double arrow

А.П. Романенко, З.С. Санджи-Гаряева


ЛИТЕРАТУРА

Арутюнова Н.Д. Жанры общения // Человеческий фактор в языке. Коммуникация, модальность, дейксис. М., 1992.

Баранов А.Г. Когниотипичность текста // Жанры речи. Саратов, 1997.

Бахтин М.М. К философии поступка // Бахтин М.М.Работы 1920-х годов. Киев, 1994а.

Бахтин М.М. Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве // Бахтин М.М. Работы 1920-х годов. Киев, 1994б.

Бахтин М.М. Под маской. Маска первая. Волошинов В.Н. Фрейдизм. М., 1993а.

Бахтин М.М. Под маской. Маска вторая. Медведев П.Н. Формальный метод в литературоведении. М., 1993б.

Бахтин М.М. Под маской. Маска третья. Волошинов В.Н. Марксизм и философия языка. М., 1993в.

Бахтин М.М. Проблема речевых жанров // Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.

Богин Г.И. Речевой жанр как средство индивидуации // Жанры речи. Саратов, 1997.

Витгенштейн Л. Философские работы. Ч.1. М., 1994.

Вежбицка А. Речевые акты // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1985. Вып. 16.

Вежбицка А. Речевые жанры // Жанры речи. Саратов, 1997.

Гольдин В.Е., Сиротинина О.Б. Внутринациональные речевые культуры и их взаимодействие // Вопросы стилистики. Саратов, 1993. Вып. 25.

Данилов С.Ю. Речевой жанр проработки в тоталитарной культуре: Автореф. … дис. канд. филол. наук. Екатеринбург, 2001.

Дементьев В.В. Непрямая коммуникация и ее жанры. Саратов, 2000.

Дементьев В.В., Седов К.Ф. Социопрагматический аспект теории речевых жанров. Саратов, 1998.

Долинин К.А. Стилистика французского языка.Л., 1978.

Долинин К.А. Проблема речевых жанров через сорок пять лет после статьи Бахтина // Русистика: лингвистическая парадигма конца XX века. СПб., 1998.

Енина Л.В. Современные российские лозунги как сверхтекст: Автореф. … дис. канд. филол. наук. Екатеринбург, 1999.

Земская Е.А. Городская устная речь и задачи ее изучения // Разновидности городской устной речи. М., 1988.

Земская Е.А. Клише новояза и цитация в языке постсоветского общества // Вопросы языкознания. 1996. № 3.

Иссерс О.С. Коммуникативные стратегии и тактики русской речи. Омск, 1999.

Капанадзе Л.А. Развитие речевых жанров в русском языке // Русский язык. Opole, 1997.

Кожина М.Н. О специфике художественной и научной речи в аспекте функциональной стилистики. Пермь, 1966.

Кожина М.Н. Интерпретация текста в функционально-стилевом аспекте // Stylistyka. I. Opole, 1992.

Кожина М.Н. Речеведческий аспект теории языка // Stylistyka. VII. Opole, 1998.

Крылова О.А. Существует ли церковно-религиозный функциональный стиль в современном русском литературном языке? // Культурно-речевая ситуация в современной России. Екатеринбург, 2000.

Купина Н.А. Тоталитарный язык. Екатеринбург; Пермь, 1995.

Купина Н.А. Опыт лингвоидеологического анализа разговорного текста // Русская разговорная речь как явление городской культуры. Екатеринбург, 1996.

Майданова Л.М., Соболева Е.Г., Чепкина Э.В. Общественная концепция личности и жанрово-стилистические характеристики текстов в средствах массовой информации // Stylistyka. VI. Opole, 1997.

Матвеева Т.В. Функциональные стили в аспекте текстовых категорий. Свердловск, 1990.

Матвеева Т.В. Непринужденный диалог как текст // Человек – текст – культура. Екатеринбург, 1994.

Мишланов В.А. Предмет речеведения и его отношение к лингвистике // Речеведение. Научно-методические тетради. № 1. Новгород, 1999.

Орлова Н.В. Жанры разговорной речи и их “стилистическая обработка”: К вопросу о соотношении стиля и жанра // Жанры речи. Саратов, 1997.

Романенко А.П., Санджи-Гаряева З.С. Образ оратора как категория советской риторики // Вопросы стилистики. Саратов, 1993. Вып. 25.

Салимовский В.А. Функционально-стилистическая традиция изучения жанров речи // Жанры речи-2. Саратов, 1999.

Седов К.Ф. “Новояз” и речевая культура личности // Вопросы стилистики. Саратов, 1993. Вып. 25.

Седов К.Ф. Анатомия жанров бытового общения // Вопросы стилистики. Саратов, 1998. Вып. 27.

Седов К.Ф. Становление дискурсивного мышления языковой личности. Саратов, 1999.

Серль Дж.Р. Классификация иллокутивных актов // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1986. Вып. 17.

Солганик Г.Я. Современная публицистическая картина мира // Публицистика и информация в современном обществе. М., 2000.

Федосюк М.Ю. Комплексные жанры разговорной речи: “утешение”, “убеждение” и “уговоры” Русская разговорная речь как явление городской культуры. Екатеринбург, 1996.

Федосюк М.Ю. Нерешенные вопросы теории речевых жанров // Вопросы языкознания. 1997. № 5.

Шалина И.В. Взаимодействие речевых культур в диалогическом общении: аксиологический взгляд: Автореф. … дис. канд. филол. наук. Екатеринбург, 1999.

Шмелева Т.В. Речевой жанр // Russistik. № 2. Berlin, 1990.

Шмелева Т.В. Речеведение. Новгород, 1996.

Шмелева Т.В. Модель речевого жанра // Жанры речи. Саратов, 1997а.

Шмелева Т.В. Речеведение: в поисках теории // Stylistyka. VI. Opole, 1997б.

Хализев В.Е. Наследие М.М. Бахтина и классическое видение мира // Филологические науки. 1991. № 5.

Hoffmannová J. Stylistika a… Současná situace stylistiky. Praha, Trizonia, 1997.

Paltridge B. Genre, frames and writing in research settings. Amsterdam / Philadelphia, 1997.

Synteza w stylistyce słowiańskiej. Opole, 1991.

Общефилологические основания

советской жанровой системы

Советская культура строилась в соответствии с принципом демократического централизма. Он являлся определенным вариантом соотношения и сочетания двух социальных организационных структур — демократии и авторитарности. Суть этого сочетания заключалась в доминировании второй структуры над первой (централизма над демократией). Принцип демократического централизма первоначально был разработан для организации партии и определил ее структуру и функционирование. Но поскольку партия в СССР стала правящей и единственной, то есть стала структурным и функциональным образцом для всей общественной жизни, принцип демократического централизма распространился на весь советский социум.

Советская словесная культура имела такие же организационные черты: принцип демократического централизма был общим принципом устройства системы коммуникации и речевой деятельности. Он заключался в сочетании и соотношении видов словесности, функциональных стилей в словесной культуре. Этот принцип реализовался в правилах соотнесения в различных публичных ситуациях устно-речевой ораторской стихии со стихией письменно-деловой.

Устно-речевая стихия воплощалась в ораторской практике, главным образом, в совещательной речи, которая была необходима для выработки коллективных решений, для организации выборов сверху донизу. Дискуссия, полемика, обсуждение, критика в широком смысле (проработка и самокритика в том числе) — формы этой речевой демократии. Принцип подчинения меньшинства большинству возник из этой ораторской митинговой стихии.

Письменно-деловая стихия воплощалась в документе как виде словесности, управляющем всеми видами деятельности. Документ был необходим для централизованного руководства массами, для становления партийной дисциплины и контроля над ней, для исполнения демократически выработанных решений. В разных речевых ситуациях, в разные исторические периоды соотношение этих стихий изменялось, но неизменным оставалось доминирование документа над ораторикой. Именно это обстоятельство предопределило, главным образом, канцеляризацию литературного языка советского времени, не являясь, впрочем, единственной ее причиной [Романенко 2000].

Жанровая система советской словесности сформировалась в этих условиях и выросла из трех главных семиотических комплексов: митинга, демонстрации, собрания. Эти комплексы, кроме вербальных, использовали знаки изобразительные, музыкальные, пластические, поэтому их называем семиотическими. Если не обращать внимания на их семиотическую природу, а учитывать прежде всего ведущую роль в их организации и функционировании вербальных знаков, то их следует называть речевыми событиями [Гольдин 1997; Дубровская 1999]. В.В. Глебкин, исследователь советского ритуала, заметил, что “митинг и демонстрация вместе с партийным собранием (или съездом) составляют семантическое ядро, порождающее затем большинство “официальных” советских ритуалов (а значит, и жанров — А.Р., З.С.-Г.) и во многом определяют формирование социальной оболочки советской культуры в целом” [Глебкин 1998: 93].

Это “семантическое ядро” и порождаемые им жанры как в своей структуре, так и в функционировании подчинены принципу демократического централизма. Митинг и демонстрация реализуют ораторический полюс демократического централизма, собрание сопрягает его с другим — документным. Вообще все эти формы в той или иной степени сопрягают и сочетают ораторику и документ. Но поскольку главным в советской речевой практике оказывается документ (централизм), ораторика и соответствующие семиотические формы ее реализации — митинг и демонстрация — ритуализируются и даже церемонизируются в первую очередь.

Так, митинг (и ораторические формы в других речевых сферах — дискуссия, полемика, спор, совещательная речь) был “живым” только в 20-х годах, в культуре 1 [Паперный 1996], затем же, с установлением иных культурных нормативов (культура 2, по В.З. Паперному) он стал ритуалом и даже церемонией. Однако, по-видимому, неточно было бы говорить, что эта форма стала мертвой; ритуал и церемония — это не омертвение, а иное, по сравнению с живыми жанровыми формами, культурное качество с иными функциями. Так же обстояло дело и с демонстрацией (и другими аналогичными формами).

Ритуализации подверглось и собрание. Но, в отличие от митинга и демонстрации, собрание подлежало не полной, а частичной ритуализации, которая касалась только его ораторического компонента, не затрагивая документный. В.В. Глебкин же пишет: “Впрочем, создается впечатление, что в основе партийного собрания (или съезда) лежит парадигма митинга и поэтому его нельзя считать полностью самостоятельной культурной формой. Действительно, в отличие от западного парламента, где действительно принимаются решения, учитывающие мнения всех присутствующих и приводимую ими аргументацию, на самом партийном съезде (а также чаще всего — и на партийном собрании)не решается ничего, все решения известны заранее и выступления ораторов носят скорее эмоциональный, чем рациональный характер. Отсюда и такие митинговые формы как “бурные и продолжительные аплодисменты”, “все встают”, “все скандируют “Слава Сталину!” и т. д. В определенные периоды советской истории этот квази-митинг становился застывшей формой, приобретая отчетливо-ритуальные очертания, иногда оживал, включая в себя не предусмотренные каноном импровизации, но своего митингового характера не терял никогда” [Глебкин 1998: 93].

Дело однако не в том, что на собрании “не решается ничего”. На нем ничего не решается ораторикой, ставшей ритуалом. Решения же принимаются в форме документа и не с помощью обсуждения, а с помощью документооборота. По существу об этом и говорит В.В. Глебкин в другом месте: “Отметим, что такие мероприятия, как партийные собрания, например, нельзя считать ритуалами в чистом виде, т.к. они решают конкретные практические задачи и их целью не является установление связи с соответствующим экзистенциалом. При этом они могут содержать отдельные ритуальные вкрапления и, более того, служить, как мы увидим в дальнейшем, парадигмой для создания множества советских ритуалов” [Глебкин 1998: 155].

Собрание — главный семиотический комплекс (или семиотическое событие) советской словесности, реализовавший в социальной речевой деятельности принцип демократического централизма. О важности и принципиальной значимости собрания свидетельствует вся практика политической, хозяйственной и культурной жизни СССР.

Собрание было представлено многоуровнево: на уровне общества и государства — съездами; на уровне трудовых коллективов — парт-, проф- и прочими собраниями; на уровне частей коллективов — парт-, проф- и прочими бюро, активами и т. п. То есть этой формой организации социальной жизни было охвачено все общество сверху донизу.

Всем разноуровневым и разнопрофильным собраниям были присущи общие черты как в структурной, так и в функциональной их организации. Это, прежде всего, наличие двух речевых компонентов в их составе — документного и ораторического. Документный компонент состоял в обязательной формулировке проекта собрания — повестки дня, от которой отступления не допускались (или допускались в редчайших случаях в культуре 1). Кроме этого, документный компонент состоял в обязательной предварительной выработке проекта решения, отступления от которого также не допускались. Ораторический компонент был ограничен этим документным сценарием и контролировался в ходе собрания председательствующим, который имел право дать или не дать слово тому или иному члену коллектива, прервать его, лишить слова. Он должен был постоянно направлять собрание в соответствии с выработанным заранее документным сценарием. Собрание нужно было готовить. Нарушение этой нормы проявлялось в искажении документного сценария неуправляемой ораторической стихией, что расценивалось как срыв собрания.

Общей функциональной чертой разнообразных собраний было временнóе структурирование действительности. Жизнь общества, коллектива, части (“ячейки”) коллектива организовывалась во времени собраниями, что закреплялось как документная норма (график периодичности с расписанной тематикой). Нарушение этой нормы понималось как нарушение демократического начала принципа демократического централизма (например, перерыв между XVIII и XIX съездами партии составил 13 лет).

И, наконец, важным свойством собрания, его пафоса, семантики было созидание особой действительности (особой модальности), отличавшейся от действительности повседневной. На собрании происходило отрешение от привычных этических норм и связей (родственных, дружеских, партнерских и т. п.), кроме товарищеских, понимаемых как средство служения идее, коллективу. Собрание было своеобразным катарсисом, нравственным очищением и приобщением к высшей идее. Здесь, разумеется, просматривается аналогия с посещением верующими церкви. Это естественно, так как советская идеология заместила (предварительно вытеснив из культуры) религию как форму духовной жизни общества. При этом нужно иметь в виду, что своеобразие советской словесной культуры во многом определялось перестройкой ее гомилетики: проповедь была вытеснена пропагандой, стилистика которой не только распространилась на всю гомилетику, но и на всю официальную словесную культуру [Романенко 2000: 5-6, 48-52].

Сказанное о собрании можно вполне корректно проиллюстрировать его изображением в литературе социалистического реализма. Эта литература соответствовала тем же нормативам, что и вся официальная советская словесная культура. Поэтому она должна была изображать советскую действительность в ее характерных речевых и жанровых проявлениях. Достаточно вспомнить классические произведения соцреализма (“Мать” М. Горького, “Как закалялась сталь” Н. Островского, “Поднятая целина” М. Шолохова, “Молодая гвардия” А. Фадеева и пр.), в которых изображения собрания являются ключевыми (и композиционно и семантически) моментами повествования. Мы приведем другой, не менее показательный пример: изображение собрания в повестях Ю. Трифонова “Студенты” и “Дом на набережной”.

Этот пример интересен тем, что Ю. Трифонов как советский писатель уникален: он начал, после Литинститута, как соцреалист (за “Студентов” получил Сталинскую премию), но впоследствии кардинально преодолел этот стиль и выработал новый, свой, оригинальный, никак не связанный с соцреализмом. К тому же обе повести написаны на одну тему, более того, у них один и тот же прототипический материал, однако разработан он в совершенно разных стилевых манерах. В основе сюжета обеих повестей — проработка (с последующими карательными мерами) институтского профессора-филолога. В “Студентах” профессор Козельский обвиняется (справедливо, по мнению автора) в формализме, обвинение инициируется студентами и поддерживается институтской администрацией. В “Доме на набережной” профессор Ганчук — жертва интриги администрации, студентов втягивают в конфликт, который автором не оценивается с точки зрения справедливости. Оба конфликта разрешаются на собраниях (в “Студентах” разрешается таким же образом еще один конфликт: коллектива с карьеристом-студентом Палавиным).

Таким образом, сопоставление изображаемого в “Студентах” и “Доме на набережной” покажет разное отношение автора к собранию и разные его аспекты. Какое изображение точнее как источник? Точность в разных источниках разная: в “Студентах” изображен современный повествованию социальный норматив (в партийной модальности “как должно быть”), с которым автор и герои солидаризуются; в “Доме на набережной” происходит отстранение автора и героев от этого социального норматива, актуализируется частный взгляд на прошлое (“как было” с точки зрения частных лиц).

В “Студентах” изображено 8 собраний (общие комсомольские, заседания комсомольского и партбюро, научного студенческого общества, литературный вечер), что составляет примерно треть текста. Изображение собрания прямое, почти протокольное, от начала до конца, с приведением или пересказом выступлений (ораторика) и документов (объявления, повестки дня, решения). Именуется собрание тоже прямо, “протокольными” нейтральными обозначениями (в примерах они выделены).

Между собраниями герои не забывают о них. О прошедших собраниях вспоминают: Я не буду говорить о том, что было и согласна ли я с решением собрания или не согласна; С того комсомольского собрания, когда Вадим отказался проводить Лену домой, в их отношениях произошла странная перемена; Однажды — это было еще до собрания — к Вадиму подошел Спартак и т. п. О будущих собраниях они размышляют, готовятся к ним: …она сообщила еще одну важную новость: на среду назначено комсомольское собрание, где будет обсуждаться поступок Лагоденко; Собрание шумное будет, вот увидишь!; Я, вероятно, выступлю на собрании; Послезавтра будет комсомольское собрание; Конечно, Лагоденко не вправе был грубить профессору, но если на собрании зайдет разговор вообще о Козельском, он, Вадим, тоже сумеет кое-что сказать; Пусть все решится на собрании; Послезавтра комсомольское собрание. Ты спи сейчас, ладно, Андрей? А мне тут подумать надо; Ребята, сегодня в три часа собрание, помните?; Я вот скажу об этом на собрании!; Я объяснюсь послезавтра на бюро; Оказывается, ты что-то против Сергея затеял, поругались вы и ты будто грозишься выступить на комсомольском собрании; А с Козельским, видите ли…В феврале состоится ученый совет, там у нас с ним будет серьезный разговор… А Вы, Белов, не выступите от студентов третьего курса? Вы будто грозились на собрании?; Вот что, — с внезапной решимостью сказал Спартак. — Мы соберем закрытое бюро. Послезавтра и т. п. Концепт собрания, как видно из примеров, является не только средством организации изображаемой советской жизни, но и средством организации содержания, сюжета и композиции соцреалистического текста. Одно собрание инициирует другое, от собрания к собранию оформляются и выкристаллизовываются главные конфликты, которые разрешаются, в свою очередь, на собрании (последнем, кульминационном).

Для главного героя (как, впрочем, и для всех остальных) собрание — наиболее значимая форма жизни: Теперь лучшими минутами, которые проводил Вадим в институте, были не одинокие вечерние занятия в читальне (как ему казалось прежде), а шумные собрания в клубном зале, или веселые субботние вечера, или жаркие споры в аудиториях, которые продолжались потом в коридорах и во дворе. Лучшие минуты были те, когда он бывал не один. Поэтому герой предпочел заседание бюро свиданию с девушкой (что стало одной из причин их разрыва). Собрание для героев повести — средство морального и философского очищения, обретения истины и плана будущей жизни.

Материал этой повести, кроме того, показывает, что образ собрания как речевого события является нормой для соцреалистической литературы.

В “Доме на набережной” изображены 3 собрания: 2 Ученых совета и одно “многолюдное” собрание, характер которого не уточняется. Изображение не прямое, как в “Студентах”, а косвенное. Дело в том, что перед автором повести стоит несколько иная задача — не изображение этих речевых событий, а художественный анализ частной жизни героев, мотивов их поведения, и собрание является средством этого анализа. Образ собрания строится на многочисленных упоминаниях о нем, намеках и недосказанности.

Первое собрание связано с проработкой преподавателя, близкого профессору Ганчуку, бывшему в это время в отъезде. Говорится о реакции студентов на эту проработку, но о самом собрании — ничего. И лишь впоследствии вскользь (и единственный раз) упоминается это собрание: Ведь Николай Васильевич не присутствовал на Ученом совете, где был устроен погром и, по сути, определился весь дальнейший сюжет. Это начало интриги администрации против Ганчука.

Второе собрание (в тексте оно так не нумеруется) — кульминационное, решающее для героев: То было расширенное заседание Ученого совета с приглашением актива. Об этом собрании в тексте говорится значительно больше, чем об остальных.

Третье собрание (в тексте оно называется “вторым” по значимости и по хронологии, второе понимается как первое, а о первом, кроме единственного упоминания, не вспоминается вовсе). Это собрание не значимо для повествования и играет роль временного ориентира.

Косвенное изображение собрания проявляется и в том, что в тексте повести почти не употребляются его прямые наименования (слова “собрание”, “заседание” и т. п.).

Первое собрание только один раз именуется прямо (“Ученый совет”), затем обозначается словами “там” и “выступил” (Если бы я там был, я бы выступил очень резко). Более о нем не упоминается.

Второе, главное, собрание сразу же обозначается косвенно: В четверг прийтии выступить!; Вы должны не просто прийти, но выступить!; “Более чем обязательно, — сказал Друзяев. — В четверг, послезавтра”; …оно плотно слилось с четвергом; Но ведь немыслимо — прийтии выступить!;…еще тебе задание: прийтии выступить; …ты уж приди и выскажись; …выйти и сказатьдва слова с трибуны; Но если нужно выступить, значит, нужно; Сам буду выступать и уж врежу так врежу!; Ведь ему выступатьнеловко. После такой метонимизации, перед самим событием в тексте появляются его прямые наименования: В четверг собрание, так?; Но не все могли на том собраниивыступить. То было расширенное заседание Ученого совета; …идя на заседание и пересекая площадь, попасть под машину. Вместе с этим употребляются и косвенные наименования (их больше, чем прямых): Теперь ты вольный казак: можешь выступать, можешь не выступать; Глебов все еще не знал, что он будет делать в четверг: и прийтии не прийти было одинаково невозможно; …какие-то люди … готовились к четвергу, горя желанием защитить Ганчука; Тебе придется выступитьот нашего общества, от НСО; Не в роли лакея, а в роли друга я вас призываю выступить; В четвергбудет ваша казнь, Дима; Выступлюв четверг, скажу!; “Глебов, помните, что завтрав двенадцать?”; “Приходите без опозданий”. — “Приду”; …прийтии выступитьв защиту; …прийтии выступитьс критикой Ганчука; Прийтии не выступать, отмолчаться; Не прийтивовсе; Так начался четверг. И уже после события для его наименования употребляются только прямые, “протокольные” обозначения: Но тогда, после собрания…; Тот первый …приход к Ганчукам, после Ученого совета, на котором довелось не быть; То, что он не пришел на Ученый совет, имело уважительную причину.

Третье (в тексте — “второе”) собрание именуется прямо: Никогда не было второго собрания, многолюдного, в марте; …до мартовского собрания.

Как видим, в “Доме на набережной” этическая значимость собрания имеет не коллективную (как в “Студентах”), а частную, личную природу. Это подчеркнуто собственно поэтическими, художественными (а не риторическими) средствами. Но значимость собрания и для изображаемой действительности, и для повествования несомненна.

Эта значимость, как и в “Студентах”, проявляется в организации и фабульной, и композиционно-сюжетной, и смысловой структуры текста. Собрание — реализация хронотопа: будущее и прошлое организуется и в фабуле, и в сюжете именно им: Но тогда, после собрания, до потопа, когда петляли и кружили Москвой, ни о чем еще не догадывались: Левка не знал, что скоро он полетит, кувыркаясь, как пустые салазки с ледяной горы, а Глебов не знал, что настанет время, когда он будет стараться не помнить всего…; Тот первый после похорон бабушки приход к Ганчукам, после Ученого совета, на котором довелось не быть, но до второго, мартовского собрания; Ведь дело происходило до мартовского собрания (см. также приведенные выше примеры).

Итак, сопоставление изображения собрания в двух повестях, соцреалистической, стоящей ближе к риторике, нежели к поэтике, и собственно художественной, выстроенной по нормам поэтики, иллюстрирует сказанное выше об этом центральном в советской словесной культуре речевом событии.

Во-первых, ясно просматривается важность и значимость собрания для советской культуры. Оно выполняло функции и духовного, морального, и юридического суда, оно подводило итоги и прогнозировало дальнейшее течение общественной (и личной) жизни советских людей, оно определяло место человека в коллективе, то есть структурировало статику и динамику жизни общества. В “Студентах” эта значимость прежде всего социальна, в “Доме на набережной” она имеет более частный характер. Но она, безусловно, существует, несмотря на разные словесные средства ее выражения в текстах (что объясняется, повторим, разным временем написания повестей и разными литературными стилями).

Во-вторых, оно воплощало в своем строении принцип демократического централизма — сочетание ораторики и документа. В “Студентах” описываются как выступления героев, их полемика (ораторический компонент), так и повестки дня (даже приводится текст объявления), решения собраний (документный компонент). В “Доме на набережной” также изображены оба компонента собрания, но более скупо и неявно: перебор вариантов выступления Глебова на решающем собрании, тезисы выступления председателя НСО, “Были какие-то возражения, кто-то кликушествовал…”, “крики, волнения, пять часов говорильни с паузами для перекура” и т. п. (ораторический компонент); “Пришла бумажка в казенном синем конверте: “Ваша явка обязательна…”, подготовка собрания администрацией и т. п. (документный компонент).

Более того, в повести показано и само соотношение компонентов: Кажется, он там что-то сказал. Что-то очень короткое, малосущественное. Совершенно из памяти вон: что же? Не имело значения. С Ганчуком все было решено и подписано. В областной педвуз, на укрепление периферийных кадров.В “Студентах” этого нет: там оба компонента равноправны (в соцреализме изображалось не реальное, а должное).

В-третьих, собранию присущ особый пафос очищения через борьбу (см. выше слова главного героя “Студентов” о собрании). В “Доме на набережной” этот пафос интерпретируется только как интрига: Через тридцать лет ни до чего не дорыться. Но проступает скелет… Они катили бочку на Ганчука. И ничего больше. Абсолютно ничего! И был страх — совершенно ничтожный, слепой, бесформенный, как существо, рожденное в темном подполье, — страх неизвестно чего, поступить вопреки, встать наперекор. И, разумеется, вместо духовного очищения герои испытывают унижение и омерзение: “Это не “выскажись” называется, а “вымажись” … “Ишь ты, какая чистюля! — вдруг со злобой ощерился Левка. — Другие пусть мажутся, а я в стороне постою, а? Так, что ли? Хорош гусь!”.

Собрание — сложная семиотическая система жанров, в которой доминирующим и определяющим жанром являлся доклад. Этот доклад — документ, но не классический, а советский, обладающий пропагандистской значимостью и отвечающий принципу демократического централизма. Традиционный, классический доклад (например, в русском делопроизводстве ХIХ века) также детерминировал состав документных жанров и документооборот, но был, в отличие от советского, лишен каких бы то ни было черт пропагандистской риторики (он, кстати, сохранился и в советском делопроизводстве, но утратил прежнюю значимость и часто приобретал черты политического доклада).

Советский доклад как жанровая доминанта собрания определял не только смысл и стиль ораторических и документных жанров собрания (выступлений, справок, содокладов, решений, резолюций и пр.), но и всех последующих официальных речевых произведений. Он оказывал детерминирующее влияние на всю советскую публичную сферу речи. Возможность такой значимости этого жанра была заложена в его синтетизме: он был не только документом, но и речью. Вместе с действенностью и убедительностью документа он обладал действенностью и убедительностью ораторской речи.

Эта его риторическая особенность проявлялась и в структуре жанра, и в структуре социальной языковой личности [Романенко 2000: 68-70]. Он был центром жанровой системы и атрибутом авторитетной языковой личности, ритора, риторического идеала. Докладчик так же выделялся среди речедеятелей, как доклад среди других официальных публичных жанров.

Т.В. Шмелева, характеризуя советские “жанры предъявления обществу политика”, заметила, что “они в разные эпохи жизни советского государства были сориентированы на неполитические сферы общения — научную, бытовую, эстетическую. В результате складывался нужный образ автора-политика. Так, Ленин и его продолжатель и в этом отношении Сталин предпочитали жанр научной статьи, афоризма, формирующие образ “основоположников учения”, повышающего статус предъявляемых решений как научно обоснованных, результатов передовой научной мысли. Хрущев, как бы отталкиваясь от этого, предстал как “мастер разговорного жанра”, предпочитающий устную, как бы спонтанную речь, символизирующую близость к народу, народную смекалку и то, что в народе называется “за словом в карман не полезет”.

Торжественная речь с трибуны — излюбленный жанр Брежнева, создавший бы ему образ тамады, если бы не мемуары, внесшие в него черты мудрого писателя.

Надо сказать, что при всем различии все названные политики “предъявлялись” таким образом, что сохранялись и казались незыблемыми принципы общения политика с народом — абсолютная монологичность и огромность дистанции, отделяющей автора от народа” [Шмелева 1994: 56].

Добавим, что эти принципы обеспечивались именно жанром доклада, который всех упомянутых политических лидеров объединял в советский норматив риторического идеала, строившегося в соответствии с принципом демократического централизма. При этом Ленин и Хрущев тяготели к ораторическому полюсу доклада, а Сталин и Брежнев — к документному.

Ленин и Сталин были создателями советского риторического жанра — доклада. Ленин разработал и воплотил в речевой практике ораторическое начало доклада, Сталин — документное. В.Н. Турбин дал очень точную характеристику этого риторического вклада Сталина: “Я всерьез утверждаю, что победою над многочисленными партийными оппозициями Сталин был в огромной степени обязан гениально найденному и в совершенстве разработанному им риторическому жанру: докладу. Речи жалких его противников, им поверженных, сломленных и отброшенных “путаников” — это все-таки именно ре-чи. Они тоже именовались докладами. Содокладами. Но в них было, теплилось что-то от речи-реки: прихотливая ассоциативность, имитация импровизаций, каламбуры. Их структура находилась в комическом противоречии сих партийной марксистской лексикой, но она была гибкой, подвижной. В них еще хранились традиции вольной русской риторики XIX столетия. На фоне канализированной речи Сталина все фиоритуры их выглядели беспочвенной болтовней” [Турбин 1994: 21].

Из ораторического полюса доклада вырос принципиально важный для советской словесной культуры жанр — советский фельетон. Его специфика заключалась в том, что, в отличие от традиционного, он обладал документной действенностью. После фельетона, с которого могла начаться проработка, к его объекту применялись карательные меры. Фельетон перестал быть собственно литературно-публицистическим жанром и приобрел документный статус. Фельетон вышел за границы собрания и распространился во всех областях словесной культуры.

Собственно говоря, фельетонное начало было присуще пафосу советской словесной культуры изначально: в лениниских текстах важное место занимало саркастическое, издевательское изображение оппонентов (как товарищей по партии, так и политических противников), представлявшее их в качестве врагов. Эту традицию развил Сталин, трактовавший ленинские метафоры буквально (например, если у Ленина выражение агенты буржуазии было метафорой, у Сталина оно было прямым наименованием врага, ведшим к соответствующей каре).

Эти черты советской жанровой системы тонко охарактеризовал В.Н. Турбин, писавший о “фельетонизации жизни”: “Мы жили в мире, где сознанием прочно владели преимущественно два жанра: во-первых, доклад и, во-вторых, фельетон. Были, кое-как, кое-где пробиваясь, разумеется, и другие;ногосподствовали они. <…> Фельетон становится продолжением доклада, приложением к нему. Цель — преследовать, искоренять. А попросту — извести человека. <…> Фельетон проникал в доклад, с этой точки зрения мы когда-нибудь, преодолев брезгливость, должны будем проанализировать риторику таких Цицеронов, таких Демосфенов тридцатых-сороковых годов, как А.Я. Вышинский и А.А. Жданов. Они, я думаю, создали удивительно целостный сплав доклада и фельетона. Да и в связи с историей двух владевших социальным сознанием жанров и И.В. Сталина нам надо будет исследовать: фельетонные перлы в его докладах занятны семинарским их остроумием, а при этом нередко опять-таки и прямою их ориентацией на убийство. И не правомерно ли то, что ныне инерция ядовитого, убийственного фельетона продолжается на улицах, в магазинах, повсюду?” [Турбин 1990: 20-23].

Таковы самые общие черты и филологические основания советской жанровой системы. В заключение нужно отметить, что советская словесная культура была формой массовой культуры и реализовывалась в средствах массовой информации и прежде всего в газете. Газета (коллективный агитатор, пропагандист и организатор, по Ленину) как семиотическая жанровая форма сыграла решающую роль в созидании партии и, в дальнейшем, всей советской культуры. Являясь вторичным по своему семиотическому характеру видом словесности, она интегрировала в себе формы митинга, демонстрации, собрания и, как и они, реализовала принцип демократического централизма в социальной речевой деятельности.

В.В. Глебкин точно подметил выполнение советской газетой ораторической функции на примере характерного для культуры жанра — писем в газету: “Обратившись к исследованию генезиса жанра, можно увидеть, что одним из образцов для него является парадигма митинга. Газета в этом случае заменяет человеку трибуну, на которую он может подняться и высказать наболевшее” [Глебкин 1998: 159].

Свойства же документа газета стала выполнять с первых лет советской власти. Вот что говорилось в резолюции 8-го съезда РКП(б) 1919 года: “… партийные комитеты должны давать редакциям общие политические директивы и указания и следить за исполнением директив, не вмешиваясь, однако, в мелочи повседневной работы редакции <…> Лица или учреждения, о действиях которых говорится в печати, обязаны в кратчайший срок дать на страницах той же газеты деловое фактическое опровержение, или же указать об исправленных недостатках и ошибках. В случае, если такое опровержение или указание не появится, Революционный трибунал возбуждает дело против названных лиц или учреждений” [ВКП(б) 1933: 363-364]. Редакция, таким образом, приравнивается к исполнительной власти, а газета — к документу, управляющему деятельностью и требующему поэтому ответа. Газета “Правда”, как известно, имела статус не простого, а партийного документа. Так советская газета реализовала принцип демократического централизма.

ЛИТЕРАТУРА

ВКП(б) в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК (1898-1932). М., 1933. Ч. 1.

Глебкин В.В. Ритуал в советской культуре. М., 1998.

Гольдин В.Е. Имена речевых событий, поступков и жанры русской речи // Жанры речи. Саратов, 1997.

Дубровская О.Н. Сложные речевые события и речевые жанры // Жанры речи-2. Саратов, 1999.

Паперный В. Культура “Два”. М., 1996.

Романенко А.П. Советская словесная культура: образ ритора. Саратов, 2000.

Турбин В.Н. Прощай, эпос? Опыт эстетического осмысления прожитых нами лет. М., 1990.

Турбин В.Н. Незадолго до Водолея. М., 1994.

Шмелева Т.В. Жанровая система политического общения // Политическое поведение и политические коммуникации: Психологические, социологические и филологические аспекты. Красноярск, 1994.


Сейчас читают про: