя, он не находил ничего, что могло по-настоящему бытьпричиной горечи. Он был все тем же, думалось ему, что и в первые дни своегосвященнослужения, когда обязательство читать требник в назначенные часызаполняло все его время непрерывной молитвой. С той поры уже протеклинедели, месяцы и годы, а он ни разу не предавался дурным мыслям. Егонисколько не мучило сомнение; он повергался во прах пред тайнами, которых немог постичь, и с легкостью приносил в жертву свой разум, ибо презирал его.По выходе из семинарии его обуяла радость, когда он заметил, насколько онотличен от других людей теперь он и ходил не так, как они, и иначе держалголову; все жесты, слова и ощущения у него были особенными. Он чувствовал себяболее женственным, более близким к ангелам, освобожденным от своего пола, отсвоей мужской сущности. Он почти гордился тем, что принадлежит к особойразновидности человеческой породы, что он взращен для бога и старательноочищен от человеческой грязи ревнивым воспитанием души. Ему казалось, будтов течение долгих лет он пребывал в святом елее, приготовленном по уставномучину, который пропитал всю его плоть началами благодати. Некоторые из егоорганов постепенно отмерли, как бы растворились; его члены и мозг оскуделиматерией и обогатились духом -- тонким воздухом, который его порою опьянял,кружа голову, будто у него из-под ног внезапно уходила земля. В немпроявлялись страх, наивность, чистота девочки, воспитанной в монастыре. Инойраз он говорил с улыбкой, что так и остался ребенком, и воображал, что у него сохранились те же чувства, мысли и суждения, что и в раннемдетстве. Ему казалось, что в шесть лет он уже знал господа бога ничуть нехуже, чем в двадцать пять; молясь, он пользовался теми же интонациями ииспытывал ребяческую радость в том, чтобы складывать руки точь-в-точь, какположено. Мир представлялся ему совсем таким же, каким он представлялся емутогда, когда мать еще водила его гулять за ручку. Он родился священником ивырос священником. Когда он обнаруживал перед Тэзою грубое неведение жизни,та поражалась и, пристально поглядев на него, замечала вслух со страннойусмешкой, что он "достойный братец барышни Дезире". За всю жизнь емудовелось испытать только одно потрясение своей стыдливости. Это было впоследние полгода его пребывания в семинарии, на полдороге между диаконатоми саном священника. Ему дали прочесть сочинение аббата Кессона, ректорасеминарии в Валенсе: "De rebus venereis ad usum confes-sariorum" 1. Онокончил его чтение с ужасом и рыданиями. Эта ученая казуистика порока,выставлявшая напоказ всю человеческую мерзость и доходившая до описаниясамых чудовищных и противоестественных страстей, своей отвратительнойгрубостью оскорбила целомудрие его тела и духа. Он почувствовал себя навекиоскверненным, как новобрачная, только что посвященная во все неистовствалюбви. Он роковым образом возвращался к этим постыдным вещам всякий раз, какисповедывал. Если темнота догматов, обязанности священнического сана, полныйотказ от собственной воли, если все это оставляло дух его ясным и счастливымв сознании того, что он --только дитя божье, то, помимо своей воли, ониспытывал некое волнение плоти от тех непристойностей, до которых емуприходилось касаться; где-то в глубине своего существа он смутно ощущалкакое-то несмываемое пятно, которое когда-нибудь могло вырасти и покрыть егогрязью. Вдалеке, за Гарригами, всходила луна. Аббата сжигала лихорадка. Оноткрыл окно и облокотился на подоконник, подставляя лицо ночной свежести. Онхорошенько не знал, в какой именно час его охватило недомогание, однакоотчетливо помнил, что поутру, служа обедню, он был совершенно покоен издоров. Должно быть, он заболел позднее, то ли от долгого пребывания насолнцепеке, то ли под дрожащими деревьями сада Параду, то ли в духотевладений Дезире. И он пережил в мыслях весь день. Прямо перед ним простиралась обширная равнина, казавшаяся под бледнымикосыми лучами луны еще мрачнее, чем обычно. Тощие оливковые и миндальныедеревья серели пятна ' "О делах любовных -- для сведения исповедников" (лат.) ми среди нагромождения высоких утесов, вплоть до темной линии холмов нагоризонте. Из тьмы выступали неясные тени-- изломанные грани гор, ржавыеболота, в которых отражались казавшиеся красными звезды, белые меловыесклоны, походившие на сброшенные женщиной одежды, открывавшие ее тело,погруженное во мрак и дремавшее в углублениях почвы. Ночью эта пылающаяземля казалась охваченной какой-то странной страстью. Она спала,разметавшись, изогнувшись, обнажившись, широко раскинув свои члены. Во тьмеслышались тяжелые жаркие вздохи, доносились крепкие запахи вспотевшей во снеженщины. Казалось, мощная Кибела, запрокинувшись на спину и подставив животи грудь лунным лучам, спит, опьяненная жаром дня, и все еще грезит обоплодотворении. В стороне, вдоль ее огромного тела, шла дорога в Оливет, иона представлялась аббату Муре бледной ленточкой, которая вилась, точноразвязавшийся шнурок от корсета. Ему чудилось, что брат Арканжиа задираетюбки девчонкам и сечет их до крови, что он плюет в лицо взрослым девушкам иот монаха несет запахом козла, которому не дано удовлетворить свою похоть.Он видел, как Розали смеется исподтишка с видом блудливого животного, адядюшка Бамбус швыряет ей в поясницу комья земли. Но в это время он был,видимо, еще совсем здоров, утреннее сол