Часть вторая. Лужин до болезни

«Он играл в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Киеве, в Одессе. Появился некий Валентинов, что-то среднее между воспитателем и антрепренером. Отец носил на рукаве черную повязку – траур по жене, – и говорил провинциальным журналистам, что никогда бы так основательно не осмотрел родной земли, если б его сын не был вундеркиндом.»

Валентинов появился в жизни Лужина на восходе его таланта, когда отец шахматиста ещё был жив. Он помогал мальчику развивать свой дар, организовывал участие на турнирах. И значительно то, что его не интересовал Лужин как человек, его интересовал Лужин как феномен. Он составлял для него не только интерес финансовый, но и спортивный:

«Он показывал его, как забавного монстра, богатым людям, приобретал через него выгодные знакомства, устраивал бесчисленные турниры, и только когда ему начало сдаваться, что вундеркинд превращается просто в молодого шахматиста, он привез его в Россию обратно к отцу, а потом, как некоторую ценность, увез снова, когда ему показалось, что все-таки он ошибся, что еще годика два-три осталось жить феномену.»

В итоге Валентинов Лужина покинет, чтобы вернуться в час роковой, чтобы вновь подзаработать.

Однако, опустив всю мелочность своей профессии, антрепренёр и сам порой задумывался над гением Лужина, искал истоки, и остановился на фрейдовской концепции, так нелюбимой Набоковым:

«Наконец у него была своеобразная теория, что развитие шахматного дара связано у Лужина с развитием чувства пола, что шахматы являются особым преломлением этого чувства, и, боясь, чтобы Лужин не израсходовал драгоценную силу, не разрешил бы естественным образом благодейственное напряжение души, он держал его в стороне от женщин и радовался его целомудренной сумрачности.»

Кто знает, может, он был действительно прав. Как бы в дальнейшем мы не иллюстрировали ступенчатый процесс ухода Лужина от реального к иллюзорному, который в будущем привёл гения к болезни, мы не можем отрицать тот факт, что болезнь эта начала активно прогрессировать именно после встречи с женщиной, хотя физически, внешне, это и не проявлялось.

Но надо и отметить в этой фразе явную насмешку над Фрейдом, ведь, как пишет Александров, «…Валентинову так и не суждено понять, сколь многим обязан Лужин в блестящей игре против Турати любви к невесте».

Итак, с каждой новой партией Лужин-человек, которого, как пишет Набоков, «сама жизнь проглядела», всё больше превращался в Лужина-фигуру, своей блестящей игрой давая возможность Валентинову подзаработать, а отцу порядком призадуматься. И всё-таки у Лужина-старшего была малая толика этого знаменитого писательского чутья: «он умрет молодым, его смерть будет неизбежна и очень трогательна. Умрет, играя в постели последнюю свою партию».

Но отец доживал последние годы, и как не пытался уберечь сына от чего-то неминуемого и страшного, не мог. И писать он уже не мог, началась война: «…годы войны оказались раздражительной помехой, это было какое-то посягательство на свободу творчества». А потом он умер.

И когда он умрёт, Лужин даже не сможет найти в себе силы приехать на похороны (потому что всё там – чёрное, он чурался людей, боялся смерти и скорби, да и шахматная симметрия расстановки сил была грубо нарушена), а приехав через месяц, он не сможет найти могилы и, проходя мимо дома отца, он не испытает щемящих чувств. Творческое в нём вытеснило человеческое, и не просто вытеснило, оно осталось и укоренилось в нём. Творческое начало было единственным и полноправным, и не признавало других начал, как компартия.

«Вообще же так мутна была вокруг него жизнь, и так мало усилий от него требовала, что ему казалось иногда, что некто, – таинственный, невидимый антрепренер, продолжает его возить с турнира на турнир, но были иногда странные часы, такая тишина вокруг, а выглянешь в коридор, – у всех дверей стоят сапоги, сапоги, сапоги, и в ушах шум одиночества.»

«Он замечал только изредка, что существует.»

И это печально. Но с другой стороны и жертвенно. А думал ли сам Лужин, что пошёл на эту жертву. Видимо, нет. Он понимал, что что-то не так, но вот что – что это была за сила, та сила, которая в итоге разыграла с ним последнюю партию, увы, неоконченную.

Вот что пишет Владислав Ходасевич об этом в своей рецензии на эту книгу: «Художник обречен пребыванию в двух мирах: в мире реальном и в мире искусства, им самим созидаемом. Подлинный мастер всегда находится на той принадлежащей обоим мирам линии, где их плоскости пересекаются. Отрыв от реальности, целостное погружение в мир искусства, где нет полета, но есть лишь бесконечное падение, - есть безумие. Оно грозит честному дилетанту, но не грозит мастеру, обладающему даром находить и уже никогда не терять линию пересечения. Гений есть мера, гармония, вечное равновесие.»

Если мы соглашаемся с данным высказыванием, то надо признать, что Лужин – дилетант. Но Лужин уходит от реальности больше по надобности, чем по прихоти или какому-то тяготению. Сам образ мыслей навязывал шахматы – как выход из сложившейся жизненной ситуации, как любое творчество служит некоторым очищением для творца.

Однако лужинское «безумие» ушло дальше: теперь жизнь не только на уровне мышления, но и на уровне сознания, начала преобразовываться в одну большую шахматную партию. Детская игра теней и соответствий переходила в масштаб более крупный, где «этой липой, стоящей на озаренном скате, можно, ходом копя, взять вон тот телеграфный столб.»

И даже любовь, казалось бы!, стала частью большой игры за достижение победы над реальностью. «Лужин начал тихими ходами, смысл которых он чувствовал очень смутно, своеобразное объяснение в любви.»

Он сам начал эту игру. Но мог ли он отказаться от неё изначально?

На отдыхе наш герой знакомится с женщиной. Её зовут Наталья Каткова. Она находит Лужина в состоянии запущенном (приведём две красноречивые цитаты):

«…правая щека слегка поднималась, справа губа обнажала плохие, прокуренные зубы, и другой улыбки у него не было. И нельзя было сказать, что ему всего только пошел четвертый десяток, – от крыльев носа спускались две глубоких, дряблых борозды, плечи были согнуты, во всем его теле чувствовалась нездоровая тяжесть, и когда он вдруг резко встал, защищаясь локтем от осы, – стало видно, что он довольно тучный, – ничто в маленьком Лужине не предвещало этой ленивой, дурной полноты. "Да что она пристала!" – вскрикнул он тонким, плачущим голосом, продолжая поднимать локоть, а другой рукой силясь достать платок. Оса, описав еще один последний круг, улетела, и он долго провожал ее глазами, машинально отряхивая платок, и потом, поставив потвёрже на гравий металлический стул и подняв упавшую трость, сел снова, тяжело дыша.»

«Лужин посмотрел на свою руку, топыря и снова сдвигая пальцы. Ногти были желтые от курения, с грубыми заусенцами, на суставах тянулись толстые поперечные морщинки, пониже росли редкие волоски.»

Однако она заинтересовывается им. Находит что-то необычное, неземное, неуловимое в его каменном облике, неспешных движениях, сломанных словах. Разные, порой восторженные, часто смешанные мысли были в её голове:

После первого взгляда:

«Его полное, серое лицо, с плохо выбритыми, израненными бритвой щеками, приобрело растерянное и странное выражение. У него были удивительные глаза, узкие, слегка раскосые, полуприкрытые тяжелыми веками и как бы запыленные чем-то. Но сквозь эту пушистую пыль пробивался синеватый, влажный блеск, в котором было что-то безумное и привлекательное.»

Во время первой беседы:

«…Но даже в этом равнодушии, в его неуклюжих словах, в тяжелых движениях его души, как бы поворачивавшейся спросонья и засыпавшей снова, ей мерещилось что-то трогательное, трудно определимая прелесть, которую она в

нем почувствовала с первого дня их знакомства.»

«Ей захотелось познакомиться с ним, поговорить по-русски, – столь привлекательным он ей показался своей неповоротливостью, сумрачностью, низким отложным воротником, который его делал почему-то похожим на музыканта»

Или вот перед знакомством с родителями:

«…человек другого измерения, особой формы и окраски, несовместимый ни с кем и ни с чем.»

А он где-то на подсознании почувствовал её теплоту, её интерес. Шахматы для неё были загадкой, но не были между ними барьером – скорее наоборот. Были предлогом. Но с её стороны. Она пыталась отыскать ответы в его детстве («"Расскажите мне еще что-нибудь, – как вы тут жили? Неужели вы были когда-нибудь маленьким, бегали, возились?"»), но Лужин не любил вспоминать ту пору, а если что и пробурчит, то уже не повторит разборчивей. Он играл в вербальные шахматы и с ней, но вот только ходы совершал за неё сам, и она ничего не знала:

После того, как она подняла его упавший платок и монету:

«…и с той поры он смутно, почти бессознательно все следил, не роняет ли она

чего-нибудь, – как будто стараясь восстановить какую-то тайную симметрию.»

Или её озабоченность его грустью по поводу, может быть, большого количества неоплаченных счетов?:

«"Ну что? Как?" – спросила она. "Оформится во время игры, – сказал

Лужин. Просто-напросто намечаю некоторые возможности".»

Или, вот пример его заблуждения, уже во время реальной партии.

Его постоянно отвлекала и раздражала пара женских ног, которые ничего не понимали в игре. И, несмотря на это, он выигрывал партию и обнаруживал, что парой ног принадлежала его невесте, и ему было приятно, что она видела его победу, и это было хорошо.

Так вот, мог ли он отказаться от затеянной им игры изначально?

То есть, казалось бы, – появилась женщина, готовая помогать жить, заменять мать, способная любить. Почему не отказаться от шахмат, которые затягивают в свою клеть. Но любовь не могла спасти Лужина. Выбор между его шахматной реальностью, где он был на своём месте, то есть где-то на клетке e8 (а одевался он всегда в тёмное).

«Эти города, эти ровные ряды желтых фонарей, проходивших мимо, вдруг выступавших вперед и окружавших каменного коня на площади, – были той же привычной и ненужной оболочкой, как деревянные фигуры и черно-белая доска, и он эту внешнюю жизнь принимал, как нечто неизбежное, но совершенно незанимательное.»

Да и, кроме того, шахматами для Лужина было то пространство, иллюзорная плоскость, в которой он был победителем. Но не тщеславие его тешило, а потребность в проявлении себя. Ведь даже потребность в самовыражении у него была интровертивная.

«Последнее время он играл много и беспорядочно, а особенно его утомила игра вслепую, довольно дорого оплачиваемое представление, которое он охотно давал. Он находил в этом глубокое наслаждение: не нужно было иметь дела со зримыми, слышимыми, осязаемыми фигурами, которые своей вычурной резьбой, деревянной своей вещественностью, всегда мешали ему, всегда ему казались грубой, земной оболочкой прелестных, незримых шахматных сил. Играя вслепую, он ощущал эти разнообразные силы в первоначальной их чистоте. Он не видел тогда ни крутой гривы коня, ни лоснящихся головок пешек, – но отчетливо чувствовал, что тот или другой воображаемый квадрат занят определенной сосредоточенной силой, так что движение фигуры представлялось ему, как разряд, как удар, как молния, – и все шахматное поле трепетало от напряжения, и над этим напряжением он властвовал, тут собирая, там освобождая электрическую силу.»

Но зачем тогда Лужину была нужна жена?

Он искал посредника меж двумя мирами. Сначала это был его отец, затем Валентинов, теперь же он оставался одинок, и не чувствовал рядом с собой направляющей силы. А куда его могла направить Наталья – это не важно, он просто искал вектор, как ветра флюгер.

Её мать была категорически против такого брака, как только не называла она бедного шахматиста:

«"Это же не человек, – продолжала с сердитым изумлением мать. – Что это такое? Ведь это же не человек. Он меня называл мадам, просто мадам, как приказчик. Не человек, а Бог знает что. И у него, наверное советский паспорт. Большевик, просто большевик. Я сидела, как дура. Ну и разговорчики. Совершенно грязные манжеты. Ты заметила? Совершенно грязные и обдрипанные".

"О чем были разговорчики?" – спросила она, улыбаясь исподлобья.

"Да, мадам, нет, мадам. Тут приятная атмосфера. Атмосфера, а? Словцо-то? Я его спросила, давно ли он из России, чтоб как-нибудь разговориться. Он просто молчит. Просто молчит. Потом он сказал про тебя, что ты любишь прохладительные напитки. Прохладительные! А морда какая, морда-то. Нет, нет, подальше от таких..."»

Сама Наталья боялась этого брака, она готовила себя к тому, что ей может не удастся занять в жизни и голове Лужина значительное место, вытеснив оттуда какого-нибудь ферзя, и так жизнь её самой превратится выцветшую кинохронику минувшей молодости, проведённой в тени великого шахматиста. Она боялась, но и одновременно представляла Лужина в церкви, одетого во фрак.

И только спустя некоторое время, присмотревшись, оценив положение и ситуацию на шахматной доске, когда всё стало очевидным, он сделал ей предложение на своём, каком-то загадочном языке:

«Не надо больше откладывать,– бормотал Лужин, обняв ее и скрестив пальцы у нее на бедре. – Садитесь, садитесь, не надо откладывать. Давайте, завтра вступим. Завтра. В самый законный брак".»



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: