double arrow

Требования к уровню освоения дисциплины


Зарубежная литература XX века

Http://feb-web.ru/feb/tyutchev/default.asp?/feb/tyutchev/critics/gip/gip.html

ТЮТЧЕВ Федор Иванович [1803—1873] — один из крупнейших русских поэтов. Происходил из родовитой, но небогатой дворянской семьи. Получил уже в юности широкое гуманитарное, в частности лит-ое, образование (домашнее — под руководством Раича, затем в Московском ун-те), к-рое неустанно пополнял, живя за границей. В 1822 получил назначение чиновником русского посольства в Мюнхене. За границей (в Германии, Италии и др.) прожил 22 года, лишь изредка наезжая в Россию. Не будучи усердным чиновником, Т. медленно продвигался по службе, а в 1839 был отставлен от должности за проступок против дисциплины. В качестве очень образованного, умного и остроумного человека Т. пользовался большим успехом (как позднее в России) в среде мюнхенской интеллигенции и аристократии, был дружен с Шеллингом, Гейне (Т. стал первым переводчиком Гейне на русский язык). В 1844 Т. возвратился в Россию, был восстановлен в правах и званиях и до конца жизни служил в цензурном ведомстве.

Т. не был плодовит как поэт (его наследие — около 300 стихотворений). Начав печататься рано (с 16 лет), он печатался редко, в малоизвестных альманахах, в период 1837—1847 почти не писал стихов и, вообще, мало заботился о своей репутации поэта. Впервые поэзия Т. обратила на себя внимание после публикации ряда его стихов в пушкинском «Современнике» в 1836—1837. В дальнейшем ознакомлению




с Т. значительно помогли статья Некрасова (в «Современнике», 1850) и первое собрание стихов, выпущенное в 1854 Тургеневым. Однако прижизненная известность Т. ограничивалась кругом литераторов и знатоков; широкую популярность его поэзия приобрела лишь с конца XIX в.

Как в России, так и в бытность за границей, Т. был связан с тем лит-ым направлением, к-рое, с одной стороны, ориентировалось на «архаистику», традиции XVIII в., с другой стороны, чуждаясь радикально-оппозиционного (французского, английского) романтизма, осваивало воздействия немецкой романтической поэзии и философии (кружок Раича, «любомудров», Погодин, Шевырев, И. Киреевский, В. Одоевский, Веневитинов и др.). Параллельно с русскими «консервативными романтиками», шеллингианцами, от умеренного либерализма 20-х гг. Т. к 40-м гг. эволюционировал в сторону славянофильства, панславизма, к православию, к «просвещенному консерватизму». Крушение полуфеодального порядка в Европе остро переживалось Т. Он живо чувствовал грозовые заряды революции в атмосфере капиталистического Запада, жил в напряженном ожидании «банкрутства целой цивилизации», ее «самоубийственного» конца в грядущем социальном катаклизме. Катастрофическое мироощущение свойственно и Т.-поэту и Т.-политику. Но у политика-Т. решительно перевешивал страх перед революцией, поиски спасения в реакционных утопиях об особом пути России, в «византийско-русской» неподвижности, в славянофильстве, стремившемся затормозить капиталистическое развитие в России и во всей славянской Европе. Романтические искания «народной души» привели Т. к утверждению христианского смирения, терпения и самоотвержения, как основы «русской души». Эти «русские устои» Т. противополагал тому «апофеозу человеческого Я», «самовластию человеческого Я, возведенному в политическое и общественное право», к-рые составляли для Т. принцип буржуазных революций Запада. Идеи охранительной и панславянской «миссии» России, отвечавшие международной политике Николая I, Т. излагал как в статьях «Россия и революция», «Папство и римский вопрос» [1848—1849], так и в художественно-слабых политических стихотворениях на случай. С классово-ограниченными реакционными утопиями Т. перекликались в дальнейшем подобные же построения Данилевского, Достоевского, Вл. Соловьева, славянофилов. Но не этот круг политических идей определял значимость Т.-поэта. Значительность поэзии Т. коренилась в том, что он живо и чутко ощущал бурление подспудных взрывчатых сил под «блистательным покровом» буржуазной государственности и культуры Запада, что он жил в предвидении грандиозного социального переворота, «страшного суда» над современным ему миром. Свои социальные переживания Т. переключал гл. обр. в план натурфилософских умозрений, навеянных романтической философией Шеллинга (особенно «Разысканиями о сущности человеческой свободы»,





1809). В некоторых стихах сам Т. приоткрывал связь между своими космическими и социальными темами («Как птичка раннею зарей», «Бессонница»); в замечательном стихотворении «Цицерон» он слагает гимн критическим эпохам истории, когда в грозе и буре решаются и прозреваются судьбы человечества («Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые»). Поэзия Т. впитала в себя и то лучшее, прогрессивное, что заключалось в догегелевской философии объективного идеализма. Лаконические стихи Тютчева заключают в себе необычайно концентрированное выражение глубокой философской мысли, выступающей не в виде голой рефлексии и сухих понятий, но растворенной в животрепещущих образах и эмоциях. Поэзия Т. содержит субъективистские элементы, свойственные романтикам. Таковы напр. мотивы замкнутости, изолированности личности, невыразимости внутренней жизни индивидуума («Silentium») или же выдвижение субъективных элементов в процессе восприятия («Вчера в мечтах обвороженных»). Однако не эти моменты определяют основную направленность и своеобразие поэзии Т. Поэт стремится передать не свои особенные, индивидуальные переживания или произвольные фантазии, но постичь глубины объективного бытия, положение человека в мире, взаимоотношения субъекта и объекта и т. д. Психологические состояния, личные душевные движения Т. дает как проявления жизни мирового целого. В духе романтизма Т. изображает постижение поэтом сущности бытия за призрачными явлениями как «пророческое» сверхрассудочное озарение — интуицию («Проблеск», «Видение»). Также в соответствии с поэтикой романтизма Т. излагает свои «прозрения» на языке нового мифотворчества, устраняя старую, чисто декоративную мифологию классицизма. Вместо метонимического (сжатого) описания, господствовавшего в ампирной поэзии «пушкинской плеяды», у Тютчева основа поэтического языка — сгущенная метафора.

Космос, «дневной» мир ограниченных, твердых форм сознания, оформленного индивидуального бытия, у Т. — лишь остров, окруженный безликой, хаотической стихией «ночи», бессознательного, беспредельного, из к-рого все возникло и к-рое угрожает все поглотить. Эта постоянная угроза бытию вызывает у Т. острое ощущение хрупкости, неповторимости, мимолетности всех форм, сочувствие всему увядающему, закатывающемуся. Но Т. не ограничивается пониманием «хаоса» как зла, небытия; в нем сказывается то «тайное тяготение к хаосу, борющемуся всегда за новые поражающие формы», к-рое Ф. Шлегель считал отличительным свойством романтизма.

У Т. нет статики, отрешенности от борьбы, нет христианской идиллии, как у иных романтиков вроде позднего Жуковского. Мировая жизнь видится Т. «Среди громов, среди огней, / Среди клокочущих зыбей, / В стихийном, пламенном раздоре», в напряженной борьбе противоположных сил, в единстве противоположностей «как бы двойного бытия», в непрерывной

смене. И Т. слагает пламенные, неистовые гимны «животворному океану», неустанным превращениям бурной стихии, все созидающей, все поглощающей. Хаос, отрицание вводится Тютчевым как необходимая, действенная сила мирового процесса. Вместо эстетики прекрасного, гармонического, завершенного, у Т. — эстетика возвышенного, динамического, грандиозного, даже ужасающего, эстетика борьбы, мятежных порывов, гигантских стихийных сил. Наличие «хаотического», «отрицания» в изображении Т. придает явлениям особую жизненность, свободу и силу. Противоположности переходят друг в друга, перекрещиваются в различных измерениях. Добро переходит в зло; любовь раскрывается как «поединок роковой» и приводит к гибели любящего; «жизни преизбыток» порождает влечение к самоуничтожению; личность, страшащаяся хаоса в мире, в то же время носит хаос в себе как «наследье родовое»; индивидуум страстно самоутверждается, но одновременно хочет «вкусить уничтоженья» и с «беспредельным жаждет слиться»; первооснова бытия — это и мрачная «всепоглощающая бездна», и «животворный океан». В особенности обостряется диалектика Т. на проблеме отношений индивидуума, «я», и мирового целого. В борьбе с индивидуализмом буржуазной культуры Т. развенчивает личность, которая есть лишь «игра и жертва жизни частной»; индивидуальное бытие иллюзорно, в нем дисгармония и зло; поэтому Т. призывает индивидуум к самоотречению, растворению в целом. В условиях русской жизни эти мотивы звучали реакционно. Но в то же время в самом Т. был жив тот «принцип личности, доведенный до какого-то болезненного неистовства», против к-рого он восставал; с крайней силой и сочувствием Т. раскрывает трагизм индивидуального бытия, субъективно законные претензии индивидуума (чей «неправый праведен упрек»), «души отчаянный протест», мятежный голос человеческой личности в согласном «общем хоре» равнодушной природы.

Диалектика Т. сокрушает часто те самые идеалистические «ценности», метафизические основы, на к-рые он хочет опереться. Лозунг христианского смирения уничтожается всем духом его бурно мятущейся поэзии. Христианскому теизму противостоит его пантеизм или панпсихизм, к-рый оказывается лишь одеянием «стыдливого атеиста». Т. полон неверия в бессмертие души («По дороге во Вщиж» и др.), в бога («И нет в творении творца, / И смысла нет в мольбе» и т. д.), он иронически относится к религии («И гроб опущен уж в могилу», «Я лютеран люблю богослуженье», письма), с самоуничтожающей иронией говорит Шеллингу о необходимости «преклониться перед безумием креста или все отрицать». Сверхчувственная интуиция оказывается немощной («Анненковой» и др.), безумием, а пророк — юродивым («Безумие»). Т. внес в поэзию элементы диалектического постижения действительности, но он оставался в кругу идей шеллингианской, догегелевской философии; его поэзия не знает «снятия» противоречий в высшем единстве, ей чужда идея

развития; вскрываемые Т. противоречия (космоса и хаоса, макрокосма и микрокосма, субъекта и объекта и т. д.) остаются неразрешенными во всем их трагизме.

В поэзии Т. заключается переход от барокковой поэзии XVIII в. к романтизму, диалектическому идеализму. Направленность поэзии Т. решительно отлична от пушкинского движения к реализму. Наиболее близкие аналогии Т. дает философская поэзия Шевырева, отчасти Хомякова, Вяземского. Т. ориентировался на Державина, с к-рым его сближает натурфилософская тематика, мотивы ночи, угрожающие блистательному дню, установка на всеобщность, барокковая роскошь образов и метафор, грандиозность, возвышенная патетика ораторской проповеди, «витийственной» оды, пышная звукопись и т. д. Но Т. отбрасывает все эпические элементы оды XVIII в., дает лишь сгусток многозначительных образов, насыщенных философской мыслью и отлитых в форму сжатого, блещущего афоризмами, стихотворения. В то же время ораторские построения и интонации Т. соединяет с музыкальностью Жуковского, создает стих, одновременно величавый, стремительный и плавный, ритмически необычайно богатый и утонченный. Т. широко применяет архаистическую лексику и вообще стилистику XVIII в., но последняя становится для него в значительной мере способом романтической свободы выражения: свободная расстановка ударений (Зе́фир, по́рхай), слов (трудные инверсии вроде «в пророческих тревожат боги снах»), свободные согласования («сквозь слез», «свидетель быв»), переосмысления («колесница мироздания открыто катится»), опущение гласных (стебль). Та же романтическая вольность индивидуального выражения проявляется в построении стиха у Т.: асимметрия нетождественных строф, свободное чередование стихов с разным числом стоп, с различными метрами, введение дольников в духе Гейне и т. д. Композиция стихотворений Т. отражает также характер их содержания. Она является обычно двухчастной, развертывается в два параллельных плана; при этом обнаруживается или тождество обоих рядов («В душном воздухе молчанье», «Фонтан»), или противоположность («День и ночь», «Яркий снег сиял в долине»), или происходит метаморфоза явлений, переживания, переход в противоположность («Венеция», «Твой милый взор»). Влияние поэзии Т. на русскую лит-ру в XIX в. было невелико. Большое воздействие как своим содержанием, так и своей формой она оказала на философскую лирику позднего Фета и особенно на символистов — Брюсова, Вяч. Иванова, Сологуба и др.

Библиография: I. Стихотворения, СПБ, 1854 [в журн. «Современник», СПБ, 1854, т. XLIV, кн. 3, и т. XLV, кн. 5 и отдельно; первое прижизненное собр. стихов поэта; ред. издания был И. С. Тургенев]; Стихотворения, М., 1868 [второе прижизненное изд.; ред. И. С. Аксакова при участии П. И. Бартенева]; Стихотворения. Новое издание... [Изд. «Русск. архива»], М., 1883; то же, М., 1886; Стихотворения. Изд. «Русск. архива», М., 1899; Сочинения. Стихотворения и политические статьи, СПБ, 1886; то же, 2 изд., испр. и доп., СПБ, 1900; Полное собрание сочинений. Под ред. П. В. Быкова, изд. А. Ф. Маркс, кн. 1—3, СПБ, 1913 [прилож. к журн. «Нива»; с критико-биографическим

ТЮТЧЕВ,Федор Иванович [23.XI(5.XII).1803, усадьба Овстуг Брянского у. Орловской губ.-- 15(27).VII.1873, Царское Село; похоронен в Петербурге на кладбище Новодевичьего монастыря] -- поэт. Родился в культурной стародворянской семье среднею достатка, где сильны были патриархальные начала. Детство провел в Овстуге, Москве и подмосковном имении Троицком. Отец Т., Иван Николаевич Тютчев, не стремившийся к служебной карьере, был радушным, гостеприимным и добросердечным хозяином-помещиком. С четырехлетнего возраста Т. находился под присмотром "дядьки", Н. А. Хлопова, отпущенного на волю крепостного, нежно привязанного к своему питомцу. Испытал сильное влияние матери, Екатерины Львовны (урожденной Толстой), женщины умной, нервной и впечатлительной.

Рано обнаружил необыкновенные дарования и способности к учению. Получил хорошее домашнее образование, которым с 1813 г. руководил С. Е. Раич, поэт-переводчик, знаток классической древности и итальянской литературы, также оказавший заметное и благотворное воздействие на Т. Под влиянием учителя Т. рано приобщился к литературному творчеству и уже в 12 лет успешно переводил Горация. Одно из его подражаний -- ода "На новый 1816 год" -- было прочитано А. Ф. Мерзляковым в Обществе любителей российской словесности (1818), и Т. был удостоен звания "сотрудника". В 1819 г. в "Трудах" Общества опубликовано вольное переложение "Послания Горация к Меценату" -- первое выступление Т. в печати.

Осенью 1819 г. Т. поступает на словесное отделение Московского университета, слушает лекции профессора А. Ф. Мерзлякова: по теории словесности и истории русской литературы, М. Т. Каченовского: по археологии и истории изящных искусств. Его университетским товарищем был М. П. Погодин, впоследствии известный историк. Но своим литературным симпатиям и вкусам Т. в это время близок участникам будущего кружка Раича: С. П. Шевыреву, В. Ф. Одоевскому, А. Н. Муравьеву и др. Всем им не чуждо умеренное политическое вольномыслие, но преобладают интересы художественные, эстетические, философские. Показателен отзыв юного Т. (1820?) на пушкинскую оду "Вольность": приветствуя ее антитиранический пафос, автор советует Пушкину смягчать, а не тревожить сердца сограждан. И в последующие годы Т. остается противником революционных выступлений (стихотворение "14 декабря 1825", 1826). Постепенно в его творчестве усиливаются монархические настроения, оформляется идея всеславянского единства ("Как дочь родную на закланье...", 1831). В студенческие годы Т. много читает, участвует в литературной жизни университета. Очевиден ученический характер его ранних опытов: они рассудочны, выдержаны в духе поэзии XVIII в.-- классицизма и отчасти сентиментализма.

Окончив в конце 1821 г. университет кандидатом, Т. едет в Петербург, поступает на службу в Коллегию иностранных дел и вскоре -- усилиями своего богатого и влиятельного родственника А. И. Остермана-Толстого -- получает место сверхштатного чиновника русской дипломатической миссии в Баварии. В июле 1822 г. он отправляется в Мюнхен. За границей Т. предстоит провести 22 года.

В Мюнхене, который с середины 20 гг. становится крупным центром европейской культуры, круг жизненных и умственных впечатлений Т. быстро расширяется. Т. входит в придворно-аристократические и дипломатические сферы, знакомится с учеными, литераторами, художниками, погружается в изучение немецкой романтической философии и поэзии. Он сближается со знаменитым философом Ф. Шеллингом, дружески сходится с Г. Гейне, которые высоко ценят его как превосходного человека и увлекательного собеседника. Первым берется Т. за перевод на русский язык стихотворений Гейне, переводит также Ф. Шиллера, И. В. Гете, др. европейских поэтов, и это помогает ему обрести свой голос в поэзии, выработать особый, неповторимый стиль.

Как поэт Т. сложился к концу 20 гг. Еще ранее его стихи начинают появляться в печати -- главным образом в издаваемых Раичем альманахе "Северная лира" (1827) и в журнале "Галатея", однако ни читатели, ни критики не обратили на них внимания. Значительным событием в литературной судьбе Т. стала публикация большой подборки его стихов в пушкинском "Современнике" (1836.-- No 3 и 4) под заголовком "Стихи, присланные из Германии" и за подписью Ф. Т. Инициатор публикации И. С. Гагарин, друг и сослуживец Т., передал копии его стихов П. А. Вяземскому, который в свою очередь ознакомил с ними В. А. Жуковского. Оба маститых поэта высоко оценили стихи Т. и рекомендовали их Пушкину. Вопрос же об отношении к ним самого Пушкина остается спорным и по сей день. С одной стороны, сам факт публикации сразу 24 стихотворений свидетельствует как будто о безусловном одобрении и даже "благословении" таланта Т. С другой стороны, Гагарин, извещая Т. об успехе затеянного им дела, весьма сдержанно говорит о реакции Пушкина. Показательно также, что в пушкинскую подборку не попали наиболее характерные, самые "тютчевские" стихи, даже такой бесспорный шедевр, как "Тени сизые смесились...". После публикации в "Современнике" (еще несколько стихотворений были напечатаны в последующих номерах журнала) на Т., обратили внимание в литературных кругах, но читателям его имя по-прежнему оставалось неизвестным.

Мюнхенский период -- пора светских успехов и сердечных увлечений Т. Он пережил пылкое увлечение Амалией Лерхенфельд (в замужестве баронесса Крюденер), к которой обращено стихотворение "Я помню время золотое..." (1836) и другое, позднее -- "Я встретил вас -- и все былое..." (1870), ставшее популярным романсом. В 1826 г. Т. вступает в брак с вдовой русского дипломата Элеонорой Петерсон, урожденной графиней Ботмер. С годами его семейство увеличивается, но он по-прежнему занимает незначительную дипломатическую должность, испытывает материальные затруднения. В 1833 г. начинается роман Т. с красавицей Эрнестиной Дёрнберг (урожденной баронессой Пфеффель), вскоре овдовевшей. Во избежание скандала Т. переводят на дипломатическую службу в Турин, где он получает пост старшего секретаря русской миссии и даже замещает временно отсутствующего посланника.

В 1838 г. умирает жена поэта Э, Ф. Тютчева: сказалось сильное физическое и нервное потрясение, испытанное ею во время пожара на пароходе "Николай I", которым она с тремя дочерьми возвращалась из России. Т. тяжело пережил утрату, поседел за одну ночь, но горе не остудило его страсти. Самовольно выехавший в Швейцарию, чтобы обвенчаться с любимой женщиной, Т. вынужден был распроститься со службой и был лишен придворного звания камергера. Он возвращается в Мюнхен, где проводит еще 5 лет, не имея никакого официального положения, и это побуждает его искать возможностей возвращения в Россию. Летом 1843 г. Т. приезжает на четыре месяца в Москву и Петербург, ведет переговоры с вице-канцлером К. В. Нессельроде и А. X. Бенкендорфом.

В лирическом творчестве Т. возникает долгая, почти десятилетняя пауза, но именно в это время кристаллизуется его политическое мировоззрение. Поездка в Прагу (1841) и встреча с видным деятелем чешского национального движения В. Ганкой окончательно оформили его панславистские воззрения. В 1843--1850 гг. Т. выступает с политическими статьями "Россия и Германия", "Россия и Революция", "Папство и римский вопрос", задумывает книгу "Россия и Запад". Еще в 1830 г., потрясенный июльскими событиями во Франции, он предрекал начало новой, революционной эры и предчувствовал приближение грандиозных социальных катаклизмов -- первого акта всемирной катастрофы. Революцию 1848 г. поэт воспринял как осуществление своего пророчества, начало неизбежной гибели, всеобщего разрушения европейской культуры и цивилизации. Единственной серьезной силой, противостоящей революционной стихии, считал Т. Россию (в аллегорической форме эта мысль выражена в стихотворении "Море и утес", 1848). Именно противостояние России и Революции, исход неминуемого поединка между ними, полагал он, и определит судьбу человечества. Воспроизводя основные идеи славянофильской

доктрины, Т. говорит о необходимости противопоставить Западной Европе Европу Восточную -- союз славянских земель во главе с "Россией -- некий особый мир; развивающийся по иным, отличным от Запада историческим законам. Он обосновывает исключительную (в сущности, мессианскую) всемирно-историческую роль России соображениями религиозно-нравственного характера, в т. ч. такими свойствами русского народа, как смирение, готовность к самопожертвованию и самоотвержению, которые полярно противостоят "гордости", самоутверждению личности -- характерным чертам западного мира. Однако апология смирения и кротости не мешает Т. проповедовать необходимость религиозно-государственного подчинения Запада России, мечтать о расширении пределов "царства русского" "от Нила до Невы, от Эльбы до Китая" и считать тремя "заветными столицами" грядущей всемирной империи Москву, Рим и Константинополь ("Русская география", 1848 или 1849).

Осенью 1844 г. Т. наконец вернулся на родину. Одобрение Николаем I его политической публицистики облегчило ему восстановление на службе. Он вновь причислен к ведомству министерства иностранных дел, ему возвращено звание камергера. В 1848 г. Т. получает должность старшего цензора при министерстве, а в 1858 г. назначается председателем "комитета ценсуры иностранной". В его обязанности входит рассмотрение иностранных книг на предмет разрешения или запрещения их ввоза в Россию. Стремление поэта ослабить цензурный гнет и запретительную политику правительства не раз навлекало на него неудовольствие высших чиновников.

В Петербурге Т. сразу же завоевывает репутацию блестящего собеседника, любимца салонов, тонкого острослова. Его замечания, словечки, шутки -- у всех на устах. Собрание его эпиграмм, острот, изречений, афоризмов, подготовленное внуками поэта, было впоследствии издано отдельной брошюрой ("Тютчевиана".-- М., 1922). Талант Т.-рассказчика, Т.-собеседника ярко проявляется и в письмах (большинство из них написано по-французски), важных для понимания его личности, интересов и взглядов, ряда обстоятельств его жизни. Порой письма Т. перекликаются с его лирикой, а некоторые их страницы имеют самостоятельное художественное значение.

С конца 40 гг. начинается новый подъем лирического творчества Т. Однако его имя все еще почти неведомо русскому читателю, а сам он не принимает участия в литературной жизни. Начало его поэтической известности положила статья Н. А. Некрасова "Русские второстепенные поэты" (Современник.-- 1850.-- No 1). Напомнив читателям о "Современнике" пушкинской поры, Некрасов рассказывает о печатавшемся там в 1836--1840 гг. поэте необыкновенного таланта, вовсе не замеченном критикой. Полностью воспроизведя 24 стихотворения, Некрасов отнес их "к немногим блестящим явлениям в области русской поэзии" (Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т.-- М., 19/52.-- Т. IX.-- С. 205) и без обиняков поставил никому не известного Ф. Т. в один ряд с Пушкиным и Лермонтовым. Уточняя смысл заглавия статьи, он решительно относит Т. "к русским первостепенным поэтическим талантам" (Там же.-- С. 220). Статья завершалась пожеланием издать собрание стихотворений Т. отдельной книгой. Осуществилось это издание только в 1854 г. по инициативе и под наблюдением И. С. Тургенева. Новейшие разыскания позволяют предположить участие в подготовке сборника И. И. Панаева и Н. А. Некрасова. Выходу книги предшествовала публикация 92 стихотворений Т. в виде приложения к третьему номеру "Современнику" и большой подборки его стихотворений в пятом номере журнала. А в четвертом номере была помещена статья И. С. Тургенева "Несколько слов о стихотворениях Ф. И. Тютчева", содержавшая пророчество: Т. "создал речи, которым не суждено умереть" (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т.-- М.; Л., 1963.-- Т. V.-- С. 427). В дальнейшем высокая оценка поэзии Т. будет высказана писателями и критиками самых разных литературных группировок и направлений: Н. Г. Чернышевским и Н. А. Добролюбовым, Л. Н. Толстым и А. А. Фетом, А. В. Дружининым, К. С. Аксаковым и А. А. Григорьевым. Все это означало, что к Т. пришла поздняя, но подлинная слава. Всеобщее литературное признание совпало в судьбе поэта с потрясениями общественными и личными.

Серьезным испытанием для Т. и его политических концепций стала неудача России в Крымской войне (1853--1856), в итоге которой, поначалу казалось ему, должна была возникнуть "Великая греко-российская Восточная империя". Он надеялся, что революционные силы на Западе изнутри подорвут мощь европейских держав, сплотившихся против России. Вскоре, однако, наступило отрезвление: Т. разочаровался в жизнеспособности русского государства, убедился в бездарности, ничтожестве, глупости его руководителей и самого царя: "Ты был не царь, а лицедей" ("Н<иколаю> П<авловичу>", 1855). Но основы его мировоззрения не были поколеблены: как и др. славянофилы, Т. видит теперь ближайшую практическую задачу славянства не в политическом, а в духовном объединении. Впрочем, славянофильство Т. всегда было особого толка, носило отвлеченно-теоретический, умственный характер. Европеец до мозга костей, равнодушный к обрядовой стороне православия, он тяготился пребыванием в русской деревне, не мог жить без общества, без новых книг, газет, политических новостей. Проповедник смирения, выступавший против поклонения человеческой личности как ложного и чуждого русскому народу принципа, он с болезненной остротой ощущал в себе индивидуалистическое начало и безоглядно предавался "буйной слепоте страстей".

В 1850 г. начинается сближение Т. с Е. А. Денисьевой -- 24-летней девушкой, племянницей и воспитанницей А. Д. Денисьевой, инспектрисы Смольного института, где воспитывались две дочери поэта. Натура живая, пылкая, впечатлительная, Денисьева глубоко и самоотверженно полюбила. Т., и он ответил ей длительной, страстной привязанностью. В глазах высшего петербургского общества их открытая 14-летняя связь (за это время у них родилось трое детей) была вызывающе скандальной, причем вся тяжесть осуждения и отвержения пала на плечи Денисьевой. От нее отрекся отец, тетка вынуждена была оставить Смольный, на ее детях лежало клеймо "незаконности", перед ней самой закрылись двери светских гостиных. Драматизм ситуации усугублялся тем, что Т. сохранил привязанность и к "законной" семье, к детям, к жене, которую он назвал своим "земным провидением". Под влиянием двусмысленного положения в свете в Денисьевой развились раздражительность, вспыльчивость, нередко разрешавшиеся бурными сценами. Все это ускорило ход ее болезни (чахотка) и смерть (август 1864 г.). Пережитая поэтом драма запечатлелась в т. н. "денисьевском цикле", одном из вершинных достижений любовно-психологической лирики в русской и мировой литературе.

Потрясенный смертью Денисьевой, виновником которой он считал себя, Т. уезжает за границу к находившейся там семье. Осень и зиму он проводит в Женеве и Ницце, но не может обрести успокоения. Весной 1865 г. возвращается в Петербург, где его ожидают новые удары: смерть двоих детей (сына и дочери Денисьевой) и матери. Позднее ему придется пережить потерю сына Дмитрия, единственного брата Николая, дочери Марии, а также многих сверстников и знакомых. С чувством "все возрастающего ужаса" следит он за тем, как быстро редеет круг близких ему людей: "Дни сочтены, утрат не перечесть, / Живая жизнь давно уж позади..." ("Брат, столько лет сопутствовавший мне...", 1870). Явно позади и пик прижизненной славы Т. Вышедший в 1868 г. второй сборник его стихотворений не вызвал уже столь живого отклика в русском обществе и , расходился с трудом. Жизнь поэта все больше клонится к закату. В конце 1872 г. его здоровье резко ухудшилось; через несколько месяцев Т. не стало.

Второе "воскрешение" Т. (вновь обострившийся интерес читателей, критиков, издателей) началось на рубеже XIX--XX вв., когда утверждавшаяся школа русских символистов провозгласила его своим предшественником. Эпоха символизма закрепила восприятие Т. как классика русской литературы.

Художническая судьба Т. необычна: это судьба последнего русского романтика, творившего в эпоху торжества реализма и все-таки сохранившего верность заветам романтического искусства. Романтизм Т. сказывается прежде всего в понимании и изображении природы. Преобладание пейзажей -- одна из примет его лирики. Правильнее, однако, назвать ее пейзажно-философской: картины природы воплощают глубокие, напряженные, трагические раздумья поэта о жизни и смерти, о человеке, человечестве и мироздании. При этом изображение природы и мысль о природе сплавлены у Т. воедино; его пейзажи получают символически-философский смысл, а мысль обретает выразительность, живую, образную плоть.

Природа у Т. изменчива, динамична. Не знающая покоя, она вся в борьбе противоборствующих сил, столкновении стихий, беспрерывной смене дня и ночи, круговороте времен года, она многолика, насыщена звуками, красками, запахами. "На бесконечном, на вольном просторе / Блеск и движение, грохот и гром..." -- восхищается поэт картиной ночного моря ("Как хорошо ты, о море ночное...", 1865). То же пиршество звуков и красок в хрестоматийных строках "Весенней грозы" (1828-- нач. 50 гг.). Лирика Т. проникнута восторгом перед величием и красотой, бесконечностью и многообразием природного царства. Характерны начала его стихотворений: "Как хорошо ты, о море ночное..."; "Есть в осени первоначальной / Короткая, но дивная пора...", 1857; "Как весел грохот летних бурь...", 1851; "Люблю грозу в начале мая...". Поражает диапазон художнического видения поэта -- от тонкого волоса паутины, что "блестит на праздной борозде", до океана вселенной, объемлющего "шар земной". Неожиданны, непредсказуемы тютчевские эпитеты и метафоры, передающие столкновение и свободную игру природных сил. Солнечный полдень поэт называет "мглистым", пышность древесного убора -- "ветхой", сияние ночного моря -- "тусклым". "Воздушная арка" радуги "полнеба обхватила и в высоте изнемогла".

Особенно привлекают Т. переходные, промежуточные моменты жизни природы. Он изображает осенний день, напоминающий о недавнем лете ("Есть в осени первоначальной..."), или же осенний вечер -- предвестие зимы ("Осенний вечер", 1830). Он воспевает не грозу в разгар лета, а "весенний первый гром" "в начале мая". Он рисует первое пробуждение природы, перелом от зимы к весне ("Еще земли печален вид, / А воздух уж весною дышит...", 1836).

Природа в стихах Т. очеловечена, одухотворена. Она внутренне близка и понятна человеку, родственна ему. "В ней есть душа, в ней есть свобода, / В ней есть любовь, в ней есть язык..." -- убежден поэт ("Не то, что мните вы, природа...", 1836). Словно живое, мыслящее существо, она чувствует, дышит, радуется и грустит. Весенний гром грохочет" в небе, "как бы резвяся и играя". Вешние воды "бегут и будят сонный брег". Уступая дорогу весне, зима "злится", "хлопочет", "ворчит", "бесится". "Лазурь небесная смеется", "полураздетый лес грустит", с небес глядят "чуткие звезды". Само по себе одушевление природы довольно обычно в поэзии. Но для Т. это не просто олицетворения, не просто метафоры: живую красоту природы он "принимал и понимал не как свою фантазию, а как истину..." (Соловьев В. С. Собр. соч.: В 10 т.-- 2-е изд.-- Спб., 1912.--Т. 7.-- С. 118).

Творчески усвоивший философско-эстетические идеи немецких романтиков, учение Шеллинга о единой "мировой душе", поэт был убежден, что она находит свое выражение как в природе, так и во внутренней жизни человека. Природа и человек образуют в лирике Т. глубинное единство, граница между ними подвижна, проницаема: "Дума за думой, волна за волной -- / Два проявленья стихии одной" ("Волна и дума"; 1851). С этой точки зрения постижение природы есть созерцание самого себя в природе. Вот почему полна глубокого смысла двухчастная композиция многих стихотворений Т., построенных на параллелизме между жизнью природы и жизнью души человеческой ("Осенний вечер", "Поток сгустился и тускнеет...", 30 гг.; "Еще земли печален вид...", 1836; "Как неожиданно и ярко...", 1865). Но композиция такого двухчастного стихотворения может быть и обратной: определенное душевное состояние раскрывается в нем сначала (как в стихотворении "Когда в кругу убийственных забот...", 1849), а затем следует соответствующая ему картина природы. И такая обратимость сопоставлений еще усиливает уподобление природы человеку, а человека природе. Более того, в некоторых стихах ("Листья", 1830; "Что ты клонишь над водами...", 1835) второй, "человеческий" план присутствует лишь в подтексте, только угадывается.

Бесконечно богатая, изменчивая, природа в стихах Т. предстает как гигантское целое, как единый организм, живущий своей особенной жизнью, возвышенной и загадочной: "Как бы таинственное дело / Решалось там -- на высоте..." ("Ночное небо так угрюмо...", 1865). В "Летнем вечере" (1828) природа уподоблена колоссальному телу, огромному живому существу. Пейзажи Т. проникнуты типично романтическим чувством "вселенской жизни", ощущением целостности мирового бытия. В сущности, это не картины, не описания природы, а живые сценки, драматические эпизоды некоего сплошного действа, непрерывной всемирной мистерии ("Весенние воды", 1830; "Зима недаром злится...", 1836; "Как весел грохот летних бурь...", "Чародейкою Зимою...", 1852). Способность "узреть" "под оболочкой зримой" сокровенную суть природы, сопричастность ее тайнам, глубоко личностное, интимно-родственное переживание "жизни божески-всемирной" -- все это придает лирике Т. неповторимый колорит и философскую значительность.

С обобщенно-целостным взглядом на природу связано отсутствие в пейзажах Т. "местных" красок, буднично-прозаических подробностей. Его поэзия устремлена к величественному, бесконечному, ее преимущественная сфера -- жизнь стихий. Отсюда -- тяготение Т. к одической традиции XVIII в., к архаизированной, торжественно-величавой речи. Однако эта традиция выступает у него в романтически преображенном виде, своеобразно скрещивается с характерной для немецкой романтической лирики формой фрагмента. Острота столкновения столь разнородных жанровых традиций во многом определила своеобразие поэзии Т., воплотившей противоречивое сознание современного человека, многомерность и сложность бытия. На малом пространстве фрагмента черты архаичной поэтики выступали особенно заметно. Помимо обращения к собственно архаизмам ("мысль изреченная", "оный час", "святилище небес", "сосуд скудельный" и т. д.), впечатление приподнятости, торжественности достигается также обилием в поэтическом словаре Т. удлиненных, многосложных слов ("широколиственно", "благовонный", "виноградными", "неразгаданная"), слов необычных, экзотически звучащих ("киммерийской", "кипарисной", "мусикийский"), т. н. составных эпитетов ("пасмурно-багровый", "родственно-легко", "громокипящий", "молниевидный", "мглисто-лилейно"). Одическая традиция сказывается в тяготении поэта к ораторским, дидактическим, полемическим интонациям, в его пристрастии к витийственно-пророческому пафосу ("Цицерон", 1830; "Я лютеран люблю богослуженье...", 1834; "Не то, что мните вы, природа..."; "Смотри, как на речном просторе...", 1851). С другой стороны, сам жанр фрагмента с его подчеркнутой нелитературностью, "сиюминутностью", "случайностью", внезапностью зачинов ("Итак, опять увиделся я с вами...". "Нет, моего к тебе пристрастья...", "И чувства нет в твоих очах...") придавал лирике Т. невиданную свободу, импровизационность, непосредственность и естественность выражения, столь характерные для романтической поэзии, насыщая романтическим содержанием архаизированные элементы его стиля.

Возвышенный мир природы, родственный душе человека, выступает у Т. как антипод человеческой деятельности. Обычное для романтиков противопоставление природы и цивилизации доведено у него, кажется, до последних пределов. Поэту чуждо не только современное общество ("Silentium!", 1830; "Душа моя, Элизиум теней...", нач. 30 гг.), глубоко трагичной представляется ему и судьба человечества в целом. История, культура, цивилизация -- все кажется ему

зыбким, призрачным, обреченным на уничтожение и гибель. Контраст между вечной природой и бесследно исчезающими в ее "всепоглощающей и миротворной бездне" поколениями людей с большой силой выражен в стихотворении "От жизни той, что бушевала здесь..." (1871).

Так рождается тютчевское неприятие самоутверждения и своеволия личности, столь свойственное многим течениям романтической литературы. Ее мнимое величие -- всего лишь "нашей мысли обольщенье". Ведь индивидуальное существование для поэта совсем уже непрочно и эфемерно. Человек для него -- "греза природы", "ничтожная пыль", "мыслящий тростник", "злак земной". С удивительной легкостью исчезает он с лица земли, точно льдина растворяясь в мировом океане ("Смотри, как на речном просторе..."). "Наша жизнь", земное существование -- даже не дым, а только "тень, бегущая от дыма" ("Как дымный столп светлеет в вышине!..", 1848--1849).

Между тем гипертрофия собственного "я" -- проклятие нового времени -- приводит к отпадению личности от мирового целого, к нарушению гармонии между нею и природой; индивидуализм и безверие, полагает поэт, болезнь современного человека, источник его душевных страданий и нравственных недугов ("Наш век", 1851; "Певучесть есть в морских волнах...", 1865). И поэтому единение с природой, растворение в ней -- высшее блаженство, которое можно пережить на земле ("Тени сизые смесились...", 1835; "Весна", 1838). Вообще, острота личностного самосознания, подвластного разрушительным индивидуалистическим страстям, сталкивается в лирике Т. с готовностью их укрощения, смирения во имя высших, сверхличных начал: "Пускай страдальческую грудь / Волнуют страсти роковые -- / Душа готова, как Мария, / К ногам Христа навек прильнуть" ("О вещая душа моя...", 1855). Недосягаемым образцом христианского смирения и "долготерпенья" выступает в его творчестве полная страданий жизнь русского народа ("Эти бедные селенья...", 1855; "Умом Россию не понять...", 1866).

Не только цивилизация, но и природа в ее нынешних формах, вечная по сравнению с человеком и человечеством, выглядит у Т. чем-то неустойчивым, непрочным, обреченным на гибель. В глубине ее, полагает поэт, скрыт "хаос" -- некая первозданная темная стихия; а все сущее, видимое -- лишь всплеск, временное порождение этой хаотической бездны. Неизбежна поэтому катастрофа, "когда пробьет последний час природы" ("Последний катаклизм", 1829). Ни у кого из русских романтиков трагическое миросозерцание не принимало еще столь грандиозных, вселенских масштабов. Хаос, темная первооснова всего сущего, есть, в представлении Т., величайшая тайна, наедине с которой человек остается лишь ночью. Именно в эти минуты он особенно остро чувствует себя на краю бездны ("День и ночь", 1839; "Святая ночь на небосклон взошла...", 1848--1850). Непосредственно ощущая дыхание стихийных сил, он особенно напряженно переживает трагедию своего существования. "Ночная" тема -- из числа важнейших у Т.-- "самой ночной души русской поэзии" (Блок А. Собр. соч.: В 8 т.-- М.; Л., 1962,-- Т. 5,-- С. 25).

Стихийная катастрофичность жизни не просто ужасает поэта, но и притягивает его, представляется ему возвышенно-прекрасной, позволяющей личности раскрыть заложенные в ней неисчислимые внутренние возможности, проявить могущество своего духа, тоже в чем-то родственного этим стихийным силам. Поэтому так влекут человека видимые проявления хаоса -- ночь, буря, ветер, гроза, созвучные его жажде беспредельности ("О чем ты воешь, ветр ночной?..", 1835).

Человек в поэзии Т. двуедин: он слаб и величествен одновременно. Хрупкий, как тростник, обреченный на смерть, немощный перед лицом судьбы, он велик своей тягой к беспредельному. Вот почему невыносимо для поэта спокойное, бесцветно-томительное существование "в однообразье нестерпимом". Его "сердце, полное тревоги", привлекают "грозовые" моменты жизни: игра страстей, предельная острота переживаний, полное напряжение душевных сил. Для него несомненно величие человека, оказавшегося участником или хотя бы свидетелем решающих исторических свершений: "Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые" ("Цицерон"). Он мечтает о мгновенной, пусть гибельной, и краткой, вспышке страстей ("Как над горячею золой...", 1830).

Одной из центральных в зрелой лирике Т. стала тема любви. Любовь для поэта -- "и блаженство, и безнадежность", напряженное, трагическое чувство, несущее человеку страдание и счастье, "поединок роковой" двух сердец. С особым драматизмом тема любви раскрывается в стихах, посвященных Е. А. Денисьевой: "О, как убийственно мы любим..." (1851), "Я очи знал,-- о, эти очи!.." (1852), "Последняя любовь" (1851--1854), "Есть и в моем страдальческом застое..." (1865), "Накануне годовщины 4 августа 1864 г." (1865) и др. Это стихи, пронизанные мукой и болью, тоской и отчаянием, воспоминаниями о былом счастье, непрочном, как и все на земле, но тем не менее единственно доступном человеку. "Блаженно-роковое" чувство, требующее высшего напряжения душевных сил, любовь стала для поэта прообразом, символом человеческого существования вообще.

С течением времени лирика Т. насыщается все большей изобразительной и психологической конкретностью, а стихотворения "денисьевского цикла" образуют даже своеобразный лирический сюжет -- историю "борьбы неравной двух сердец". Опыт русского реализма не прошел для Т. бесследно. Но все эти изменения не затронули глубинных основ его романтического миросозерцания.

Завершитель русского романтизма, Т. выходит уже за его пределы. Ощущение катастрофичности бытия, не позволяющее искать спасения в сфере идеала и даже мечтать о преобразовании жизни, делает его творчество предвестием художественных течений рубежа XIX--XX вв. и прежде всего -- символизма.

Гиппиус тютчев.

Первые самостоятельные шаги Тютчева обнаруживают наибольшую зависимость от Жуковского. Это не ученичество, не «освоение наследства»: Тютчев перекликается с Жуковским как со своим современником, порою прямо варьируя образы его стихотворений 10—20-х годов. Образы «таинственного посетителя», залетного мотылька, воздушной арфы — потусторонних веяний в земной жизни; восприятие природы как цепи символов; эмоциональная насыщенность описаний при малой конкретности их; наконец, звукопись и мелодичность как основные выразительные средства — все это перешло и в поэтическую систему Тютчева («Проблеск», «Cache — cache», «Вечер»). Поэт вне общества, поэт-созерцатель, поэт, томящийся не только среди людей, но и вообще на земле, и летящий «душой к бессмертному», — этот образ был упрочен Жуковским, развивался им и в поздней его лирике; он был высшим выражением внеобщественной линии в поэзии первой четверти века. Любопытно, что, даже вспоминая об этом «времени золотом» (283) своей юности, Тютчев рисует природу красками и звуками Жуковского:

Это всепримирение и всесовмещение было, однако, вовсе несвойственно Тютчеву. И Тютчев преодолевает влияние Жуковского, переключая его мечтательную и меланхолическую поэзию в иной план, где резче выступает личность со своими требованиями, где намечаются диссонансы между неудовлетворенной личностью и мировыми законами. Эти новые ноты проступают в некоторых стихах, напечатанных в «Галатее» 1829—1829 гг., наряду со стихами «школы Жуковского»: точной хронологии мы не знаем, поэтому в подробностях эволюция неустановима. Но такие стихотворения, как «Видение», «Летний вечер», «Весенняя гроза» и особенно «Бессоница» уже обещают зрелого Тютчева, поэта-натурфилософа. Надо, однако, отметить, что природа у Тютчева этих лет еще не позднейшая тютчевская природа. Даже там, где он, изображая природу, не только эстетически любуется ее звуковыми и цветовыми оттенками «по Жуковскому», а переходит к обобщенному восприятию всего мирового целого, — он остается в пределах аллегорий на основе привычных античных мифологических образов. И это не только там, где эта система образов обнажена («ветреная Геба», Атлас, «великий Пан»), но и в таком стихотворении, как «Летний вечер». Природа с ее «главой», «жилами», «ногами» — это олицетворенная природа — напоминает античный образ «великой матери», и звезды, приподнявшие небесный свод «своими влажными глазами», (70) — это Геспер, Дева, Близнецы и подобные образы античной мифологии.

«Философские разыскания о сущности человеческой свободы и о связанных с ней предметах», изданные Шеллингом в 1809 г., объясняют происхождение мира из бездны (Abgrund), темной, бессознательной основы божества, темной воли, которая стремится к обнаружению и просветлению. Мировая воля (Universalwille) приводит космические силы к единству, но лишь путем преодоления воли индивидуальной. Человек — единство этих противоположностей: в нем частная индивидуальная воля бунтует против воли общей, мировой, но в нем же, впервые в природе, в процессе ее развития обнаруживается и мировая воля. Учение Шеллинга о свободе было решающим для философского развития Тютчева.30 Проблемы, на которых основано это учение, претворялись у Тютчева в поэтические темы и образы. Бесполезно и наивно было бы искать в его поэзии решения этих проблем и рассматривать отдельные

стихотворения Тютчева как параграфы единого философского трактата. Все, что мы в праве сделать, это установить круг идей, которыми питалось художественное сознание поэта. На языке художественных образов Тютчева «темная мировая воля» раскрывается как ночь, бездна, хаос, лишь прикрытые «златотканым покровом» дня («День и ночь», «Святая ночь на небосклон взошла»). Обнажение хаоса, восприятие его «лицом к лицу», вызывает в человеке трагически противоречивые чувства. Хаос притягателен и страшен для человека. Но наибольшего напряжения достигает тютчевская поэзия там, где зовет человека раствориться в космосе, в мировом целом, во вселенной:

Шеллингианство в философии и в поэзии было значительным этапом, который неправильно было бы определять как всецело

реакционный. Прогрессивными в шеллингианстве были, прежде всего, реалистические идеи его натурфилософии, снимавшие противоречие между явлением и вещью в себе. Прогрессивным элементом шеллингианства была его диалектика, несомненно сказавшаяся, хотя и в заведомо идеалистической форме, и в его учении о свободе. Понятно, как плодотворно для развития поэзии могло быть усвоение гениальным художником такого идейного комплекса, как реалистическое отношение к природе и диалектика человеческого сознания. Огромное расстояние отделяет натурфилософскую лирику Тютчева от его пейзажей, возникших под воздействием Жуковского. От Жуковского он сохранил, но и то сильно видоизменив, — лишь метод передачи подробностей внешнего мира, чаще всего света и звука, для иллюстрации эмоций и настроений. («Тени сизые смесились» — все стихотворение, особенно строки о полете незримого мотылька, или в картине фонтана — «Как пламенеет, как дробится его на солнце влажный дым!»; 119). Но самая основа тютчевской поэзии — иная, она постепенно переключается на метод, который ближе к Пушкину (зрелого периода), чем к Жуковскому. Одновременно им пройдена, по-видимому, и сложная романтическая школа.

Роль стихотворений этого последнего рода, иногда и технически построенных как параллель двух рядов («Фонтан»), в поэзии Тютчева очень значительна: «философия тожества» Шеллинга находит здесь художественное соответствие, подобно тому как более элементарное сознание единства человека и природы находило соответствие в параллелизмах народной поэзии.

Поэтический язык Тютчева слагается в общем также в эти годы. Принципы его стилистики исходят из той же основы, которая была сформулирована Пушкиным: «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота,

но в чувстве соразмерности и сообразности».31 Тютчев может в пределах одного стихотворения варьировать синонимы «фонтан» и «водомет», — он начинает описание с обиходного слова «фонтан», наделяя его в контексте особой звуковой выразительностью, но для аналогии со «смертной мыслью» предпочитает менее обычное, лишенное привычных ассоциаций и вместе обнажающее «внутреннюю форму» слова, выражение «водомет». Впрочем, широта его словаря и других языковых средств в этот период еще ограничена, и «высокий» стиль заведомо преобладает.

Лирика природы — основное у Тютчева этих лет. Но к этому же времени относится и первое глубокое наблюдение над человеком — над его сложной и противоречивой природой: стихотворение «Люблю глаза твои, мой друг», пока еще одинокое в тютчевской лирике, но целой пропастью отделенное от такой вариации на темы Жуковского, как «Двум сестрам», или такого сплава общих мест, как «Сей день, я помню...».

В 1850 г. Тютчев вернулся в литературу после десятилетнего перерыва. Новая полоса его поэзии завершилась сборником 1854 г. После этого он время от времени выступает в «Русской беседе», «Русском вестнике», «Нашем времени», «Дне». Эта новая полоса творчества Тютчева заметно отличается от предыдущей. Отличия идут по трем направлениям.

Первое: романтическая лирика Тютчева все больше и заметнее движется в сторону реализма. Всего очевиднее это в стихах о природе. Они уже почти лишаются не только мифологического, натурфилософского сюжета, но и символической окраски. Все чаще появляются стихи, в которых картина природы довлеет сама себе, и если заключает аналогии с внутренним миром человека, то эти аналогии лишь намечаются или даже подразумеваются. Достаточно сравнить с циклом «Современника» такие стихотворения 50-х годов, как «Не остывшая от зною», «Первый лист», «Как весел грохот летних бурь», «Чародейкою Зимою», «Есть в осени первоначальной». Те легкие аналогии с человеческими переживаниями, которые здесь иногда возможны, не идут ни в какое сравнение с такими прежними параллелями, как «Фонтан» или «Поток сгустился...». Передача впечатления от природы здесь основная цель, а не подсобная, и «второй план» — там, где он есть, — сам служит цели усиления этого впечатления. Этому соответствует и выбор изобразительных средств; наблюдательность, внимание к деталям теперь тоже перестает быть подсобным средством, аккомпанементом эмоций: оно нужно, чтобы передать объективное разнообразие природы. Некоторые наблюдения исключительно тонки и точны:

Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой...

(150)

или восхитившие Ив. Аксакова эпитеты ветра «теплый и сырой» (153) (оба стихотворения 1849 г.); во втором из них — «Когда в кругу убийственных забот» — даже сохраненный прием параллелизма не снижает конкретности пейзажа, тем более что последовательность здесь обратная: от человека к природе. В этой эволюции чувствуется связь Тютчева с общим движением русской поэзии и всей литературы к реализму. Конечно, разоблачительный, беспощадный реализм Некрасова оставался Тютчеву чуждым, но сдвиг разной степени произошел на широком литературном фронте и, в частности, Тургеневу как пейзажисту Тютчев 50-х годов несомненно близок. Интересно замечание Ап. Григорьева в статье 1859 г. о Тургеневе: он признавал Тютчева в отношении манеры изображать природу отцом целой группы писателей, к которой относил Тургенева, Толстого, Фета, Полонского.32

Второй особенностью тютчевской поэзии 50-х годов было появление в ней рядом со стихами о природе стихов о любви. Абстрактное «я» натурфилософской лирики становится живым психологическим «я».33 Создается особый внутренне цельный цикл, резко отличный как от всей предшествующей русской любовной поэзии, так и от единичных примеров у самого Тютчева. До тех пор содержание любовной лирики ограничивалось обычно субъективным самоанализом. Тютчев поднимает любовную лирику на ту же высоту обобщения, на какую была поднята его лирика природы. Вряд ли не впервые в русской лирике Тютчевым при изображении любви главное внимание переключается на женщину.

Образ любимой женщины стал у Тютчева не абстракцией, не условным знаком, нужным для того, чтобы прикрепить к нему личные переживания радости и горя, а живым конкретно-психологическим образом. Внешние черты не даны в подробностях, но то, что дано, дано как черты сильно психологизированные: это взор — «грустный, углубленный в тени ресниц ее густой» (190), это «улыбка умиленья» (195) измученной души. Мы видим ее движения [«Она сидела на полу и груду писем разбирала...» (217) «И медленно опомнилась она, и начала прислушиваться к шуму...» (234)], узнаем ее переживания («боль, злую боль ожесточенья»; 174) иногда из ее же слов («О, как все это я любила!»; 234); есть, наконец, целое стихотворение — «Не говори: меня он, как и прежде, любит», написанное от лица женщины. За Тютчевым пошел в этом же направлении Фет (главным образом в поздних стихах), но трудно назвать другого поэта, кроме Тютчева, в лирике которого так четко намечен индивидуальный женский образ.

В любовных стихах Тютчева меньше всего сказывается метафизик. Глубочайшая диалектика человеческих переживаний, раскрываемая в этих стихах, делает их рядом с поэтической живописью природы 50-х годов наиболее жизнеспособной частью тютчевского наследия. Явно, однако, чужды современному сознанию проскальзывающие в них фаталистические мотивы.

Наконец, третье, что характеризует тютчевскую поэзию начиная с 50-х годов, — это вторжение в нее политической тематики, которая временами даже преобладает. Круг идей, который Тютчев включал в свое политическое исповедание, связан по существу с остальной его лирикой. Из Шеллингова учения о свободе, так повлиявшего на Тютчева, следовал непосредственный философско-исторический вывод. История есть высшее откровение божества. Индивидуальная воля должна не «роптать», не «протестовать», а подчиняться процессу истории, тем самым восприняв в себя мировую волю и отожествившись с ней. Так идеалистическая диалектика, лишь только дело доходит до вопросов общественной жизни, оборачивается откровенной метафизикой. Было бы величайшей натяжкой навязывать Тютчеву диалектическое понимание «хаоса» и «космоса» общественной жизни и угадывать в его стихах «ритмы революции», основываясь только на том, что иногда он пользуется для обеих сфер одной и той же символикой (бездна, буря и т. п.). Как общественно-историческому поэту-мыслителю диалектика Тютчеву чужда. Утес Российской империи — вот центральный и весьма показательный символ историко-философской поэзии Тютчева.

Очертания этой империи абстрактны и ничего общего не имеют с реальным образом родины в поэзии Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Это не реальная, а только мыслимая страна. Империя эта — христианская («крест на св. Софии»), даже православная («вселенский день и православный»),34 но и за этими религиозными символами нет ничего, кроме абстракций. Как философско-историческая категория тютчевская «вера» изображается такою же неколебимой, как «утес» империи. Вера покидает Запад, «собрав-шися в дорогу» (95), — очевидно на Восток («Я лютеран люблю богослуженье»). Но ни из чего не видно, чтобы только к Западу Тютчев относил свою характеристику человека наших дней, который «безверием палим и иссушен... и жаждет веры, но о ней не просит» (177).

Все это делает политическую лирику Тютчева риторичной и в своей риторике даже и вчуже неубедительной. В ней нет ни убедительности непосредственного чувства, ни убедительности логической мысли. Формулы его политической поэзии хотя и притязают на конкретность, остаются голыми абстракциями. Зачем нужна была самодержавию «русская география» от Нила до Невы?

Тютчев не имел мужества ответить самому себе прямо: затем, чтобы штыками и «долготерпением» народа лучше оградить правящие классы от «красного Запада», да и от своей народной революции. Он говорит о единстве, спаянном любовью, он ободряет угнетенный чешский народ надеждой на «Любовь и единенье»,35 он укоряет папство за отрицание свободы совести, он издевается над «свободной речью» реакционного публициста, русского «по Третьему лишь отделенью» (302). И тут же настаивает: «Умом Россию не понять... В Россию можно только верить». (256). Но сочетания «русской географии», муравьевской политики и народного долготерпенья с идеалами братства народов и свободы совести не только нельзя «понять», — в такое сочетание нельзя и «верить». Такое сочетание может разрешиться в поэзии только в обнаженную риторику. Общий же итог и смысл его может быть только глубоко реакционным: оговорки о братстве и свободе — как бы они ни были субъективно искренни — неизбежно воспринимаются как украшающая фразеология. Тютчевская утопия становилась на службу реальной политике империалистического захватничества; еще в 1916 г. можно было слышать цитаты из Тютчева с трибуны Государственного совета.

Из всего поэтического наследия Тютчева в его политических стихах всего меньше исторически жизнеспособного. Значение их как наследства повышается там, где аллегорическая образность, лишаясь конкретных очертаний, становится многозначной: в таких стихотворениях, как «Восход солнца» или «Море и утес», в сознании современного читателя, аллегорический «второй план» может быть совершенно не тем, какого требует исторический комментарий к этим стихотворениям. Сюда же относятся те стихотворения, где звучат сомнения и тревога, как в стихах на новый 1856 год или в стихотворении «Вот от моря и до моря».

1850 год — год некрасовской статьи — был датой, с которой начался новый период литературной деятельности Тютчева. В личной жизни Тютчева это была дата встречи с Е. А. Денисьевой. Год ее смерти — 1864 — был началом творческого ущерба. В эпитафии самому себе, обращенной к Полонскому («И скоро улетит, во мраке незаметный, — последний, скудный дым с потухшего костра»; 245), оказалась горькая правда, прежде всего, в отношении жизни творческой. 1865 год был для Тютчева годом последних творческих взлетов. В этом году написан и философско-поэтический итог — «Певучесть есть в морских волнах», написаны стихи о радуге и о зарницах («Как неожиданно и ярко» и «Ночное небо так угрюмо»), отчасти варьирующие прежние темы, но по-новому убедительные: жизнь природы, раскрытая со всей полнотой конкретности, сближается здесь с жизнью человека, а во втором случае, может быть, с жизнью общественно-исторической, — без

навязчивого аллегоризма. 1866—1868 гг. прибавляют несколько стихотворений изящных, но гораздо более бледных. Преобладают в последние годы либо политические стихотворения, наиболее утомительно риторические во всем этом цикле, или малозначительные стихотворения на случай. Философские формулы последних лет звучат уже расчетом с собственным идейным прошлым:

Природа — сфинск.
И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.

(275)

Наконец, чувство личной жизни выражено теперь безотрадным афоризмом:

Бесследно все, и так легко не быть.

(288)

Тютчев получил по́зднее, притом неполное, признание и долго был предметом борьбы. Теперь никто не станет отрицать, что Тютчев один из самых больших поэтов, каких создала культура старой России. В изображении внешнего мира Тютчев достиг тонкости, которая в иных случаях до сих пор представляется непревзойденной; остается в силе изумление Ив. Аксакова такой, например, деталью, как «паутины тонкий волос», — деталью, которая невольно заставляет воссоздать по ней целое. «Уловить именно те черты, по которым в воображении читателя может возникнуть и дорисоваться сама собою данная картина, — дело величайшей трудности», — писал Некрасов и прибавлял: «г. Ф. Т. в совершенстве владеет этим искусством».36 (Мы видели, что эта сторона тютчевского мастерства доведена была до своей высоты уже после статьи Некрасова). То же относится и к передаче внутреннего мира человека у Тютчева. В той и другой сфере Тютчев пользуется разнообразными выразительными средствами — ритмическими, мелодическими, звуковыми. Его ритмические отступления от правильного метра — не ошибки: они всегда оправданы смыслом. Так, для изображения медленного движения ледохода Тютчев дает строку необычного ритмического строения:

Льдина за льдиною плывет.37

Такие стихотворения, как «Тени сизые смесились» или «Фонтан», могут быть образцами исключительно мастерского сочетания

слов и звуков: для впечатления наплывающего сумрака нужно было повторить слово «сумрак» дважды через слово:

Сумрак тихий, сумрак сонный...

для впечатления низвергающегося фонтана нужно было ритмически разрезать синтаксическое целое:

Лучом поднявшись к небу, он
Коснулся высоты заветной...

Это мастерство не всегда поддается рациональному объяснению в каждой отдельной частности, но всегда находит соответствие в общем характере поэтического замысла.

Мастерство Тютчева — не мертвое мастерство. Звуковая выразительность и словесная изобразительность — для него не самоцель, а средства передачи поэтической страсти. Глубочайшая страстность, с какой Тютчев говорит о человеческих чувствах, о любви и страдании, делают его поэзию нужной и позднейшему человечеству, оставившему позади и философские его предпосылки, и тем более его общественно-политические воззрения. Но на вершинах своего творчества Тютчев и дает не решения, а искания, обнажает противоречия и показывает движение мысли и чувства. Диалектика страстной и мыслящей человеческой личности, глубокое и тонкое воспроизведение внешнего мира, исключительное мастерство слова, ритма и звука — вот те стороны тютчевского поэтического наследства, которые могут быть восприняты как плодотворные элементы и поэзией социалистического общества, в то время как реакционная историческая философия Тютчева отошла в прошлое безвозвратно — вместе с породившей ее исторической действительностью.

Специальность 05030165 «Русский язык и литература»

Согласовано Рекомендовано кафедрой

Учебно-методическое управление Протокол №

« » 2008 г. « » 2008 г.

Пермь 2008

Автор-составитель

Преображенская Л.И., старший преподаватель.

Учебно-методический







Сейчас читают про: