Крылатые выражения и ситуации

В.В. Прозоров

Настоящие заметки призваны дополнить традиционные определения феномена крылатых слов и выражений необходимыми прагмафилологическими характеристиками.

К разряду крылатых мы обычно относим устойчивые и лаконичные выражения афористического толка, вошедшие в устную и письменную речь из канонических памятников, из произведений художественной словесности, из литературных, исторических, кинематографических, телевизионных, рекламных и других источников, меткие изречения, принадлежащие известным общественным деятелям, имена мифологических и фольклорных персонажей, имена, отчества и фамилии литературных героев, обретших нарицательную силу, и т. п.[11]

Отдельные небольшие фрагменты текста внезапно наделяются самостоятельностью, выпархивают из родовых гнезд и начинают вольное (автономное и даже вполне суверенное) существование, заметно обогащая родную речь, повседневное бытовое и профессиональное общение, проникая в журналистику, в публицистические выступления и т. д. Крылатые слова и выражения предрасположены к тому, чтобы припоминаться кстати, в более или менее сходных коммуникативных обстоятельствах, в разных жанрах речи, часто — в целях неназойливого поучения, озорного или горестного резюме, шутливого или сердит ого “приговора”, вовремя пришедшей на ум типовой оценки случившегося или происходящего и т. д.

Репертуар крылатых слов постоянно пополняется, весьма нечетко подразделяясь на повсеместно-распространенный, общеупотребительный (известный еще, как говорится, со школьной скамьи) и узко-корпоративный, элитарный, знакомый сравнительно небольшому кругу посвященных (скажем, специальному филологическому или какому-то другому профессиональному сообществу).

Прагматические и антропоцентрические исследовательские направления в современном литературоведении (история читателя, история читательской литературной и журналистской критики, теория и история восприятия художественных текстов, изучение читательской личности, остаточной литературно-читательской памяти и мн. др.) развиты значительно слабее, чем в лингвистике и фольклористике. Между тем, очевидно, что крылатые выражения могут стать и становятся благодарными объектами, позволяющими, с одной стороны, судить о том, сколь щедра и богата, а с другой, как безжалостно скупа и мизерна читательская память, часто утрачивающая всякую сознательную связь с литературным первоисточником.

Далеко не всегда остаются проясненными мотивы избирательных вкусовых предпочтений, оказываемых тем или иным текстовым фрагментам, обретающим статус крылатых. Известно, однако, что многие крылатые выражения имеют самые разнообразные оттенки смеховой, комической окраски.

К числу наиболее продуктивных литературно-художественных текстов, из которых извлекаются крылатые выражения, безусловно, относятся отдельные комедии, басни, сатирические романы, повести, рассказы и т. п. В отечественной литературно-речевой культуре к самым производительным основам крылатых выражений принадлежат “Недоросль” Фонвизина, “Горе от ума” Грибоедова, басни Крылова, многие произведения Гоголя, Козьмы Пруткова, Салтыкова-Щедрина, Чехова, М. Булгакова, Маяковского, Ильфа и Петрова, современных сатириков и юмористов, а также политических и других деятелей, по преимуществу насмешливо воспринимаемых общественным сознанием (ср.: знаменитую фразу В.С. Черномырдина “Хотели как лучше, а получилось как всегда”, которая прочно вошла в повсеместный речевой обиход в качестве универсальной иронической формулы поразительных по своей несообразности жизненных коллизий, социально-экономических, правовых, политических неурядиц, разного рода давних и новых проб-неудач во всех сферах нашего быта и бытия, и т. п.).

Выбор может падать и на тексты, исполненные главным образом лирического, патетического, драматического и даже трагического пафоса: “Быть или не быть?” (из переводов “Гамлета” Шекспира), “Народ безмолвствует” (из “Бориса Годунова” Пушкина), “Нет уз святее товарищества” (из “Тараса Бульбы” Гоголя) и др. Верно, однако, и то, что в отдельных ситуациях применения этих и им подобных “серьезных” крылатых выражений появляется потребность в некотором ироническом, многозначительно-насмешливом их снижении и травестировании.

Что же касается причин извлечения из целостного контекста именно этой фразы, которая начинает свое независимое от первоисточника, летучее существование, то, по-видимому, следует говорить и о наличии особого номинативного вакуума, о не нареченных конкретно-типовых жизненных ситуациях, о коммуникативной востребованности подобного (заключенного в данном отрывке текста) многозначного смысла и оригинальной формы выражения.

Сами по себе крылатые конструкции суть тексты в тексте, очевидные примеры интертекстуальности — вкрапления в нашу речь авторизованного или анонимного игрового “чужого слова”. Они сохраняют заряд художественно-образной энергии, представительствуя “другую”, искусственную реальность, сотворенную творческой фантазией или иронически наделенную статусом многозначительности. Припоминание — по конкретному поводу — крылатого словесного выражения дает имя ситуации или явлению, возникающему в первичной реальности. Ситуация по целому ряду главных, несомненных характеристик словно бы жаждет быть обозначенной и выраженной вполне определенным крылатым словом.

Спектр поводов для метафоризации “текущей”, окружающей действительности поистине необъятен. Метафоризация реальности — парадоксальное перенесение признаков и свойств одного ряда (в нашем случае — интеллектуально-образной семантики крылатых слов и выражений) на другой, происходящий с нами или вокруг нас — “на самом деле”.

Сталкиваясь, например, с человеком, воплощающим необузданно-дикий произвол и вероломное хамство, мы с удовольствием нарекаем его Держимордой. В результате рождается победительная ситуация метафорического объяснения сущего, игровой “момент истины”. Предъявленный первичной реальностью объект возводится на соответствующий художественно-типовой пьедестал, с высоты которого он уже не так опасен для окружающих, потому что убийственно точно и выразительно назван, а стало быть, и отхлестан. Он наделяется качественно новой, уязвляющей его семантикой, не поддающейся апелляции.

Про чью-то бездумность и ветреность скажут: “Легкость в мыслях необыкновенная”. И если участникам ситуации общения известны смысл и генеалогия данного крылатого речения из гоголевского “Ревизора” (Хлестаков: “У меня легкость необыкновенная в мыслях”), то внезапно у обсуждаемого и осуждаемого объекта появляется новая качественная определенность, комически высветленная и как бы всё и враз объясняющая.

Возражения вроде “Нет, он не Держиморда!” или еще более забавное “Нет, я не Держиморда!”, или “Легкость в мыслях ему свойственна далеко не всегда” и т. п. еще заметнее усиливают игровой азарт припоминания крылатой номинации.

Главное свойство художественной образности мы определяем как убедительность недоказуемого, как предъявление истины в ее конкретно-чувственной неопровержимости. Типовая ситуация вызывает в памяти крылатое слово, которое произносится и наделяет ситуацию атрибутом художественной образности.

Крылатые слова и выражения нередко утрачивают внутреннюю семантическую связь с родительской первоосновой, переосмысляясь — иронически или простодушно — до разительной неузнаваемости (сравните пушкинское “Души прекрасные порывы” с недавними саркастическими перелицовками, связанными с превращением “души” в повелительную глагольную форму, или космически-образное словосочетание “без руля и без ветрил” из поэмы Лермонтова “Демон” с давно и широко бытующим употреблением этого выражения чаще всего для негативной характеристики чьих-либо бесшабашных, безответственных поступков и действий).

Высока частотность иронических перелицовок крылатых выражений в заголовках, текстовых “массивах”, подписях под иллюстрациями, фотографиями, карикатурами современных, прежде всего печатных средств массовой коммуникации (сравни: “Учитель, перед ношею твоей… Всё больше педагогов бросают школу и уходят в мелкий бизнес”; “Глупый пингвин робко прячет, хитрый — нагло достает”; “Человек — это только звучит гордо” и т. д.).

Крылатые слова и выражения могут применяться в различных уместных связках и комбинациях, обусловленных комплексными ситуативными заданиями и целями. Так, современный газетный публицист, саркастически рассуждая о влиянии на исторический процесс трудных взаимоотношений Горбачева и Ельцина, по ходу дела припоминает одновременно и “Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”, и “Мертвые души” Гоголя, и первый стих прежнего текста союзного гимна на слова С. Михалкова и Г. Эль-Регистана: “Кабы они тогда не ссорились, как Иван Никифорович с Иваном Ивановичем, а дружили, как Чичиков с Маниловым, то Советский Союз и по сю пору оставался бы нерушимым”.[12]

В разговорной речи вспоминаются и такие многочисленные крылатые ситуации, когда вербальный компонент перифразируется, экономно сокращается и активно при этом подразумевается. Например: “Обманули тебя, как Буратино, с этой дачей, с полем твоим чудесным! Я бы эту Алиску!!” и т. п. (сложная и грустная по своим внезапным последствиям житейская ситуация, связанная с хитрым, вероломным надувательством и одурачиванием простодушного человека).

Большая часть крылатых слов и выражений бытует исключительно в их вербальном воплощении, входя в обширный фразеологический и пословично-поговорочный речевой фонд. Специального внимания заслуживают также крылатые выражения, которые на практике почти непременно требуют органичного сочетания вербальных и невербальных факторов. Причем невербальные элементы являются их активной составляющей. Использование в разных ситуациях таких крылатых выражений требует дополнительного (и далеко не всегда факультативного) жестикуляционно-мимического сопровождения. Сопровождение при этом становится не только естественной частью коммуникативного акта, но и превращается в знак, заключая в себе составную долю невербализованного смысла крылатого выражения.

Например, крылатое выражение “остаться у разбитого корыта”, восходящее к пушкинской “Сказке о рыбаке и рыбке”, зачастую сопровождается невольным жестом недоуменной растерянности и досады. Особой мимической акцентировкой и характерной жестикуляцией в определенных ситуативных контекстах дополняются крылатые выражения “Раззудись, плечо! Размахнись, рука!” (из стихотворения Кольцова “Косарь”), “Сыр выпал…” (из басни Крылова “Ворона и Лисица”), “Видит око, да зуб неймёт” (из басни Крылова “Лисица и виноград”), “Александр Македонский, конечно, герой, но зачем же стулья ломать?”, “немая сцена” (из комедии Гоголя “Ревизор”) и др. При упоминании в шутливом разговоре о бравом солдате Швейке почти непроизвольно могут взять под козырек. Демонстрируя (в том числе мимикой и жестами) свою близорукость или какие-то другие дефекты зрения, вспоминают крыловскую мартышку, что “к старости слаба глазами стала”.

В каждом конкретном случае инициатор коммуникативного акта уместно дополняет вербальный текст крылатого выражения соответствующими позами, мимикой и жестами, долженствующими придать большую экспрессивную выразительность своим умозаключениям. Речевая выраженность ролевого поведения партнеров при этом становится еще более экономной.

Отдельный рой примеров — крылатые слова и выражения в устах взрослого, эмоционально общающегося с детьми. Скупо вербализованные, эти выражения, непосредственно адресованные ребенку, могут превратиться в забавные игровые сценки-догонялки, (у)страшилки, прятки и т. п.

Бабушка — трехлетнему внуку: “Ну, Заяц, погоди!” И принимается имитировать бег на месте. Или брат-подросток — своей “прилипчивой” пятилетней сестренке (с шутливой угрозой): “Слышишь, отстань сейчас же, а то я как съем тебя, Красная Шапочка!” (сопровождает свои слова соответствующими комически-устрашающими жестами).

Можно зафиксировать и почти полную замену крылато-речевых знаков общения невербальными.

К примеру, бодро взявшись за руки и подавшись корпусами резко вперед, без всякого словесного аккомпанемента шутливо и комически снижено изображают крылатую, исполненную монументально-романтической символики скульптуру В.И. Мухиной “Рабочий и колхозница” и т. п.

Особенно примечательна распространенная в мире взрослых ситуация на пороге, когда идущие в одном и том же направлении приостанавливаются у дверей и стремятся пропустить друг друга вперед. Сама по себе эта ситуация (микросценарий бытового поведения) восходит к известному эпизоду из второй главы поэмы Гоголя “Мертвые души”, когда Манилов и Чичиков стояли “несколько минут перед дверями гостиной, взаимно упрашивая друг друга пройти вперед.

— Сделайте милость, не беспокойтесь так для меня, я пройду после, — говорил Чичиков.

— Нет, Павел Иванович, нет, вы гость, — говорил Манилов, показывая ему рукою на дверь.

— Не затрудняйтесь, пожалуйста, не затрудняйтесь. Пожалуйста, проходите, — говорил Чичиков.

— Нет уж извините, не допущу пройти позади такому приятному, образованному гостю.

— Почему же образованному?.. Пожалуйста, проходите.

— Ну да уж извольте проходить вы.

— Да отчего ж?

— Ну да уж оттого! — сказал с приятною улыбкою Манилов.

Наконец оба приятеля вошли в дверь боком и несколько притиснули друг друга”.[13]

Эта комическая сцена не породила, пожалуй, никаких специальных крылатых слов и выражений, но зато сделала крылатой саму ситуацию общения у дверей. Причем, партнеры по дружелюбной околопороговой коммуникации очень часто уже и не помнят толком, откуда взялась сама эта знаковая ситуация.

Сталкиваясь в дверях, тут же непроизвольно и шутливо включаясь в игру, с подчеркнуто-избыточной и настойчивой вежливостью, жестами приглашая друг друга пройти вперед, часто вовсе не сопровождают эту сцену каким бы то ни было словесным комментарием, связанным с литературным происхождением этой ситуации. А в тех случаях, когда комментарий этот следует и партнеры вступают в непосредственный речевой контакт, обнаруживается непредсказуемо-большой разброс интерпретаций. Это скорее весьма приблизительные и путаные по своей результативности попытки припомнить первоисточник ситуации, ее происхождение:

— Мы с вами как Чичиков с Собакевичем!

— Как, помнишь, у Гоголя, как их звали, Собакевич с Маниловым…

— Совсем как Добчинский с Бобчинским!

— Мы это, как в “Мертвых душах” что ли?

— Как там, у Пушкина… или нет, у Гоголя?!

— Как эти, (с улыбкой) в дверях…

— Прямо как с “Легким паром”: Ипполит с Мягковым в дверях друг друга, помнишь, дразнят? “Уж проходите!” — “Да нет, я уж как-нибудь после вас” — “Да что вы, я никуда не тороплюсь” А Барбара Брыльска им: “Прекратите кривляться!” Это Рязанов у Гоголя, кажется, взял или у Чехова?!

— Прошу! — Только после вас! — Нет-нет, вы вперед, а я за вами! — Ну, нет, не бывать по-вашему!

— Проходите, пожалуйста! — Что вы, что вы! Я не тороплюсь никуда! — Торопитесь или не торопитесь, но я после вас только. — Да нет же… И т. д.

В любом варианте отношения между субъектами данной коммуникативной ситуации отмечены искренним или мнимым взаимным расположением и приязнью, благожелательностью и некоторой долей подчеркнутой манерности и фамильярности.

Развернутый пример подобной комической ситуации содержится в мемуарах А.И. Райкина, который вспоминал, как пригласил его однажды к себе в гости на дачу в Переделкино К.И.Чуковский. Разыгралась смешная сцена на пороге дома:

“— Вы гость. Идите первым, — сказал Чуковский.

— Только после вас.

— Идите первым.

— Не смею.

— Идите первым.

— Ни за что!

— Ну, это, знаете ли, просто банально. Нечто подобное уже описано в литературе. Кстати, вы не помните кем?

— А вы что же, меня проверяете?

— Помилуйте. Зачем мне вас проверять? Просто я сам не помню.

— Ну, Гоголем описано. В “Мертвых душах”.

— Гоголем, стало быть? Неужели? Это вы, стало быть, эрудицию свою хотите показать? Нашли перед кем похваляться. Идите первым.

— Ни за какие коврижки!” (и т. д.)

Сцена развивалась стремительно, оба истово, азартно, наперебой, коленопреклоненно умоляли друг друга войти в дом первым. Наконец, Чуковский дал понять Райкину, что проиграл:

“— Всё правильно. Я действительно старше вас вдвое. А потому <…>

И вдруг как рявкнет:

— Идите первым!

— Хорошо, — махнул я рукой. И вошел в дом. <…>

— Давно бы так, — удовлетворенно приговаривал Чуковский, следуя за мной. — Давно бы так. Стоило столько препираться-то!

На сей раз это уж был финал. Не ложный, а настоящий.

Так я думал. Но ошибся опять.

— Всё-таки на вашем месте я бы уступил дорогу старику, — сказал Корней Иванович, потирая руки”.[14]

Здесь уже затейливая игра на грани с эпатажем. Знаменательно, что в воспроизведенном диалоге нет ни единого восходящего к Гоголю выражения, за исключением разве этикетом подсказанной и нейтральной с точки зрения “крылатости” первой фразы “Вы гость”. Оживает, однако, воссозданная классиком крылатая ситуация, которая служит подходящим предлогом для нескончаемого каскада прихотливых импровизаций. Импровизации завершаются внезапно-анекдотическим финальным аккордом.

В рассмотренных нами случаях игровая крылатая ситуация, предполагающая, как правило, социально-корпоративную близость партнеров (проявление неречевого этикета), полностью замещает собой традиционно ожидаемое крылатое выражение.

Итак, при устном воссоздании крылатые слова и выражения нередко сопровождаются дополнительными экспрессивно-знаковыми элементами в виде:

· едва заметной, но вполне значимой улыбки, ухмылки, вздоха сожаления и т. д.;

· более внятной, разнообразной, непреднамеренной или сознательной мимической акцентировки;

· устойчивого набора ярко выраженных жестикуляционных примет и приемов;

· разыгрывания на ходу типовых (с весьма экономной вербализацией), коротких, летучих сценок при мгновенном распределении ролей.

В слабо выраженных “нехитрых” примерах устного использования крылатых слов и выражений — это своего рода маркировка невидимых миру (и партнеру) условных кавычек, знак ситуативно-вербализованной метафоризации. В более очевидных случаях изменения позы, использования мимики, жестикуляции и т. п. происходит почти полная утрата вербальности. Крылатая ситуация начинает говорить сама за себя.

Н.В. Орлова

Жанр и тема: об одном основании типологии

В организующем речевой жанр классическом триединстве темы, стиля и композиции жанрообразующая роль первого компонента наименее ясна. Очевидно, что речевой жанр избирательно относится к диктумному содержанию [Шмелева 1990]. Для отдельных жанров описаны способы развертывания темы, в той или иной степени стандартизованные [Сибирякова 1997]. Попробуем взглянуть на взаимоотношения жанра и темы с другой стороны: выявить репертуар жанров, заданных определенной диктумной основой. Легко предположить, что искомый перечень будет иметь конкретно-исторический характер, поскольку жанры вообще “чутко и гибко отражают все происходящие в общественной жизни изменения” [Бахтин 1979: 243], представляя собой “относительно устойчивые формы (модели) духовной социокультурной деятельности” [Салимовский 2000: 155]. Поиск в указанном направлении особенно оправдан, если в качестве исходной точки избираются ценностные концепты: в этом случае интересы речеведения самым непосредственным образом пересекаются с задачами целого ряда гуманитарных дисциплин.

Отметим, что в настоящей статье не ставится специальная задача рассматривать соотношение “темы”, традиционно понимаемой как предмет речи, и “темы речевого жанра”, понимаемой М.М. Бахтиным гораздо шире.

К культурно значимым концептам, безусловно, относится предмет наших наблюдений — мораль. Анализ этических представлений сквозь призму жанров современной русской речи может ответить на ряд вопросов. Какого рода духовная деятельность, будучи объективированной в речи, притягивает этические предикаты? Что применительно к нашему времени можно сказать о тенденции к морализаторству, которую А. Вежбицкая отмечает у русских? Как отреагировали актуальные жанры на смену этических установок? Наконец, насколько кардинальны изменения в сфере морали, если судить о них по жанровой динамике?

Поскольку характер материала, попадающего в поле зрения, требует уточнения его границ, сделаем соответствующую оговорку. Диктумное содержание репрезентирующих концепт высказываний организовано не только этическими предикатами, но и разнообразными косвенными средствами. Рассуждая об этических оценках, Н.Д. Арутюнова писала, что они “могут вовсе не подсказываться значением предиката… Они появляются везде, где сквозь декорации обыденной жизни проявляются более высокие ее начала” [Арутюнова 1988: 230]. Таким образом, интересущее нас диктумное содержание присутствует в частном письме, где говорящий использует средства интимизации и языковую игру, в “транспортной” реплике типа Неужели никто не посадит старушку? и т. д.

Избрав путь “от темы к жанру”, далее заметим, что основания для последующей систематизации жанров, с одной стороны, зависят от исследовательских задач, с другой — определяются самим материалом. Обращение к морали как теме речи делает актуальным вопрос о мотивах вовлечения в дискурс этических категорий. Отсюда естественной представляется традиционная классификация на интенциональной основе.

Во-первых, этические предикаты традиционно естественны в высказываниях дидактических, призванных модифицировать поведение адресата. Сопряжение темы и дидактического замысла в коллективном сознании настолько сильное, что отражено на уровне языковой формы (нравоучение, морализаторство — одновременно о чем и зачем). Читать мораль — номинация жанра (такая же, как читать доклад или читать лекцию). Предполагается, что моральные суждения содержат этические оценки. Общественное отношение к такого рода речевой деятельности, однако, не оставалось неизменным. Упоминавшееся только что современное выражение читать мораль, содержащее резко негативную оценку речевого действия, показательно. Поучение (популярнейший жанр древнерусской литературы!), поучительные сюжеты, названные в [Матвеенко 2000: 363] “христианством в действии”, чужеродны современному сознанию, в котором глагол поучать имеет однозначно отрицательные коннотации. Речевые жанры, основанные на прямом морализировании, неактуальны относительно давно (ниже особо скажем о бытовом общении). Заповеди, наказы имеют хождение в рамках “непрямой коммуникации” [Дементьев 2000], составляя неизменный атрибут современных свадебных застолий. “Непрямота” здесь состоит в рассогласованности некоторых внешних признаков пародируемого жанра (вкрапления древнерусских слов, перформативы типа повелеваю и т. д.) с истинным намерением говорящего, обычно тамады, который желает доставить удовольствие участникам праздника. Отметим, однако, что советская эпоха внесла коррективы в процесс устранения дидактики из социально ориентированых форм коммуникации, внедрив в эту область общения несколько дидактических жанров: кроме жанра проработки (описанного в: [Данилов 1999]) именно в это время был создан моральный кодекс строителя коммунизма, получил жанровую определенность “разговор по-хорошему” с провинившимся работником предприятия. Этическое предикаты зачастую включались в советские лозунги, призванные формировать мировоззрение, а следовательно, имеющие дидактическую направленность (Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи).

Тот факт, что в культурное пространство двадцатого века в большей степени вписались косвенность-содержащие “поучительные” жанры, например, притчи и басни, подтверждает устойчивую тенденцию к устранению откровенного морализаторства. Однако и эти жанры сегодня нередко используются в непрямых коммуникациях, в результате чего их дидактичность еще более понижается. К примеру, притчи, так же как наказы, имеют хождение в “застольных” речах, где они чаще всего включаются в тосты. Игровой, развлекательный характер бывших “поучительных” жанров особенно ярко проявляется в переделках традиционных паремий и клише советского времени: Не имей сто рублей, а имей тысячу; С милым рай в шалаше, если милый атташе; Знания — силос; Не в деньгах счастье, а в их количестве (эти и множество подобных травестий приведены в: [Белянин, Бутенко 1994]). Резкое снижение дидактичности паремий в постперестроечную эпоху констатировала Л.Б. Савенкова, которая отметила, что “активно употребляющиеся фразы некритично характеризуют ситуации, достойные осуждения: Была бы выпивка, а повод найдется ” [Савенкова 1997: 88]. В массовой коммуникации сегодня как никогда популярна травестия (“афонаризмы” в газетах, “перлы” Николая Фоменко на “Русском радио” и т.д). Налицо факт интенциональной трансформации поучительных жанров. Кстати, наблюдения аналогичного свойства могут быть сделаны по поводу других жанров. См. например, высказывание на табличке, прикрепленной внутри маршрутного такси в Омске: Выпил — сиди смирно! Вряд ли этот императив будет кем-то воспринят как серьезное или официальное требование, предъявляемое к пассажиру. Или: в контексте сказанного знаковый характер приобретают подчеркнуто антидидактичные названия широко известных книг для детей Г. Остера: “Вредные советы”, “Ненаглядное пособие по математике”.

Из признаваемых сегодня дидактических жанров назовем напутствие, которое предполагает субъекта речи, имеющего, кроме моральных полномочий, определенный социальный статус (в этой роли обычно выступают педагоги на выпускных мероприятиях). Отметим и новые факты: в постсоветскую эпоху, в связи с возвращением в культурное пространство религиозного дискурса, актуализируются жанры проповеди и исповеди как покаяния в грехах перед священником. Последний жанр диктует обоим участникам коммуникации особенно высокую степень экспликации речевого намерения.

Обзор дидактических жанров был бы неполным без обращения к бытовому дискурсу. В этой области речевого поведения, как, впрочем, и ожидалось, меньше всего перемен. Культурно специфичным, по мнению Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева, является жанр попрека, причем авторы подчеркивают, что “представление об одиозности попреков чрезвычайно характерно для русской культуры поведения” [Булыгина, Шмелев 1997: 421]. Другими словами, специфика дискурсивного поведения русских не в обилии попреков, а в активно отрицательном к ним отношении, и именно последнее позволило попреку “выделиться” в осознаваемый жанр. А. Вежбицкая считает, что русские склонны к осуждению [Вежбицкая 1999: 266]. Заметим все же, что человек, который “всех осуждает”, характеризуется отрицательно. Речевой жанр замечания, по-видимому, в большей степени может быть признан национально специфичным. Адресованное чаще всего детям как средство модификации их поведения [Шилихина 1998: 59], замечание может быть обращено и к взрослому человеку, если тот ведет себя, по мнению говорящего, “неправильно”(см. в городском автобусе: Вам сделали замечание / и ведите себя как положено; Ему делают замечание, а он еще огрызается). То же можно сказать о жанре совета, в котором нередко присутствует дидактика. В разговорном обиходе бытовала, да и сейчас еще бытует, фраза: Страна советов! — выражающая негативное отношение к желанию кого-то “учить жизни”. Ю.В. Таранцей пишет о невозможности для американцев и англичан давать советы в тех ситуациях, в которых у русских это принято [Таранцей 1998]. Бытовые диалоги включают еще несколько разновидностей речевых актов (разрешения, запрещения, требования, угрозы и т. д.), которые, хотя имеют целью модификацию поведения адресата, находятся все же на периферии сферы морали, поскольку имеют дело с частными жизненными ситуациями и не выходят на уровень “наиболее общих моральных принципов” [Шатуновский 2000: 320].

Во-вторых, несомненно этическое наполнение фатических либо по преимуществу фатических жанров русской речи. Здесь на первое место должны быть поставлены задушевный разговор и разговор по душам. Думается, различие между этими типами дискурсов существует и заключается в специфическом характере информации, которой делятся участники коммуникации во втором случае: существует некий “трудный вопрос”, по поводу которого коммуниканты “объясняются”. В результате разговора по душам снимается взаимное непонимание либо скрытый конфликт. В.В. Дементьев определяет такие фатические жанры как улучшающие межличностные отношения [Дементьев 1997; 2000]. Задушевный разговор изначально бесконфликтен, он не меняет характера отношений. Всеми признаваемая “задушевность” русского человека, культурная специфичность таких русских концептов, как душа и сердце, не могли не отразиться в языковом сознании в виде специальных номинаций для данных форм духовной социокультурной деятельности. Кроме выражений задушевный разговор и разговор по душам, отметим также глаголы делиться, поделиться, описывающие культурно специфичные речевые действия (жанровое поле речевого действия “делиться” описано в: [Кириллова 1997]). Фатическая составляющая присутствует в признании и исповеди — жанрах со сложной иллокуцией (подробнее об этих типах дискурса см.: [Орлова 1994]) Интересно было бы проследить за развитием всех перечисленных типов дискурса в сегодняшних условиях, когда появляются жанры-“конкуренты”, в частности беседы специалистов-психологов.

К фатическим жанрам с этическим наполнением относятся также этикетные жанры. Обратим внимание на новшества последнего времени. В поздравительную открытку, по западному образцу, зачастую впечатан текст поздравления, так что говорящий освобождается от необходимости сказать что-то “от души”. Частные письма и открытки теперь пишут реже, заменяя эти виды коммуникации телефонными звонками.

В-третьих, мораль и ее концепты становятся объектом информирования, обсуждения. По поводу морали естественно рассуждение в ряде жанров научной, прежде всего философской, литературы. Не останавливаясь на этом, обратим внимание на один момент, отражающий современное ненаучное сознание. В любой культуре сфера этики в каких-то своих фрагментах табуирована, что накладывает ограничения на репертуар имеющих к ней отношение речевых жанров. По поводу русской культуры было замечено, например, что в ней “концепт любви целомудренно не обсуждается” (см. [Степанов 1997], где говорится о непроработанности некоторых этических концептов в русском сознании и в русском языке). Очевидно, что смена этических установок, и прежде всего утверждение личной свободы, вносит коррективы в систему этических табу. В частности, в жанрах, относящихся к сфере массовой коммуникации, широко обсуждается тема отношения полов. Достаточно вспомнить ток-шоу “Про это” (НТВ, 90-годы), новую передачу “Все, что вы хотели знать о сексе, но боялись спросить” (НТВ), телеигры “Первое свидание”, “Молодожены” (СТС) и другие. Снимается табу на сокровенное. В телевизионных передачах “Я сама” (ТВ-6) и “Моя семья” (РТР) герои рассказываеют о себе и своих близких весьма интимные вещи. Исповедь — традиционный русский жанр межличностного общения со специфическим адресатом (священник, близкий человек или случайный попутчик) — на наших глазах трансформируется в жанр массовой коммуникации. Словосочетание “публичная исповедь” не представляется более оксюморонным. В жанре исповеди пишут политики (вспомним “Исповедь на заданную тему” Б.Н. Ельцина), а журналисты охотно используют название жанра в заголовках материалов о людях, чья деятельность или образ жизни не соответствует моральным нормам (так, слово исповедь регулярно появляется в газете “Спид-Инфо”).

Некоторые виды информирования русская культура определяет как неэтичные жанры. Маркированной темой в таких жанрах являются негативные, с точки зрения говорящего и общественного мнения, сведения о конкретных лицах. В сфере бытового общения к данным жанрам относится сплетня, актуальность которой в русской речевой культуре подчеркивается наличием в языке производных сплетница, сплетник. В рамках детской коммуникации аналогично отношение к ябедничанью и к ябедам (см. дразнилку ябеда-карябеда). Детское ябедничанье имеет собственные речевые маркеры в начале дискурса (Мама, а Светка…), что нередко вызывает немедленную негативную реакцию адресата: Нехорошо жаловаться! Намерение рассказать о ком-то что-то плохое лицу вышестоящему, которое сам говорящий интерпретирует как “сообщаю, довожу до Вашего сведения, информирую”, получило неофициальные, но вполне определенные жанровые характеристики доноса, анонимки. Заметим попутно, что не во всех культурах такого рода информирование осуждается. Что касается других неэтичных речевых действий информативного характера (ложь, замалчивание), то они не имеют четкой жанровой определенности и не могут быть предметом нашего описания.

Этика, в-четвертых, взаимодействует с эстетическим замыслом субъекта речи, а следовательно, в зоне нашего внимания оказывается художественный дискурс. Не ставя своей задачей его детальное исследование в избранном аспекте, ограничимся ссылками на уже имеющиеся соображения по этому поводу. Расхожее мнение о том, что чем больше в художественном произведении этики, тем меньше эстетики и наоборот, выражает отношение скорее к прямому морализированию. В научной литературе существуют многочисленные свидетельства признания того факта, что художественный текст пронизан нравственным началом. Так, В.П. Григорьев пишет: “Этическое в художественном языке не просто “охватывает” язык, дискурс, идиостиль… но составляет их сердцевину” [Григорьев 2000: 391-392]. Л.Ю. Буянова замечает: “В поэтическом дискурсе наиболее осязаемы нравственные истоки языкового бытия” [Буянова 1999: 12]. Вспомним также “Заметки” А. Ахматовой, в которых она называет Пушкина моралистом и говорит о том, что это “столбовая дорога русской литературы, по которой шли и Толстой, и Достоевский”. Между тем в данной сфере отмечаются существенные сдвиги. Постмодернизм, являясь одним из ведущих направлений современной философии и искусства, “возникает в условиях утраты ориентиров”, следствием чего становится то, что в его концепции действительности “отсутствуют какие бы то ни было абсолютные ценности” [Приходько 1999: 99]. Постмодернизм в искусстве означает не только “отказ от серьезности и всеобщий плюрализм”, но и “отказ от истины”, а также установку на то, что “в эпоху постмодернизма ничто уже не живо и уж тем более не свято” [Руднев 1997: 224].

В-пятых, этические концепты вовлекаются сегодня в сферы коммуникации, имеющие весьма специфические цели. Имеем в виду прежде всего рекламу, в которой неречевое намерение говорящего — продать товар или услугу — может быть охарактеризовано как утилитарное. Номинации вещи-товара-торговой марки в рекламном тексте регулярно сопутствует этический предикат: Моя семьячто может быть любимей — масло мягкое; Любимая стоматология (рекламный щит в Омске); Rexona никогда не подведет; Чистая линия — косметика, заслуживающая доверия; Я этого достойна …Любую ткань отстирает на совесть; Галстена — безопасное лечение на защите печени и желчного пузыря; Золотой хмель — твой правильный выбор; Бочкарев — правильное пиво; Россия — щедрая душа и др. В телерекламе этические концепты нередко конструируются видеорядом (мужская дружба в известной рекламе пива “Бочкарев”, семейные ценности в рекламе стиральных порошков и бытовых приборов т. д.). Используются символические значения слов: Железное слово — железное дело; Свет Вашему бизнесу (речь идет соответственно о продаже металлов и электрических приборов). Представляется, что прием эксплуатации этических концептов неслучаен. Он, по-видимому, учитывает те особенности русского сознания, о которых писал В.В. Колесов, сравнивая их с западноевропейскими и американскими: “Типично западноевропейская, англо-американская точка зрения, которую можно назвать номиналистической: вещь никак не связана со словом или идеей, которую это слово обозначает, потому что вещь существует отдельно от всего, сама по себе. Это и есть номинализм. Русский же реализм всегда очень точно соотносит вещь с идеей… Реализм — такое миросозерцание, которое исходит не из вещи, а из слова. Важно, как слово объединяет идею и вещь” [Колесов 2000]. Потребность в “идее” (в данном случае в опоре на нравственные категории) удовлетворяется столь специфическим способом. Моральные качества приписываются вещи, которая не может их иметь. В результате происходит десемантизация этических предикатов: слово превращается в семантическую пустышку.

Тема, тип диктума становится основанием содержательной классификации жанров, если подходить к последним с лингвокультурологических позиций. Изменения в сфере речевых жанров — один из показателей развития языкового сознания, стереотипов речевого поведения. Однако проследить за динамикой всех речевых жанров в рамках какой-то культуры вряд ли возможно. Совокупность жанров речи, объединенных диктумным содержанием, является одним из реальных срезов культуры, которые могут быть описаны. Автор отдает себе отчет в том, что представленный здесь обзор речевых жанров, апеллирующих к морали, далеко не полон. Тем не менее некоторые выводы можно сделать.

Из русской речевой культуры уходит морализаторство. Особенно заметен этот процесс во вторичных речевых жанрах, принадлежащих сфере массовой и социально ориентированной коммуникации. Сокращение апеллирующих к этике речевых жанров в данной сфере является также свидетельством того, что ценности коллективные (ценности общества) лишаются актуальности. В бытовом общении морализаторство более устойчиво.

Претерпевают изменения моральные ценности личности. Нетерпение к всякого рода поучениям (проявляющееся сегодня уже у детей) свидетельствует о том, что у русских усиливается чувство личного достоинства, независимости, то есть качества, изначально признаваемые западными ценностями. С другой стороны, усиливающийся эгоцентризм, переживание собственного “Я” снимает запрет на интимное.

Понижается значимость самих моральных ценностей. “Распад этики” демонстрирует современный художественный текст, современная паремиология. Реклама использует особенности русского менталитета в коммерческих целях, в результате чего в тексте рекламы за этическим предикатом не стоит этического понятия.

ЛИТЕРАТУРА

Арутюнова Н.Д. Типы языковых значений. Событие. Оценка. Факт. М., 1988.

Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.

Белянин В.П., Бутенко И.А. Живая речь. Словарь. М., 1994.

Булыгина Т.В., Шмелев А.Д. Языковая концептуализация мира (на материале русской грамматики). М., 1997.

Буянова Л.Ю. Поэтический текст как мир виртуального: проблема эмотивности // Текст: узоры ковра. Вып. 4. Ч. 2. СПб.; Ставрополь, 1999.

Вежбицкая А. Семантические универсалии и описание языков. М., 1999.

Григорьев В.П. “Заботясь о смягчении нравов” // Логический анализ языка. Языки этики. М., 2000.

Данилов С.Ю. Жанр проработки в тоталитарной культуре // Жанры речи. Саратов, 1999.

Дементьев В.В. Фатические и информативные коммуникативные замыслы и коммуникативные интенции: проблема коммуникативной компетенции и типология речевых жанров // Жанры речи. Саратов, 1997.

Дементьев В.В. Непрямая коммуникация и ее жанры. Саратов, 2000.

Кириллова И.А. Речевое действие “делиться” и его жанровое поле // Жанры речи-2. Саратов, 1999.

Колесов В.В. Метафизические реалисты говорят по-русски // Час-пик, № 44, 14 ноября 2000.

Орлова Н.В. Исповедь и признание (к вопросу о речевых жанрах) // Русский вопрос: история и современность. Материалы докладов Второй всероссийской научной конференции. Ч. 2. Омск, 1994.

Приходько О.А. К проблеме интертекстуальности в романе В.О. Пелевина “Чапаев и пустота” // Текст: узоры ковра. Вып. 4. Ч. 1. СПб.; Ставрополь, 1999.

Руднев В.П. Словарь культуры ХХ века. М., 1997.

Савенкова Л.Б. Устройство фразы в современной разговорной речи // Стилистика и прагматика. Тезисы докладов науч. конф. Пермь, 1997.

Сибирякова И.Г. Тема и жанр в разговорной речи // Жанры речи. Саратов, 1997.

Степанов Ю.С. Константы. Словарь русской культуры. М., 1997.

Таранцей Ю.В. О национальных особенностях установления контакта в общении // Язык и национальное сознание. Материалы региональной научно-теоретической конференции. Воронеж, 1998.

Шатуновский И.Б. Речевые акты разрешения и запрещения в русском языке // Логический анализ языка. Языки этики. М., 2000.

Шилихина К.М. Национальная специфика модификации поведения собеседника в русском общении // Язык и национальное сознание. Материалы региональной научно-теоретической конференции. Воронеж, 1998.

Шмелева Т.В. Речевой жанр. Возможности описания и использования в преподавании языка // Russistik. Русистика. Berlin. 1990. № 2.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: