double arrow
Я видел будущее, и оно трансформировано

 

Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы новые.

Овидий{519}

 

Морфинг или иначе трансформация — это компьютерная анимационная техника, которой обязан большинством своих видеоэффектов «Терминатор-2». Именно благодаря морфингу робот-убийца Т-1000 мгновенно растворяется в воздухе, женоподобный псевдополицейский превращается в мускулистую Сару Коннор, пузатого работника психбольницы или даже в линолеум на полу. Подобные спецэффекты встречаются сегодня на каждом шагу: в рекламном ролике типичные американские «Джоны» превращаются друг в друга в процессе бритья, а в рекламе комплекса упражнений для уничтожения лишнего веса Ричарда Симмонса мы видим бывших толстушек, которые тают на наших глазах, обретая нынешние осиные талии и стройные силуэты. Морфингу подвержено все, что в принципе может быть введено в виде нулей и единиц в память компьютера. Благодаря морфингу человеческие тела становятся жидкими, превращаясь в текучую духовную субстанцию, способную заполнить собой любой сосуд.

Термин «боргинг » возник из слова «киборг », придуманного в 1960 году ученым-астрофизиком Манфредом Клайнсом. (Кстати, термин Клайнса является своего рода «лингвистическим киборгом» — гибридом, происходящим от слов «кибернетический » и «организм »). Для Клайнса успехи в области биоинженерии — появление перезаряжающихся кардиостимуляторов, искусственных суставов — означали то, что граница между органикой и механикой не так непреодолима, как кажется на первый взгляд.




«Поскольку каждый из этих механических устройств смог стать функциональной частью человеческого организма»,— отмечает историк Дэвид Ченнелл,— «становится все труднее и труднее определять внедренный в тело объект как чисто человеческий или чисто механический. (…) Киборг не является обычным союзом человека и машины, как, например, обычное использование человеком механических устройств. Киборг — это уникальная связь человеком и машиной, в которой машина «должна работать без помощи разума, чтобы согласовывать свои действия с собственными гомеостатическими средствами управления тела».{520}

Так что у голливудских «морфингов» и «боргингов» есть аналоги и в реальной жизни. Генная инженерия, создающая генетически измененные растения или животных, вводя цепочки ДНК одного организма другому организму, тоже является своего рода морфингом. В 1992 году в Университете Огайо была выведена мышь с высокой сопротивляемостью вирусам: эмбриону животного был введен ген человека, отвечающий за выработку интерферона. Эта мышь — типичная морфа, равно как и свинья, выведенная в 1991 году в лаборатории принстонской компании DNX Corporation. Оплодотворенным яйцеклеткам свиньи вводились клоны ДНК человека, в результате чего на свет родилась свинья, клетки которой производили человеческий гемоглобин.



Много кто опасается (и мало, кто в сущности надеется), что животные-мутанты станут прелюдией появления генетически измененных сверхлюдей. «Теперь мы умеем выходить за границы определенного вида, объединять достоинства (и пороки) разных видов и закладывать в виды (…) свойства, ранее не встречавшиеся ни у одного из видов»,— пишет Джон Харрис в книге «Чудо-женщина и Супермен: этика человеческой биотехники». — «Мы можем или в конце концов сможем создавать новые, «трансгенетические» существа беспрецендентной природы и с беспрецендентными свойствами. Я не преувеличу, если скажу, что человечество стоит на перепутье»{521}.

Однако морфы находятся не только в стенах хайтечных лабораторий: они вокруг нас. Транссексуалка «Тула», появившаяся недавно на страницах журнала Playboy — натуральная морфа, которой «необходимо изменить свое тело, чтобы оно соответствовало ее натуре»{522}. Продукты пластической хирургии, столь популяризируемые таблоидами,— все эти Розанны, Иваны Трамп, Ла-Тойи Джексон — тоже своего рода морфы. Их уникальные черты изменяются и подправляются во имя и в соответствии с общепризнанными стандартами красоты. Синди Джексон (не имеющая к Ла-Тойе никакого отношения), которая снималась в популярном телешоу «Шоу Дженни Джонс», перенесла более двадцати пластических операций, чтобы стать похожей на куклу Барби (так и не стала!) Другой, более знаменитый Джексон возомнил себя гибридом Дайаны Росс и Питера Пена.

Борги, напротив, так и не покинули границ научно-фантастических фильмов. В киберкультуре тело воспринимается как проницаемая мембрана, его цельность нарушена, а неприкосновенность нарушена суставами из титана, миоэлектрическими конечностями, синтетическими костями, кровеносными сосудами, грудями, пенисами, кохлеарными имплантами и искусственным тазом. «Бостонский локоть», «рука из Юты» и «кисть Отто Бока» — все эти протезы, приводимые в действие сигналами электромиограммы, исходящими от ампутированной конечности и окружающих ее мышц,— завоевали почти мифический статус в современной медицине. «К концу века почти каждый основной орган за исключением мозгов и центральной нервной системы будет иметь искусственную замену»,— предрекал светило бионики доктор Уильям Добелл.{523} В самом деле, кардиостимуляторами и другими бионическими приспособлениями для улучшения работы сердца сегодня уже никого не удивишь, а ученые активно работают над созданием имплантируемого электрического сердца.

«Сегодняшние старики находятся в авангарде техники»,— отмечал по этому поводу критик Томас Хайн. — «Они с готовностью соглашаются на то, чтобы в их тела вмонтировали искусственные устройства, заменяющие вышедшие из строя части. (…) Киборги — довольно старый продукт научной фантастики, но никто и никогда не мог представить себе, что твоя любимая бабушка может стать одним из них»{524}. Весьма скоро, однако, бабушка сможет присоединиться к постчеловеческому авангарду: если верить футурологу Элвину Тоффлеру, в недалеком будущем миниатюрные компьютеры «будут имплантироваться в наши тела не только для того, чтобы компенсировать физические недостатки, но и для того, чтобы увеличить возможности человека. Граница между человеком и компьютером в какой-то момент окончательно сотрется».{525}

Техника подвергает сомнению некоторые вековые представления о теле. Мы живем в век рукотворных монстров, тогда как человеческая форма кажется слишком неопределенной, сводящейся к набору заменяемых частей, как киборг Т-800 Арнольда Шварценеггера из «Терминатора-2», или беспредельно манипулируемой, как жидкокристаллический Т-1000 из того же фильма.

Более того, тело постепенно превращается из «одинокой крепости» в «зону боевых действий», где не прекращаются идеологические перестрелки вокруг прав на аборты, использования тканей эмбрионов в медицинских целях, лечения СПИДа, суицида, эвтаназии, суррогатных матерей, генной инженерии, клонирования и даже спонсируемой государством пластической хирургии для заключенных. «ТВОЕ ТЕЛО — ПОЛЕ БИТВЫ», гласит надпись на постере художницы Барбары Крюгер.

На исходе XX века мы становимся свидетелями триумфа механистического взгляда на человеческое тело, уходящего корнями в картезианский дуализм, который делит реальность на нематериальный разум и инертный, материальный мир (включающий в себя, по Декарту, и человеческое тело) всецело объяснимый в механистических терминах. Риторика теоретиков искусственного разума наподобие Марвина Мински, для которого мозг — это «мясная машина», выплескивается на страницы газет в виде прочно укоренившейся метафоры мозга как компьютера.

Киберкультура нью-эйджа, корпоративные мотивационные семинары и «апгрейд» в 1990-е годы движения 1970-х за расширение человеческих возможностей часто включают в себя терапевтические техники, воспринимающие сознание как «биокомпьютер», способный перепрограммироваться с помощью правильных команд. Например НЛП (нейро-лингвистическое программирование) — дитя лингвистики и компьютерного программирования — широко использует процесс, называемый «моделированием». Он основан на теории о том, что ориентированные на успех поведенческие схемы могут быть «инсталлированы» в подсознание человека с помощью самогипноза точно так же, как программы инсталлируются на компьютер. «У каждого из нас имеется в распоряжении самый мощный в мире компьютер, но, к сожалению, никто не дал нам инструкции по пользованию»,— пишет гуру мотивационной психологии Энтони Роббинс, чья система нейро-ассоциативного тренировки основана на НЛП.{526} В ней используются НЛП-подобные техники для перемаршрутизации заведомо провальных невросоединений и «переделки себя, своих чувств и поведения в соответствии с новыми, более широкими возможностями».{527}

Неокартезианское восприятие тела как машины вполне созвучно новому отношению к нему, как в товару. По мнению Эндрю Кимбрелла, главного стратега Фонда исследования тенденций экономической конъюнктуры Foundation on Economic Trends, логика рыночной экономики, которая навсегда изменила ландшафты западной культуры своим отношением к «человеческому труду, прежде являвшемуся обычной частью повседневной жизни, как к товару», достигает своего наивысшего выражения тогда, когда потребительским товаром становится человеческое тело».{528} Он пишет так:

 

«Все чаще и чаще американцы продают самих себя: свою кровь, сперму, яйцеклетки и даже своих родных детей. И все чаще и чаще ученые и компании торгуют человеческими «товарами», в том числе органами, эмбрионами, тканями, клетками, биохимическими элементами и генами. (…) Рост цен на наше самое интимное «имущество» вызывало настоящий бум на рынке человеческого тела».{529}

 

Однако если одни страны переживают бум, другие — экономический крах. В сенсационной статье, опубликованной Arizona Republic и посвященной проблеме мирового черного рынка человеческих органов, рост которого вызван «повышающимся спросом на органы для трансплантаций, медицинских исследований и косметических операций», наглядно показана разница между так называемыми странами первого и третьего мира.{530} В материале рассказывается о том, как в России осуществлялись нелегальные операции по продаже почек, сердца, легких, печени, глаз и «3 тысяч пар яичек, предназначавшихся для производства омолаживающих кремов»; о том, как в Аргентине ложками выковыривали роговицу из глаз умственно-отсталых больных; о том, как в Гондурасе воровали на органы детей».{531}

Борьбу за наше тело ведут несколько равносильных претендентов, так и норовя разорвать его на части: это хайтечное протезирование, генная инженерия, пластическая хирургия, операции по изменению пола, публичные дебаты вокруг политики тела и переоценка тела как теплокровной машины или потенциально прибыльного источника «запчастей». Мы не знаем, что делать с самими собой, именно потому что мы более, чем когда-либо прежде, в силах «переделать» самих себя — головоломка, которая нашла отражение в когнитивном диссонансе наших СМИ, где образы тела как храма из рекламных роликов воды от Evian или духов Obsession от Calvin Klein соседствуют с образами тела-оскверненного храма из фильмов и романов Стивена Кинга.

Наши масс-медиа вдалбливают нам, что мы — это культура, поклоняющаяся подтянутому, спортивному телу, и мы склонны этому поверить: топ модели и качки всегда являлись для нас объектом желаний. Но те же телеэкраны плодят в неимоверном количестве образы расчлененных или исковерканных тел: фильмы ужасов полны раскалывающихся голов, растекающихся кишок, выдавленных глаз, потоков рвоты. Конечно, в ужастиках тело всегда было главным действующим лицом, но истории о дробителях трупов, пожирателях мозгов и похитителях тел все же свойственны именно концу XX века — эпохе, чья маниакальная одержимость телом противостоит широко распространенной в обществе тревоге по поводу судьбы этого тела. Будучи подавляемыми, эти страхи пытаются вырваться на свободу и таки находят выход в виде кровавого месива в ужастиках и научной фантастике. «Если фильмы вроде «Молчания ягнят» или «Американского психопата» действительно пытаются рассказать нам что-то о нас самих, то, видимо о том, что в этот самый момент истории мы стали ненавидеть свое тело»,— считает Барбара Эренрайх.{532} Тело, утверждает она, вредит нам: «секс, бывший главным среди земных наслаждений, стал распространителем смертельно опасных вирусов».{533}

Наиболее очевидным доказательством этого ужаса перед собственным телом является пандемия СПИДа со всеми сопутствующими кошмарными образами, прочно отпечатавшимися в сознании масс,— тел, от которых остались лишь кожа да кости, плоти, изъеденной пурпурно-красными язвами саркомы Капоси. Но этому ужасу перед телом также сопутствует и культурный «посттравматический шок», вызванный переносом в сферу техники значительной части наших мыслительных и мышечных операций. Что еще раз подтверждает теорию Маршалла Маклюэна, считавшего, что важнейшей чертой информационной эры является культурная травма, вызываемая технической «самоампутацией» человеческих функций. «Действительно ли тело все еще существует в земном смысле этого слова?» — задается вопросом Дж. Г. Баллард. — «Его роль постепенно уменьшается, так что оно кажется не более, чем призрачной тенью на рентгеновском снимке нашего неприятия смерти».{534} Приведем ниже рассуждения писательницы Линды Хасселстром по поводу атрофии тела:

 

«Берем тело с его вековой охотничьей/воинской историей, сажаем вертикально на восемь часов так, чтобы лишь кончики пальцев слегка порхали по клавишам, потом помещаем его в автомобиль, где оно немного подвигает ногами и руками, а затем привозим домой. Дома тело складируется на мягкую поверхность и от двух до шести часов непрерывно пялится в освещенный экран телевизора, затем кладется на другую мягкую поверхность и остается в этом положении до тех пор, пока не придет время вставать и повторить все операции заново. Не странно, что у нас проблемы со здоровьем».{535}

 

Раскол между нашим телом и нашим сознанием становится особо очевиден после длительного погружения в виртуальный мир (телевизор, компьютерные игры, интернет, хакерство, аркадная виртуальная реальность): пара секунд — и блуждающее сознание занимает пустующее тело. Брюс Стерлинг отлично поймал этот момент в «Паучьей Розе» — небольшой рассказе о космическом киборге, сканирующем небо с помощью восьми глаз-телескопов, «изображение с которых поступало в мозг через расположенный у основания черепа нейрокристаллический датчик».{536} Наблюдая за небом, «она ничего не знала» о своем теле, «ибо была далеко, высматривая непрошеных гостей».{537} Когда же они явились, приведя ее в действие, «Паучья Роза частично вышла из режима неподвижного слежения и вновь почувствовала себя внутри тела».{538}

Такое отделение от тела нередко встречается в киберкультуре, где все большее число людей проводит время в «режиме неподвижного слежения», уткнувшись глазами в экран монитора. Бит за битом мы все дальше от наших столь не годящихся для путешествий в виртуальную реальность тел. Это ощущение «выхода за» метко отметила Лори Андерсон: «Я чувствую свое тело так же, как многие водители свою машину».{539} Из этого отчуждения рождается и ненависть к телу — смесь недоверия и презрения к неуклюжей плоти, которая несет ответственность за коэффициент сопротивления в технической среде. «Мы вступаем в колониальную фазу нашего отношения к телу, полную отеческих идей, за которыми скрывается беспощадная эксплуатация во имя нашего блага»,— заявляет Баллард. — «Восстанет ли в конце концов тело, изрыгнет ли все эти витамины, души и шейпинги в Бостонскую бухту и свергнет ли агрессора?»{540}

Дэвид Кроненберг, наш самый выдающийся теоретик виртуального секса и «неудержимой плоти», подхватывает идею Балларда: «Я не считаю, что плоть — это обязательно зло. Но она сварлива и независима. (…) Это действительно напоминает колонизацию. Колонии внезапно решают, что они могут и должны существовать сами по себе и отделяются от своей метрополии. (…) Думаю, плоть в моих фильмах так и поступает».{541} В картине «Стая» (1979) пациенты культового Психоплазматического института доктора Реглана учатся выводить свои неврозы и психозы наружу в буквальном смысле этого слова — в виде стигмат. Результат не всегда оказывается ожидаемым. Полоумный выпускник института обнажает грудь, демонстрируя уродливую опухоль. «Это разновидность рака лимфатической системы,— поясняет он. — Реглан призывал мое тело восстать против меня — полюбуйтесь, что из этого вышло. Теперь у меня в руках небольшая революция, и не могу сказать, что мне удается подавить ее».

Антипатия между телом и сознанием заложена в метафизической загадке самого человеческого существования: мы обладаем телами и в то же время являемся телам, наша плоть одновременно является «оно» и «я». Как пишет Нортроп Фрай, «человеческое сознание чувствует, что оно находится внутри тела, о котором оно почти совсем ничего не знает — ведь даже такая элементарная вещь, как кровообращение, была открыта совсем недавно. Поэтому мы не можем почувствовать, что тело идентично сознанию».{542}

При всем при этом «софт» нашего разума всецело зависит от «железа», в которое он инсталлирован, иными словами, от нашего тела. Ненависть к телу растет отчасти из-за чудовищной обиды на то, что оно неизбежно устаревает. По словам Кроненберга, «многие светила философии мечтали восстать против невозможного дуализма сознания и материи. (…) Весь ужас — и вся сложность жизни в целом — состоит в том, что мы не способны представить себе свою смерть. Отчего здоровый разум должен умереть лишь потому, что тело не здорово? В этом что-то не так».{543}

Конечно, иногда ненависть к телу вызвана тем, что оно действительно может быть противным и несовершенным. «Кто из вас не осознавал временами «нечистоту» тела и не испытывал желания стряхнуть его? Не чувствовал отвращения к «основным» потребностям организма вроде сходить по нужде или позаниматься сексом?» — спрашивает философ Брюс Мэзлиш.{544}

Христианское мировосприятие, лежащее в основе западной культуры, маскирует это физическое отвращение неприятием моральным. Д. Х. Лоуренс, считавший «христианство самым злейшим врагом чувственной жизни», ругал святого Павла за его «повышенное внимание к различиям между плотью и духом, и его веру в то, что плоть является источником порчи».{545}

И все же какой бы древней ни была ненависть к телу, своего апогея она достигает в киберкультуре, где сознание раз и навсегда отрывается от тела. «В нашем теперешнем состоянии мы всего лишь неуклюжие выродки — частично биологические, частично культурные,— и многие наши биологические особенности не согласуются с устремлениями наших умов»,— полагает теоретик искусственного интеллекта Ганс Моравек.{546}

Недавние военные действия, в том числе и «дружественный огонь», еще раз подтверждают эти не слишком лицеприятные размышления Моравека. Компьютеризированным военным технологиям необходимы люди-операторы, способные обрабатывать информацию и принимать решения на сверхчеловеческих скоростях,— поясняет капитан Фил Бодзелли, командующий эсминцем ВМС США Valley Forge . — «Мы оказываем огромное давление на тех, кто принимает решения, и тех, кто им помогает, чтобы избежать ошибок. Но человеческое тело не готово действовать безошибочно».{547} Слова Бодзелли еще раз подтвердились в 1994 году, когда американские истребители сбили два своих вертолета на севере Ирака, в результате чего погибли все, кто находился на борту. «Современные технологии развиваются так быстро и столькими способами, что они превышают человеческие возможности»,— пояснил подполковник ВВС США Чарльз Р. Шредер в интервью газете New York Times .{548}

Между тем на философских полях сражения традиционные представления о теле и собственном «я» подвергаются яростным атакам со стороны феминистских теорий. Поскольку в истории западного мира женщин слишком часто воспринимали как само олицетворение плоти, у феминисток имеются все основания живо интересоваться «политикой тела». С начала 1980-х появилось множество академических исследований, где поднимался вопрос, до какой степени наши знания о теле подготовлены культурой, а не детерминированы природой, что привело к появлению целой школы, которую Джудит Аллен и Элизабет Гроц окрестили «телесным феминизмом».{549}

По мнению теоретика современного феминизма Энн Бальсамо, в киберкультуре феминистки, борющиеся против «каких-либо культурных интерпретаций пола», идут на мировую с наукой и техникой, чего не делали их предшественники:

 

«Ранний феминизм, обличавший науку и технику как мужские культы рационализма, не выдержал серьезной схватки с целым комплексом когерентных идей, имевших отношение не только к развитию новых наук и новых технологий (например, генной инженерии), но и к философским системам, на которых строится общественная организация производства истины и знаний».{550}

 

Наблюдая не слишком удачное соединение техники с женским телом в век информационных технологий, феминистки от Наоми Вульф до Донны Хэрэвей, оспаривают глубоко укоренившиеся идеи тела в целом и женского тела в частности. Во главе этого движения стоят Наоми Вульф, горячая защитница прокапиталистического «силового феминизма», и Донна Хэрэвей, социалистка и историк, под критикой которой разбивается образ тела в киберкультуре.

 

Build me a woman[111]

 

 

Some girls wander by mistake

into the mess that scalpels make

 

(Девчонки добровольно ложатся под нож,

Дерьмово получается — обратно не вернешь!)

 

Леонард Коэн{551}

 

Не раз патриархальная культура обращалась за помощью к технике, чтобы поставить женские тела на службу мужским фантазиям. Благодаря корсетам бюст становился пышным, как в романтических романах, хотя это устройство не давало женщинам нормально дышать, затрудняло движение и вызывало трансформацию внутренних органов. Турнюр — специальная подушечка, которая подкладывалась под платье сзади — оттопыривал зад, из-за чего женщина становилась похожа на «самку во время течки».{552}

Переделка женского тела в соответствии с буржуазными идеалами не завершилась отменой корсетов и турнюров. Потребительская культура индустриальной современности лишь подчеркнула экономический подтекст этих порядков. По свидетельству Стюарта Ивэна, рекламный плакат 1920-го года учил американских женщин «воспринимать себя, как нечто, созданное в пику своим соперницам,— накрашенными и подтянутыми с помощью средств, предоставляемых современным рынком».{553}

В своей книге «Миф о красоте: как образы красоты используются против женщин» Наоми Вульф обрушивается с критикой на недостижимый идеал красоты, насаждаемый индустрией красоты — эту губительную мечту, вынуждающую американских женщин подвергать себя изнурительным диетам, беспорядочному питанию, пластическим операциям и целому ряду хронических самоуничижительных ритуалов. Цифровые технологии в киберкультуре позволяют создать действительно постчеловеческие идеалы красоты: это невероятно красивые фотомодели, взирающие на нас со страниц модных женских журналов и рекламных плакатов, которые существуют лишь в виде цифровых фотографий, подретушированных в компьютерных программах. «Сделать женщину на фотографиях помоложе — дело обычное и часто используется в публикациях, предназначающихся для широкой публики»,— утверждает Вульф,— ну а компьютерная графика уже давно применяется для верстки рекламных полос в женских журналах», чтобы скорректировать реальность в соответствии с общепринятыми нормами. «Эта проблема вовсе не так незначительна, как кажется. — Продолжает Вульф. — Она касается основных свобод человека: свободы воображать свое будущее и гордиться своей жизнью. Стирание возраста с женского лица равносильно лишению женщины индивидуальности, силы и прошлого».{554}

Эти перевернутые отношения между копией и оригиналом порождают постмодернистский психоз. «Когда застывшие протогенные образы со страниц модных журналов или рекламных плакатов становятся образцами, по которым лепятся сами люди, наступает наивысшая степень отчуждения»,— пишет Ивэн. — «Человек чувствует себя все неуютнее и неуютнее в своей собственной оболочке».{555}

Слияние компьютерных технологий с мифом о красоте Наоми Вульф может в один прекрасный день привести к появлению созданий, мало отличающихся от Прис — андроида-модели из кинофильма «Бегущий по лезвию бритвы». Ведь уже сегодня в клиниках пластической хирургии используются компьютерные программы, показывающие пациенткам перед операцией их «новое лицо». Если верить статье San Francisco Examiner , в компьютер заложено некое «идеальное лицо», которое берется за образец. Врачи сравнивают с этим шаблоном лицо пациента и по полученным результатам определяют, какие детали нуждаются в корректировке.{556}

На этом строится сюжет романа Брайана Д'Амато «Красотка», где постмодернизм, пластическая хирургия и миф о красоте встречаются в художественном мире Нью-Йорка. В романе Д'Амато увлечение художника портретами Ренессанса приводит к весьма странным результатам: Джейми Анджело совершает сложнейшую хирургическую операцию. Он снимает лицо своей подруги, заменяет его синтетической кожей и высекает черты красавиц кватроченто на основе компьютерного монтажа на основе самых изящных в истории искусства лиц. События приобретают дьявольский поворот, когда оказывается, что с «еще не готовым для прайм-тайма» творением Анджело все идет не так гладко, как хотелось бы.

«Мы ближе к эпохе тотальной хирургической перестройки тел, чем думают некоторые»,— пишет Д'Амато. — «Описанные в «Красотке» техники компьютерного моделирования уже используются в клиниках пластической хирургии во всем мире. (…) Когда появится разновидность хирургии, о которой говорится в романе, непременно найдутся люди, которые захотят это попробовать».{557}

В переносном, поэтическом смысле художники-авангардисты уже применили постмодернистское цитирование к человеческой анатомии. Использование компьютерной графики для создания эталонов красоты и хирургическая переделка в соответствии с этими идеалами живых тканей непосредственно относятся к тому, что обозреватель National Review Джеймс Гарднер называет «Искусством тела»,— возрождению в 1990-е годы «боди-арта» 1970-х. На волне этой моды появляются перформансы французской художницы Орлэн.

Нигде больше политика тела, авангардистский императив «Шокировать!» и патологии культуры, помешанной на имидже и внешнем, не проявили себя с такой захватывающей — или, быть может, ужасающей — силой, чем в «хирургическом театре» Орлэн. С 1990 года она семь раз делала пластические операции в рамках проекта «Окончательный шедевр: реинкарнация святой Орлэн» — «телесного искусства», призванного превратить ее лицо в комбинацию знакомых всем черт. Ее хирурги действовали в соответствии с «шаблоном», составленным на компьютере на базе известных картин. В итоге Орлэн получила лоб Моны Лизы, глаза Психеи Жерома[112], нос Дианы-охотницы (неизвестный автор школы Фонтенбло), рот Европы Буше и подбородок Венеры Боттичелли.

Каждая операция представляла собой отдельный перформанс. Пациентка, хирург и медперсонал были облачены в халаты haute couture от Paco Rabanne, а операционная украшена распятиями, пластмассовыми фруктами и огромными плакатами с «титрами» к происходящему действу, выполненными в китчевой стилистике постеров к фильмам 1950-х. Операция проводилась при местном наркозе, так что Орлэн вела себя не как пациентка, а скорее, как режиссер спектакля. Например, во время операции 1993 года в Нью-Йорке она зачитывала вслух отрывки из книги по психоанализу и общалась по телефону и факсу со зрителями, следящими за происходящим по видеозаписи, которая транслировалась в реальном времени. «Я остановлюсь только тогда, когда оно будет максимально соответствовать компьютерной модели»,— заявила она корреспондентке New York Times .{558} Ее самообъективизация весьма показательна: под «оно» Орлэн подразумевает собственное тело, которое в данном случае является синонимом «моего дела».

Не важно, чем считать хирургические перформансы Орлэн — искусством тела или развлечением,— их суть от этого не меняется, так или иначе они остаются в центре дискуссий. По мнению критика Барбары Роуз, художницей движет «стремление к недостижимому физическому идеалу». Джеймс Гарднер, со своей стороны, считает случай Орлэн наглядным примером «типично французской одержимости женской красотой и страсти к самосовершенствованию»{559}. Сама Орлэн называет себя феминисткой. «Мое искусство — пишет она,— ставит под сомнение стандарты красоты, навязываемые современным обществом, (…) при помощи пластической хирургии, которую я использую совершенно для других целей, чем другие пациенты»{560}. Хотя причем здесь подгонка своего лица под идеалы красоты Ренессанса, остается все же неясным. Слово «очищение, катарсис», которым Орлэн определяет свои операции, вполне можно услышать из уст любого адепта пластической хирургии.

Кроме того, от ее акций сильно попахивает саморекламой: как и подобает настоящей акуле шоу-бизнеса, она умеет продать свой товар, снабдив его ударным слоганом («Я ПОЖЕРТВОВАЛА СВОИМ ТЕЛОМ РАДИ ИСКУССТВА», «ТЕЛО — ЭТО ВСЕГО ЛИШЬ ПЛАТЬЕ») и красивой упаковкой из смеси крови, гламура и популярного во все века образа эксцентричной художницы. «Я зашла слишком далеко,— заявляет она в пресс-релизе. Подобно другим великим медиа-манипуляторам вроде Сальвадора Дали, она стирает границу между искусством и рекламой, продуктом и общественным лицом (газета Times , например, назвала ее личную жизнь «тщательно составленным шифром»). Иногда она появляется на фотографиях в виде барочно наряженной «Святой Орлэн» — имя, отсылающее нас непосредственно к сюрреалисту всех времен и народов, любившему называть себя «Божественным Дали»,— и переплевывает самого Дали, в буквальном смысле превращая самое себя в товар: жир, удаленный во время операций, продается в колбах, окрещенных «реликвариями».

В одном из своих интервью Орлэн резюмирует свою философию на ломаном английском. «Орлэн пытается бороться против (…) наследственности, против ДНК»,— пишет она. Религия и психоанализ говорят нам «принять самих себя такими, какими мы есть. (…) Но в эру генетических манипуляций, это примитивная позиция».{561}

В конечном счете, именно «примитивные», гуманистические представления о том, что есть естественно, а что нет, вызывают ненависть Орлэн, а вовсе не сексистские «стандарты красоты, навязываемые современным обществом», как она утверждает. Ее мнимый феминизм и явный постгуманизм — явления взаимоисключаемые: тот, кто объявляет войну «всему естественному», не должен горевать по поводу неестественных «стандартов красоты, навязываемых обществом». Если тело не более, чем просто ОЗУ (оперативное запоминающее устройство), готовое к записи на него новых данных, один «фасон» ничуть не хуже другого. За политически выгодными высказываниями о пороках мифа красоты Орлэн скрывается одна, не для кого не являющаяся секретом, мечта — стать первой посчеловеческой знаменитостью в мире искусства. Художница, называющая себя «репликантом» и позволяющая себе заявления типа: «Я считаю, что тело устарело»,— по всей видимости, пытается превратить себя в киборга, в нечто, что не снилось в самом ужасном кошмаре даже Наоми Вульф.

В конце своей книги «Миф о красоте» Вульф предупреждает: женщинам грозит опасность из-за их неспособности понять, что образ Железной леди — ненужной мечты о прекрасном теле, в котором заключены женские жизни,— в конечном счете, выпадает из человеческой системы координат. «Мы продолжаем верить в существование некой точки, где пластическая хирургия удерживается в пределах естественных границ, в эдакий образ «совершенной женщины»,— пишет она. — «Однако это не так. «Идеалу» всегда было тесно в женских телах, благодаря технике теперь он может себе позволить сделать то, чего от него так долго ждали: навсегда покинуть женское тело и воспроизводить его черты в пространстве. Женщина больше не является «точкой привязки». «Идеал» в конечном счете становится абсолютно нечеловеческим. (…) Пятьдесят миллионов американцев смотрят конкурс «Мисс Америка». В 1989 году пять конкурсанток сделали себе пластическую операцию у одного и того же хирурга из Арканзаса. По сути своей женщины сравнивают себя, а юноши сравнивают своих девушек с новым видом, который есть ни что иное, как гибрид, неженщина».{562}

То есть морфа. Возможно, рассуждает Наоми Вульф, эти создания — лишь предвестницы пришествия силиконовых сильфий. Если это кажется вам глупостью, вспомните Синди Джексон — живую Барби, о которой говорилось в начале этой главы. По мнению М. Дж. Лорда, Джексон начала настоящий крестовый поход во имя «барбизации женщин» для создания целой «бионической армии».{563} «Раньше, на заре существования Барби Mattel стремилась делать свою куклу по образу кинозвезд,— пишет Лорд. — Теперь же реальные знаменитости, а за ними и обычные люди, подражают ей. (…) Вокруг ходит огромное количество бионических женщин. «В жизни не покажусь больше на улицах Калифорнии,— жаловалась мне Синди,— Там все бабы сделали с собой то же самое, что и я. Я чувствую себя всего лишь очередной Барби».{564}

Синди Джексон, философия которой зиждется на принципе: «мужчин привлекает в женщинах только внешность», свято верит в то, что пластическая хирургия наделила ее «совершенным лицом и телом».

Наоми Вульф обеспокоена развитием цифровой фотографии, благодаря которой «идеал будет становиться все более сюрреалистическим», а также зловещими мечтами о «технологиях, которые заменят — деталь за деталью — несовершенное, смертное женское тело более совершенными искусственными частями».{565} Интересно, будет ли этот гиндроид снабжен регулируемыми грудями-имплантами, способными мгновенно подстраиваться под предпочтения партнера, иронически спрашивает писательница. В постчеловеческом, постфеминистском будущем, «где ни одна уважающая себя женщина не покажется на улице без хирургически подправленного лица», операции по «перестановке клитора, укорачиванию для большего удобства вагины, развязыванию горловых связок или уничтожению рвотного рефлекса станут всего лишь вопросом времени. (…) Машина стоит у порога. Это ли наше будущее?»{566}

 

В ожидании монстров{567}

 

По иронии судьбы именно «неженщина-гибрид» — хотя и не похожая на то, что мы встречаем у Вульф,— является центральным образом в статье, ставшей своеобразной вехой в истории феминизма. Речь идет о работе Донны Хэрэвей «Манифест киборга», оказавшей огромное влияние на развитие феминистских представлений.

В этой статье Хэрэвей предлагает прогрессивное, феминистское прочтение мифа о киборге — мифа, который традиционно интерпретируют как «мачистский», милитаристский ответ силам, угрожающим общепринятым дефинициям того, что считается мужским (читай человеческим). По мнению Клаудии Спрингер, феминистская критика киберкультуры, Робокопа и шварценнегеровского Терминатора отражает «ностальгию по тому времени, когда мужское превосходство не подлежало сомнению, и неуверенным в себе мужчинам предлагалось всего лишь обратиться к технике, чтобы найти метафору фаллической силы».{568}

Кроме того, вооруженные до зубов голливудские киборги, скрывающие пережитки своего человеческого бытия за массивными металлическими доспехами, свидетельствуют о растущем чувстве бесполезности человека во все более технологизированном мире. Культуролог Скотт Букатмен видит в Робокопе и Терминаторе проявление «тревожного, но четкого ощущения того, что человек устарел и что на карту поставлено само определение человеческого. «Наше существование брошено на произвол судьбы»{569},— резюмирует он.

На что Донна Хэрэвей отвечает: «Киборг и есть наше существование. Он диктует нам стиль поведения».{570} В отличие от Робокопа и прочих воинственных символов нашего далеко не мирного времени, киборг Хэрэвей персонифицирует собой будущее, где не будет неопределенности и различий. Он примиряет в одном теле механизм и организм, культуру и натуру, Страну завтрашнего дня и идиллическую Аркадию, симулякр и оригинал, научную фантастику и социальную данность. Утопический монстр, рожденный в «наслаждениях (…) от могущественных, но табуированных союзов» и «обреченный на несправедливость, насмешки, незаконное сожительство и извращения», киборг Донны Хэрэвей — живое воплощение различий (будь то различия сексуальные, этнические или какие-либо другие), которые не могут быть разрешены или устранены.{571}

Когда Хэрэвей заявляет о том, что все мы являемся киборгами, она говорит об этом как в буквально, так и фигурально: с одной стороны, медицина сделала возможным «спаривание между организмом и машиной», коммуникативные и биотехнологии «перестраивают наши тела», с другой стороны, «мы переживаем сейчас переход от органического, индустриального общества к полиморфной, информационной системе».{572} Короче говоря, техника «меняет полярность» мира, в котором мы живем:

 

«Машины конца XX-го века стерли границу между естественным и искусственным, телом и разумом, саморазвивающимся и проектируемым и многими другими общепринятыми делениями между организмами и механизмами. Наши машины чудовищно жизнеподобны, а сами мы страшно инертны».{573}

 

В наше смутное время Хэрэвей видит исторически уникальную для феминисток возможность нарушить патриархальный баланс сил, «воспользовавшись врожденными способностями для уничтожения различий» между привилегированным членом и его более слабым противником в иерархических оппозициях, «структурирующих «я» западного человека».{574}

Для Донны Хэрэвей ликвидация с помощью науки и техники границ между прежде неприкосновенными областями тесно связана с современными академическими учениями и, прежде всего, с постструктурализмом — литературоведческой и культурологической школой, возникшей во Франции в конце 1960-х. Согласно постструктуралистам, западные системы взглядов построены на бинарных оппозициях: тело/душа, иное/я, материя/дух, эмоции/разум, естественное/искусственное и так далее. Окончательное мнение складывается методом исключения: первый член каждого иерархического двучлена всегда подчинен второму, привилегированному члену. Постструктурализм применяет хитрый прием: в его философских иерархиях истинность устанавливается путем объявления несостоятельными противоположных позиций.

Донна Хэрэвей считает, что киберкультура по самой своей природе подрывает этот дуализм. Посягательства техники на некогда запретную область между естественным и искусственным, органическим и неорганическим, превратили многое, что мы знаем — или думали, что знаем,— в условность. Философский смысл тех или иных технических изобретений состоит в том, что краеугольные камни западного мировоззрения — сеть значений, «структурирующих «я» западного человека»,— дали трещину. Еще несколько ударов молота по нужным местам и все здание может рухнуть, считает она.

Но «Манифест киборга» Донны Хэрэвей — это не только обвинение в адрес западной системы взглядов, но и резкая критика феминизма и особенно его отношения к науке и технике. Ранние феминистские движения пытались подорвать упомянутые выше бинарные оппозиции, чтобы перевернуть их и сделать главным пребывавший в ничтожестве первый член каждого иерархического двучлена. Эктопический феминизм, феминизм нью-эйджевских богинь и другие проявления того, что Катя Политт назвала «разностным» феминизмом, утверждают, что чувства, вскармливание детей и другие «врожденные» свойства женщин, пока недооцененные культурой, не менее ценны, чем «мужские» качества, воспеваемые нашим обществом. Женщина для них — это Мать Земля, настроенная на частоту природы (тела), а не культуры (сознания), то есть порождение биологии, а не технологии, интуиция, а не рациональность.

Однако, отмечает Хэрэвей, ни природы, ни тела больше не существует в просветительском смысле этих слов: выражаясь философски, обе эти реалии безнадежно загрязнены в эпоху людей с обезьяньими сердцами и мышей-мутантов с генами человека. Технологика конца XX столетия совместно с философскими учениями наподобие постструктурализма, рассматривающего природу, тело и другие «данности» как культурные построения,— «подрывают не только патриархат, но и вообще все , что говорит в пользу органического и натурального».{575} Иными словами, «умер не только бог, но и богиня».{576}

Более того, продолжает она, в свете того, что «положение женщин в мире столь тесно связано с социальными отношениями науки и техники», феминизм может позволить себе «антинаучную метафизику, демонологию техники», которая делает его бессильным.{577} Хорошо сказал об этом Баллард: «Наука и техника размножаются вокруг нас. Все больше и больше они диктуют языки, на которых мы говорим и думаем, не зависимо от того, разговариваем ли мы на этих языках или молчим».{578}

Феминистки-язычницы, Нью-Эйджа или теории Геи, критикующие технологическое общество в терминах из области духовного, игнорируют, однако, самое очевидное, а именно: то, что киберкультура негативно влияет на жизнь женщин. Так называемая «Новая Индустриальная Революция» подвергает женщин, работающих на предприятиях по выпуску полупроводников или собирающих электронные платы на дому, воздействию токсических веществ, что вызывает отклонения при беременности, выкидыши и преждевременные роды. Дальше — больше. Как отмечает в Whole Earth Review писательница Джоан Хоув, телекоммуникации, подобно многим другим рационализаторским инновациям нашего века для домохозяек, приносят больше вреда, чем пользы. Матери маленьких детей, подрабатывающие на дому, в конечном счете, осознают, что занимаются рутинным трудом.

Такая работа даже сложнее обычной, «поскольку никто не снимает с них выполнение каждодневных домашних обязанностей в дополнение к той прекрасной возможности (необходимости) подработать немного с помощью компьютера и Интернета. (…) Дистанционная работа — подарок, преподнесенный техникой консерваторам, и настоящая головная боль для феминисток»{579}.

Смириться с сугубо киборгианской природой жизни в киберкультуре — необходимое условие торжества феминисток, которые мечтают о новом мировом бес порядке. Техника обладает как репрессивным, так и освободительным потенциалом — все зависит от того, у кого она находится в руках,— заключает Хэрэвей. Чтобы контролировать ее психологию и цели, женщинам необходимо отказаться от бинарных оппозиций, демонизирующих науку и технику и обожествляющих природу. «Образ киборга может стать выходом из лабиринта оппозиций, которыми мы объясняем наше тело и механизмы его действия самим себе,— пишет Хэрэвей. — Хотя оба они кружатся в общем танце, я бы хотела быть киборгом, а не богиней».{580}

 

Трансгрессии

 

 

Развивая положение Донны Хэрэвей о том, что естественное, человеческое превращается в свою противоположность, в неестественное, теоретики феминизма углубились в исследование явлений, которые Энн Бальсамо называет «телесными трансгрессиями » — иными словами, изучение всякого рода боди-билдингов, татуировок и других «неестественных» действий, вынуждающих нас пересмотреть наши взгляды на секс, пол и человеческую природу.{581}

«Изучение», пожалуй, слишком нейтральный термин: научные теории типа постструктурализма, занимающиеся разрушением иерархий, иногда служат для того, чтобы просто поставить эти иерархии с ног на голову. В этих случаях то, что появляется как опровержение тоталитарных идеологий,— речь идет о влиятельных, объединяющих людей теориях, чья универсальность достигается за счет интеллектуального многообразия,— в конечном счете само превращается в универсальную идеологию, чья мнимая борьба с пороками нашего общества есть ничто иное, как попытка противостоять любого рода ограничениям. В «Манифесте киборга», например, ничтожно мало внимания уделено практическим действиям трудящихся кибогов, и, напротив, слишком много одам «несправедливости, насмешкам, незаконному сожительству и извращениям» — если, конечно, эти абстрактные характеристики могут что-либо нести в себе помимо шума и грязи повседневной жизни.{582}

На практике это проявляется в восхвалениях женского боди-билдинга, изменении пола и других телесных трансгрессиях, которые мало говорят о всей проблематичности породившего их мировоззрения. Такого рода «излишества» в изобилии представлены в идиотских рапсодах теоретика постмодернизма Артура Крокера на тему «электрической плоти» и «гипер-современному телу». Позволю себе привести небольшой пассаж из дурацкого пеана, написанного им в соавторстве с Марилуизой Крокер и посвященного транссексуалке по имени Тони Денайс:

«Это не просто парень, который взял и залез в женское тело при помощи хирургических разрезов, но первое в ряду виртуальных тел, демонстрирующих, как диснеевский мир облекается плотью,— движение, которое одновременно означает бесконечное изменение сексуальной индивидуальности и отказ от прошлого, [в котором существовало деление на полы]».{583}

Для авторов данного высказывания Тони Дэнайс — реальное воплощение утопического киборга Донны Хэрэвей, «креатура постгендерного мира».{584} Она «совершенная транссексуальная (sic!) женщина», колеблющаяся между восприятием себя как «женщины, сделанной из мужчины» и «мужчины, который может сказать «нет» целлюлиту и «да» силиконовым (sic!) сиськам».{585} Однако, как убедительно заметили Стюарт Ивэн и Наоми Вульф, слишком много женщин являются сегодня душой и телом «сделанными из мужчин». А диснеевские футуристические мечты о силиконовых грудях так и не были оценены женщинами, чьи тела и жизни хранят следы кремнийорганических имплантанов.

Если бы мы больше знали о повседневной жизни Тони Дэнайс (нам известно лишь, что она «работает» в клубах для трансвеститов в Таллахасси, штат Флорида), то, возможно, смогли бы прочесть историю, записанную на ее коже. К сожалению, психологические, социологические и экономические факторы, заставившие ее стать тем, кем она является сейчас, утрачены в процессе рассуждений авторов о «виртуальных телах» и «вывернутых наизнанку гендерных знаках». Тони, таким образом, лишилась реального бытия в виде общественного тела и стала виртуальным аттракционом в академическом тематическом парке. Критикуя язык тела крокерианского постмодернизма, Скотт Букатмен пишет:

«Рассказ о вымирании, всеобщем конце обычно ведется возвышенно-экстатическим тоном, однако современная политика новых технологий, связанных с телом, в нем игнорируется (…) В процессе чтения Крокеров о поставленных на карту реальных телах часто забываешь».{586}

 

Мясной Ад

 

«…Тело-ум тело-мясо тело-смерть зловонный скрюченный мерзкий зародыш лопающиеся свисающие органы заживо погребенные в гробу из крови о Боже только не я только пусть это буду не я только дай выбраться из этого мешка с требухой от его засасываний меня и извержений меня только избавь от этого пульсирующего корчащегося вертящегося тела вокруг меня, ТЕЛА…»

Дэвид Скал{587}

 

Противопоставление мертвой, тяжелой плоти («мяса» на сленге компьютерщиков) и эфемерного информационного тела (внетелесного «я») — одна из важнейших оппозиций в киберкультуре. Вера в то, что тело — это всего лишь отмирающий, уже ненужный придаток Homo sapiens XX века — назовем его Homo Cyber — нередко встречается среди заядлых программистов, хакеров, фанатов компьютерных игр и сетевых пользователей, курсирующих из одной BBS-ки в другую.

«Я В ТЮРЬМЕ У ЭТОЙ БЕСПОЛЕЗНОЙ МАССЫ ПОД НАЗВАНИЕМ ПЛОТЬ!»,— возмущается BBS-пользователь под «ником» MODERNBODYMODERNBODY MODERNBODY. — «Я ХОЧУ СВОБОДНО ПЛАВАТЬ ПО СЕТЯМ И ДОСТАВАТЬ ЧУЖИЕ КОМПЫ. ДА ЗДРАВСТВУЕТ НОВАЯ ПЛОТЬ! К ЧЕРТУ СТАРУЮ ПЛОТЬ!»{588} Отдаваясь ненависти к телу, порожденной ницшеанским желанием к власти, MODERNBODY почти дословно цитирует последние слова Макса Ренна из фильма «Видеодром», которые герой Кроненберга произносит перед тем, как стать видеогаллюцинацией («да здравствует новая плоть!»). Одновременно на ум приходит КиберДжоуб из фильма «Газонокосильщик», заявивший о своем превращении в цифровое божество, способное одновременно звонить по всем телефонам мира («Я хочу свободно плавать по сетям и доставать чужие компы»).

MODERNBODY и ему подобные персонажи словно сошли со страниц киберпанковской фантастики — жанра, в котором все повествование строится на противопоставлении киберпространства и физического мира. «Библию» киберпанка, гибсоновского «Нейроманта», можно смело назвать многостраничной медитацией на тему расщепления тела и сознания в киберкультуре. «Ключевым в образе главного героя по имени Кейс является его отчуждение от собственного тела, от мяса»,— считает Гибсон.{589} В одном из своих радиоинтервью он поведал, что роман по большому счету является изложением идей, почерпнутых им у Д. Г. Лоуренса, о дихотомии сознания и тела в иудейско-христианской культуре: «Вот о чем я в то время размышлял. И все это оказалось там, в том, что делает Кейс с телом и что этому телу нужно».{590}

Позже Гибсон объяснил, что именно он имел в виду: в основе его так называемого «лоуренсовского взгляда на вещи» лежит «лоуренсовская интерпретация акта распятия», который Гибсон считает «в духе нашего общества, поскольку происходит в буквальном смысле пригвождение тела к кресту духа и ума». Убежденный сенсуалист Лоуренс как-то сказал: «Моя великая религия — это вера в кровь и плоть, которые умнее интеллекта. Мы можем ошибаться в наших расчетах. Но то, что чувствует, во что верит и что говорит нам наша кровь верно всегда».{591}

В романе Лоуренса Кейс был бы абсолютно неуместен. Он хакер-изгой, работающий по найму, вор, который когда-то «работал на других, более богатых воров, работодателей, занимающихся разработкой экзотических программ для проникновения сквозь светящиеся стены защитных систем корпораций и открывания окон к богатейшим информационным полям».{592} Его имя говорит само за себя[113]: тяжелый больной из чернушного романа, черепная коробка, разбитая суровой жизнью, Кейс — постмодернистский потомок эллиотовского «пустого человека», стального снаружи, но лишенного какой-либо психологической «начинки» внутри. Его тело — шелуха, старая ненужная обертка, а ум витает где-то далеко, затерявшись в воспоминаниях о былых подвигах «ковбоя инфопространства». О тех временах, когда он при помощи особого переходника в голове мог подключать свою нервную систему к «киберпространственной плате, отправлявшей его бестелесную сущность» в сверкающую неоновыми всполохами матрицу, где «информация из баз данных каждого компьютера человеческой системы» существовала в виде башен, кубов и пирамид виртуально-реалистической версии Сияющего города Ле Корбюзье.{593}

Для Кейса плоть в прямом смысле слова токсична: в свое время он украл что-то у своих хозяев, и те в отместку «повредили его нервную систему русским боевым микотоксином», лишив физической способности подсоединяться к киберпространству:

«Для Кейса, жившего ради восторженного бестелесного существования в киберпространстве, это было равносильно изгнанию из рая. В барах, где он любил бывать будучи лихим ковбоем, к телу было принято относиться с легким презрением. Тело считалось просто куском мяса. А теперь Кейс стал узником собственной плоти».{594}

Спасение приходит в виде таинственной организации, нанявшей Кейса для взлома систем защиты загадочного ИР (искусственного разума) с целью, не известной даже агенту этой организации, кибершлюхе по имени Молли Миллионс. Хирурги возвращают Кейсу способность подключаться к киберпространству, а в качестве гарантии вшивают ему «бомбу замедленного действия» — схема, хорошо известная по технотриллерам. Если операция пройдет успешно, вживленные в его артерии капсулы с медленно растворяющимся токсином будут удалены, и Кейс сможет свободно странствовать по матрице. Если же операция провалится, капсулы растворятся, и он вернется в свое прежнее плачевное состояние.

Кейс — наглядный пример того, что Эндрю Росс назвал «технокологнизацией тела». В антиутопии «Нейроманта» тела, подобно каждому квадратному метру общественного пространства и окружающей среды, являются корпоративной собственностью. Бесстрастные, искусственные глаза, как и генетически выращенные глаза андроидов из «Бегущего по лезвию бритвы», ничего не говорят об их владельцах. Из них можно узнать лишь о брендах, которые их выпустили: «имплантанты от Nikon цвета морской волны» на «загорелой и незапоминающейся маске» имеют самое последнее отношение к окнам души.{595} Крепостные служащие японских корпораций-феодалов должны носить татуировки с логотипами своих компаний, а «тем, у кого ранг повыше, имплантируют микропроцессор, отслеживающий уровень мутагенов в крови», чтобы избавиться от сотрудников-мутантов (эдакий футуристический аналог сотрудников-наркоманов).{596}

Более того, в высших эшелонах власти «зайбатцу» (всесильных мультинациональных корпораций, «огромного единого организма с закодированными в кремнии ДНК») боссы перестроили себя посредством «постепенного и добровольного приспосабливания к машинам, к системе, к породившему их организму», чтобы стать «одновременно и больше, и меньше, чем просто люди».{597} Даже Молли, бывшее «тело-марионетка» (проститутка), перепрограммировавшая себя с помощью дорогостоящих операций под более выгодную профессию «уличного самурая», все равно остается «телом-марионеткой» только другого рода. Хотя теперь она работает хайтечной убийцей (под искусственными ногтями скрываются острые, как скальпели, ножи, в глазницы встроены зеркальные очки, позволяющие видеть в темноте и снабжающие ее данными), она всего лишь арендованные на прокат мускулы, наемник, чье тело всегда будет служить оружием для кого-то еще.

«Нейромант» только номинально считается научной фантастикой: на самом деле Гибсон просто доводит до логического конца актуальные течения корпоративной культуры (обязательная проверка сотрудников на нарко- и алкозависимость, всевозможные здравоохранительные программы, запрещающие сотрудникам компаний курить на работе или вне ее, использование пластической хирургии безработными мужчинами, чтобы получить конкурентное преимущество на рынке рабочей силы перед парнями помоложе).{598} Даже постчеловеческие боссы «зайбатцу» одной своей ногой стоят в сегодняшнем дне. Большой японофил У. Дэвид Кубиак упоминает одного высокопоставленного руководителя из Осаки, который, «пытаясь перед лицом очевидных фактов воспрепятствовать расследованию, начатому в отношении его компании», написал: «Я один, в кайша (корпорация) нас много. Моя жизнь преходяща. Кайша пребудет во веки!»{599}

Пропасть, что лежит сегодня между информационно богатой яппи элитой и огромным чистом низкооплачиваемых работников индустрии обслуживания или криминальными низами, прекрасно описана в «Нейроманте». Кейс живет в футуристической версии двуполярной, неодиккенсовской Америки 1980-х — 1990-х, «века красоты по средствам», где за деньги можно купить «отличный коктейль из лиц поп-звезд» или «плечи, бугрящиеся пересаженными мышцами», дизайнерские разработки наподобие «татуированной плоти со светящимся цифровым дисплеем, соединенным с подкожным чипом» и даже реальную бессмертность — пример тому 135-летний махинатор Джулиус Диан. «Метаболизм его тела прилежно корректировался еженедельными вложениями в покупку сывороток и гормонов», а раз в год генные хирурги восстанавливали его ДНК.{600} Низшие слои общества в свою очередь подвергают себя опасным анатомическим операциям, чтобы лучше продаваться на рынке или чтобы пройти обряд вступления в пункерские банды, объединяющие неформалов постмодернистских городских джунглей.

Через весь роман проходит фаталистическое смирение, осознание тщетности любых попыток политического переворота: Кейс и Молли абсолютно аполитичны и стремятся лишь к тому, чтобы достичь вершины в своих профессиях: стать идеальными наемниками. Хотя будучи квази-независимыми агентами они лучше обеспечены, чем однообразная городская масса («поле плоти, по которому проносятся вихри желаний и наслаждений»), их мимолетные желания свободы или власти связаны, по иронии судьбы, с телесными ощущениями.{601} Бестелесная сущность Кейса выписывает виражи по киберпространству, подобно летчику-ассу («стремительный полет сквозь стены изумрудно-зеленого, мутноватого нефрита, ощущение скорости по ту сторону всего, что он прежде знал».{602} Молли расхаживает по городскому полю боя поступью хищницы и с грациозностью засбоившего автомата («кажется, будто она вот-вот с кем-то столкнется, но люди расступаются, отходят в сторону, давая ей пройти»).{603} Кинезиз заменяет политические действия.

Но безграничные просторы матрицы и бесконечное самодублирование Спрола (урбанистической зоны, протянувшейся от Бостона до Атланты) лишь создают иллюзию свободного передвижения: в мире, где национальные государства поглощены мультинациональными корпорациями, а в воображаемой географии матрицы заправляют иконы корпоративного капитала, права отдельно взятого индивида ограничены со всех сторон. «В «Нейроманте»,— пишет Эндрю Росс,— все решения принимаются где-то еще, без участия заинтересованных лиц вроде Кейса или (…) Молли. Несмотря на техническую компетентность в делах сильных мира сего, которые они выполняют, такие люди обычно даже меньше контролируют свои жизни по окончании всех перепетий гибсоновского романа, чем в его начале».{604}

В состоянии депрессивного аффекта, характерного для Homo Cyber и представляющего собой смесь стоического смирения, экзистенциальной тоски и футуристического шока, Молли снимает с себя всю ответственность за свое бесполезное, суровое существование «бильярдного шара»: «Видимо, так уж я сделана».{605} Подобно страдающим аутизмом астронавтам из «Космической Одиссеи 2001» Стэнли Кубрика или Декарду, отмороженному копу из «Бегущего по лезвию бритвы», борги и морфы «Нейроманта» «страшно инертны» (используем здесь выражение Донны Хэрэвей), а их машины, напротив, «чудовищно жизнеподобны» — взять хотя бы ИР Зимнее безмолвие, который стоит за всеми махинациями романа. Наконец, именно машины, а не люди, управляют своей судьбой. Когда создание, которым является Зимнее безмолвие, сливается с ИР по имени Нейромант, оно превращается в своего рода божество и становится единым целым со Всем сущим (в данным случае матрицей).

А награда Кейса за все его труды — это новая поджелудочная железа, способная поглощать амфетамины, что для него является наивысшей из всех плотских утех, и новая киберпространственная дека, позволяющая мгновенно (пусть иллюзорно и временно) покидать «мясной ад». Если религия действительно опиум для народа, а марксизм — опиум для интеллектуала, то киберпространство — это опиум для шизоида XXI века, разрывающегося между телом и разумом.

 

Первородный грех[114]

 

Эта формула служит отправной точкой «Синнеров» Пат Кадиган — киберпанковского романа о бездушном, электронном трансцендентном и прочих вещах. Подобно Кейсу, герой этого опуса Марк Визуал — виртуозный синтезаторщик виртуальной реальности (или иначе «синнер») — считает тело «тюрьмой из плоти». Предпочитая мясу сокет в мозгу, он напрямую подключает свое сознание к всемирной компьютерной сети (так называемой Системе), и с ее помощью окунает свою аудиторию в действующие на все органы чувств аудио- видео грезы. Его погружение в свободную бестелесность сильно смахивает на второе рождение: «Чувствуешь, что вокруг столько места, где можно развернуться,— ребенок, вылезающий из чрева на свет после девятимесячного заключения, должен ощущать то же самое, думал он».{606}

Вскоре Марк решает остаться в этом мире навсегда, отказавшись выходить из Системы даже для того, чтобы поесть или сходить в сортир. Он замедляет обмен веществ в организме почти до полной остановки, впадая в своего рода ступор, который доктор называет «фокусами». Сам же Марк описывает это состояние точнее: «Я принял видеонаркоту». Скрючившийся, как эмбрион, с пережатыми кишками он напоминает сидящего на героине торчка из романа Уильяма Берроуза «Голый завтрак»: «Я не мылся целый год, не менял одежду, да и снимал ее только затем, чтобы раз в час всадить иглу в жилистое, серое, деревянное тело законченного торчка».{607}

Подобно «юзерам» Берроуза (этим словечком в Америке называют как компьютерных пользователей, так и героинщиков), Марк тоже своего рода «законченный торчок», он покупает всемогущество в потустороннем мире ценой полной недееспособности в материальном мире. Являя собой воплощение мечты MODERNBODY, он свободно носится по проводам и безнаказанно «достает чужие компы»: камеры наблюдения (повсеместно распространенные в Лос-Анджелесе XXI века) становятся его глазами, настольные компьютерные колонки его голосом, безразмерные просторы глобального киберпространства его владениями. А тем временем жалкое, капризное тело жаждет его возвращения:

«Телу его не хватало. Оно посылало слабые сигналы, беззвучные, животные сигналы: вернись назад, маленький Сава. (...) Если бы он мог с этого конца дать команду «отбой», все бы кончилось в один миг. «Пока, мясо, пиши, если сможешь!» Но он не мог командовать оттуда, где находился. Приказы всегда отдавались телом, а старое доброе тело не собиралась отпускать его на свободу. (…) Если б только появился кто-то, кто мог взять и порвать соединение».{608}

В конце концов молитвы Марка были услышаны: во время очередной сессии он заработал церебральный удар — расплавление мозга, нередко встречающееся среди «людей-розеток». Скачок мощности — и сознание Марка переходит в сеть, навсегда покидая презренное мясо.

Пока бывшая подружка Марка синнер Джина глядит в глаза его умирающего тела, наблюдая за тем, как из него постепенно уходит сознание, компьютерный Марк взирает на нее с высоты своего теперь уже отчасти искусственного разума. Он присоединился к миллиардам байтам, хранящимся в Системе, и осуществил тем самым земную мечту о трансцендентальном слиянии человека с Высшим разумом:

«Он смотрел на Джину, чувствуя открывшиеся в нем бездны знаний, знаний обо всем, что творится в любом уголке системы, в базах данных, задающих каждую деталь поведения человека, программирующих каждую эмоцию, определяющих каждое слово человеческого голоса и рассказывающих любую историю. (…) Его переполняла радость от того, как глубоко он может заглянуть в нее, хотя она даже не была вместе с ним в сети. (…) Вдруг все внутри оборвалось: он был вне себя от того, что ее не было здесь и что здесь не существовало никакой обратной связи. Обида была острее и больнее, чем чувства, которые он когда-либо испытал в своей материальной жизни».{609}

Одиночество бестелесного разума Кадиган описывает, не скупясь на темные краски. В самом деле, виртуальный Марк страшно одинок в своей виртуальной вселенной — единственное человеческое сознание в океане информации. Ощущение телесного контакта для него не более чем память, записанная на диск. Марк умеет оживлять ее с помощью на редкость жизнеподобных имитаций, но ему не дает покоя одно: цифровое воскрешение материальных ощущений — вот лучшее из того, что ему осталось: «Ему нужно было всего лишь воскресить их в памяти, и он снова переживал наслаждение. Но и одиночество тоже».{610}

Трансцендентальный скачок Марка Визуала закончился провалом из-за его эгоцентризма: вместо того чтобы растворить свое солипсисткое «я» в мистической Высшей душе, он лишь выпустил вездесущее эго на просторы бесконечности (в данном случае, Системы). Поначалу Марка восхищало, что «его «я» постоянно росло как в прямом, так и в переносном смысле слова: становилось могущественнее и больше».{611} Вскоре, однако, он осознал горькую правду: «Может, ты и можешь стать круче, но стать менее одиноким тебе не дано».{612}

Джозеф Кемпбелл как-то заметил: «Главная наша цель — преодолеть собственные представления о себе, о том, что каждый из нас лишь несовершенное творение. (…) Если ты думаешь: «Здесь, в моем материальном и временном существовании, я Бог»,— ты просто шизик, которого по жизни коротит. Ты Бог не в своем [зем