Скромное обаяние буржуазии

 

Надо было купить цветы, надо было заехать в «Уэйтроуз», а она сидит в машине перед домом Элисон Нидлер в Ливингстоне. Занавески сдвинуты, свет на веранде не горит. Никаких признаков жизни ни внутри, ни снаружи, все снова успокоилось. Услышав в трубке истерические крики Элисон, Луиза предположила худшее – он вернулся. Но нет, не вернулся, ложная, как выяснилось, тревога, не Дэвид Нидлер заявился прикончить семейство, а невинный прохожий в бейсболке выгуливал собаку. Не такой уж, впрочем, и невинный, потому что собака оказалась японским мастифом, – так сказал ливингстонский полицейский, который прибыл, едва Элисон Нидлер врубила сигнал тревоги.

Невинного прохожего арестовали и препроводили в участок, где предъявят обвинение по закону об опасных собачьих породах, а пса осторожно увез ветеринар. Когда явилась Луиза, полицейская машина уже прибыла, так что в целом перед так называемым секретным домом Элисон Нидлер устроили форменный цирк. Может, проще неоновую вывеску на крышу поставить? «Дэвид, если ищешь Элисон Нидлер – тебе сюда».

Это не первая ложная тревога – нервы у Элисон двадцать четыре часа в сутки натянуты, как струны в фортепиано. Не жизнь, а железнодорожная катастрофа. Хорошо бы познакомить их с Джоанной Траппер. Элисон поймет, что можно выживать грациозно, что после смерти есть жизнь. Большая разница, правда, в том, что Эндрю Декера поймали, а Дэвид Нидлер, живой или мертвый, по‑прежнему где‑то бродит. Если его найдут, если навсегда упекут за решетку, может, Элисон Нидлер сможет начать жизнь заново. (Но что такое «навсегда»? У Эндрю Декера «всегда» длилось тридцать лет – ему еще жить и жить.)

Я должна вам сообщить, что Эндрю Декера выпустили из тюрьмы. Луиза никогда не видала, чтобы человек так внезапно и так сильно бледнел и при этом не падал без чувств, но надо отдать Джоанне Траппер должное – она держала себя в руках. Вероятно, знала, что его освободят, что он уже выходил временно, готовился к свободе: после тридцати лет в тюрьме ему предстоят немалые потрясения.

– Он живет с матерью в Донкастере.

– Она, наверное, уже старушка, а он ведь единственный ребенок? – сказала Джоанна Траппер. – Бедная, как это грустно.

– Он заключенный категории А, – сказала Луиза. – Он в ведении МПЗА. За ним приглядывают, следят, чтоб был на виду.

– МПЗА?

– Межведомственная программа защиты общественности. Язык сломаешь.

– Ничего страшного, медики тоже любят аббревиатуры. И вы мне сообщили. Удивительно, – сказала Джоанна Траппер. – Я думала, столько времени прошло…

– Я боюсь, это еще не все. – Луиза Монро, поставщик дурных вестей, чернокрылый небесный герольд. – О его освобождении узнали журналисты, и они, я думаю, повода не упустят.

– «Кровожадный мясник выходит на свободу» – такого рода?

– Боюсь, именно такого рода, – сказала Луиза. – И конечно, их будет интересовать не только Декер – они захотят выяснить, что случилось с вами.

– Выжившая, – сказала Джоанна Траппер. – «Маленькая девочка пропала». Это была я в вечерних газетах. А в утренних – «Маленькая девочка нашлась».

– У вас все осталось? Вырезки, статьи?

Джоанна Траппер сухо хмыкнула:

– Мне было шесть. У меня ничего не осталось.

 

Вообще‑то, это дело офицера по работе с семьями, но звонок переключили на Луизу, и она сообразила, что Джоанна Траппер живет за углом, через две‑три улицы в неумолимом гетто для среднего класса, где нет муниципальных домов и пабов, где не бывает ночной жизни, да и днем жизни маловато, поскольку вокруг обитают одни престарелые и пенсионеры. После восьми вечера улицы вымирали, куда ни глянь – заплывшая жиром справедливость бытия. Добро пожаловать в сказку. Луизе смутно чудилось, будто она перешла на другую сторону, хотя прежде ни к какой стороне не примыкала.

– Возрадуйся своей удаче, – сказал Патрик; не дзэн, но послание из гадательного печенья.

– Я просто предупредить, – сказал по телефону человек из МПЗА. – Недавно выпустили одного заключенного, а он знал, что Декер выходит, и продал его историю в таблоиды за двадцать сребреников. Будет буря в стакане воды, но лучше сообщить ей заранее – мало ли, вдруг они ее найдут. Они будут искать, а ищут они получше нашего.

Луиза краем уха слышала о деле Мейсонов – без подробностей, в отличие от Карен, лишь очередное дело в картотечном ящике «мужики, нападающие на женщин и детей». Не то же самое, что мужики, нападающие на одиноких женщин, и не то же самое, что бывшие партнеры, которые прыгают с обрывов и балконов вместе с детьми, заводят выхлопные трубы в салоны машин, где заперты дети, что душат детей в постелях, бегают за детьми по дому с ножами, молотками и бельевыми веревками, и все ради того, чтобы дети, раз уж не достанутся им, не достались никому и уж точно не достались матерям.

Эти заявляются без приглашения на тематический утренник «Волшебный единорог» в честь дня рождения дочери и стреляют в голову теще, которая в кухне накладывает на тарелки желе и мороженое, а потом охотятся на свояченицу, как на оленя, и ей тоже стреляют в голову на глазах у десяти визжащих семилетних девочек, среди которых и их дочь. У Нидлера трое детей, Симона, Шарлотта и Камерон. Десять лет, семь и пять. Именинница Шарлотта получила от отца пистолетом по голове, когда попыталась заслонить собой тетю Дебби. («Шарли у нас смела малка девочка», – сказала Элисон.) Вероятно, Дебби все поняла, едва в кухне прогремел первый выстрел, – она загнала детей в оранжерею на задах и, когда Дэвид Нидлер наставил пистолет, попыталась заслонить детей собой, всех десятерых. До последней секунды кричала на него – орала, какой он паршивец. Тетя Дебби заслужила медаль.

Пока бывший муж сеял смерть в доме, полном девочек и женщин, Элисон сидела наверху с Камероном, которого тошнило в туалете от переизбытка сахара и восторга. В кухне лежала мертвая мать Элисон, в оранжерее лежала мертвая сестра Дебби, и ее десятилетняя дочь обтирала окровавленную мамину голову салфетками с Волшебным единорогом. Дэвид Нидлер потащил за собой Симону, и с ним сцепилась соседка, мать одной из девочек. Она‑то думала, худшее, что ей сегодня предстоит, – пережить два часа с очумевшими семилетками, а в итоге пришлось бороться за жизнь: Дэвид Нидлер выстрелил ей в грудь. Она проиграла. Три жизни, три смерти, Дэвид Нидлер – Эндрю Декер, ничья.

Дэвид Нидлер сбежал, и малолетних трофеев ему не досталось. После первого выстрела Элисон схватила Камерона и спряталась с ним в гардеробе в спальне.

Эндрю Декер не трогал свою семью – он уничтожил чужую. Семью Говарда Мейсона. Вероятно, неадекватным одиночкам невыносимо видеть, что люди счастливо проживают жизнь, какой у них самих никогда не было. Мать и ее дети – вот она, связь, которая в сердце всего, так?

Прятаться или бежать? Луиза надеялась, что она‑то не побежит, она будет бороться. Можно бороться, если ты одна, и бежать тоже можно. Если ты с детьми, нельзя ни того ни другого. Можно попытаться. Габриэлла Мейсон пыталась, все ладони, все руки у нее были изрезаны – она старалась отразить нож Эндрю Декера. Жизнью своей защищала потомство. Габриэлла Мейсон заслужила медаль.

Пустые игровые площадки, безлюдные пруды с утками – Луиза бывала там, бывала там с маленьким Арчи, внезапно видела нестойкую походку какого‑нибудь психа, его бегающие глаза. Не смотри ему в лицо. Быстро шагай мимо, не привлекай внимания. Где‑то, в какой‑то стране Утопии, женщины ходили по земле и не боялись. Хорошо бы посмотреть на эту страну.

Все женщины заслужили медаль.

 

В бело‑синем кувшине на приставном столике в гостиной Трапперов стояли цветы. Нет, не дешевые бездумные цветы из кенийской теплицы, а длинноногие и ветвистые растения из сада Трапперов.

– Зимняя жимолость и саркококка, – сказала Джоанна Траппер. – Прекрасно пахнут. Так приятно, когда зимой цветы.

Луиза сделала вид, будто ей интересно. Кажется, она генетически не способна вырастить что бы то ни было, – видимо, забота и воспитание отсутствуют в ее митохондриальной ДНК. Саманта с Патриком в их прежнем доме «вместе садоводили». А у Луизы и Патрика вместо садика газон, покрытый дерном и обсаженный редкими унылыми вечнозелеными и кустиками. Что за кустики, Луиза не знала и в саду побывала один раз, когда они с Патриком ради блага общественности соорудили барбекю в бабье лето, в последний момент зазвали на новоселье соседей – в том числе двух старших офицеров полиции, шерифа и писателя‑детективщика. Эдинбург в лучшем виде.

Первая миссис де Уинтер, Саманта, умела выманивать живое из земли.

– Душистый горошек, помидоры, клумбы висячие – она обожала сад, – рассказывал Патрик.

Наверное, распознавала кустик со ста шагов. Хорошая Жена.

– Прелестно, – сказала Луиза Джоанне Траппер, вдыхая зимнюю жимолость.

И не покривила душой – правда ведь прелестно. Джоанна Траппер прелестна, и у нее прелестный дом, и младенец тоже прелестный. И все у нее в жизни просто прелестно. Если не считать того, что в детстве всю семью вырезали.

– Нельзя такое пережить, – сказала Луиза Патрику ночью в постели.

– Нельзя, но можно попытаться, – ответил тот.

– А тебя кто назначил гласом мудрости? – спросила она. Впрочем, про себя, ибо любовью хорошего человека не разбрасываются, это тебе не бумажка ненужная, и даже Луизе хватало соображения это понимать.

 

Джоанна Траппер сходила наверх и вернулась с фотографией, черно‑белым снимком в простой рамке. Молча протянула Луизе. Женщина и трое детей – Габриэлла, Джессика, Джоанна, Джозеф. Художественная фотография («Отец снимал»), крупным планом, лица придвинулись друг к другу, Джессика застенчиво улыбается, Джоанна весело хохочет, младенец – он и есть младенец. Габриэлла была красавица, спору нет. Она не улыбалась.

– Не держу на виду, – сказала Джоанна Траппер. – Не могу видеть их каждый день. Смотрю иногда. Потом опять прячу.

После убийств Говард Мейсон женился несколько раз. Каково‑то жилось его супругам с такой предшественницей? Первая жена, Габриэлла, – красивая, талантливая, мать троих детей, да еще убита, – кто в силах с ней тягаться? Вторая жена Мартина покончила с собой, с третьей – китаянкой (которую так и называли) – Говард Мейсон развелся, с четвертой приключилось нечто ужасное – с лестницы упала или сгорела, Луиза уже не помнила. Где‑то еще была пятая, латиноамериканка, – она пережила мужа. Пожалуй, в этой истории нашлось бы место и обезглавливанию. Следовало хорошенько подумать, прежде чем сказать «согласна» Говарду Мейсону. На ум пришла «Моя последняя герцогиня» – стихотворение Браунинга.[74] Брр – мороз по коже.

Со временем славу Говарда Мейсона составили скорее мертвые жены, чем литературные таланты. Романов его Луиза не читала – давно выходили. После визита к Джоанне Траппер она глянула на «Амазоне» – похоже, и не переиздавались. Казалось бы, убийства способствуют некой печальной славе, а слава – продажам, но нет, Говард Мейсон стал изгоем. Уже умер, больше не моден, больше не издается, но по сей день призраком из машины живет в интернете.

И тут же совпадение: по пути домой заехала в книжный «Оксфама» на Морнингсайд‑роуд, нашла там потрепанную книжку Говарда Мейсона, его первый, самый знаменитый роман «Лавочник», и ночью в постели уже почти дочитала.

– Писать‑то умел? – спросил Патрик.

Он читал невразумительный медицинский журнал. (Наверное, ей положено больше интересоваться его работой? Вот он ее работой всегда интересуется.)

– Да умел, но для своего времени. Тогда, наверное, было прогрессивно, но вообще как‑то очень северно.

– Батюшки‑светы, черт мя задери?

– Скорее «Вечером в субботу, утром в воскресенье».[75]

Говард Мейсон – средняя школа на севере, стипендия в Оксфорде – писал так, будто в юности начитался Д. Г. Лоуренса[76] до умопомрачения. «Лавочник», написанный после Оксфорда, был «едкой критикой» (сообщала «Литературная биографическая энциклопедия») его скучных родителей и родного провинциального болота, книгой автобиографической, в чем автор с легкостью признавался. Луизе казалось, что роман истекает злобой и мстительностью. В жизни Говарда Мейсона граница между фактом и вымыслом была тонка.

Он написал «Лавочника» в зеленой юности – жизнь его еще не превратилась в гран‑гиньоль, он еще не стал отцом троих детей, не женился на Габриэлле Ашер, красивой, умной и богатой, с уютным домом и добродушным нравом, – последних трех атрибутов она, впрочем, лишилась в семнадцать лет, в ту минуту, когда подписала брачное свидетельство в Гретна‑Грин. Неужто Говард Мейсон настолько дурная партия, что дочери и в наследстве можно отказать? Что случилось после смерти Габриэллы? Джоанна Траппер стала богатой сиротой? Вопросы, одни вопросы. Джоанна Траппер не отпускала Луизу. Джоанна Траппер стояла на кромке непостижимого, побывала там, куда никто не отправится по доброй воле, – и вернулась. Теперь она обладает таинственным могуществом, и Луизе завидно.

Эндрю Декер – вот так сюрприз – был примерным заключенным. Помогал в библиотеке, работал в «Мастерской Брайля», переводил книги на шрифт для слепых, подновлял кресла‑каталки – все очень почтенно. Порой Луиза печалилась о стародавних временах, когда заключенные целыми днями крутили жернова и рукоятки. Педофилы, убийцы, насильники – и вот эти люди должны делать книги? Луиза перестреляла бы их всех поголовно, – впрочем, на совещаниях она эту позицию не высказывала. («Ты всегда была фашисткой?» – смеялся Патрик. «Ну, почти», – отвечала она.)

Эндрю Декер сдал экзамены второго уровня, в Открытом университете получил степень по философии (как же иначе), по всем признакам – мухи не обидит. Ага. А тридцать лет назад, когда он вырезал семью, сослуживцы утверждали, что он «обычный парень». Да уж, думала Луиза, за этими обычными – глаз да глаз. Дэвид Нидлер тоже обычный. Декеру всего пятьдесят – ему хватит этой обычности еще лет на двадцать. Однако есть и хорошие новости – у него теперь степень по философии.

– По крайней мере, он отсидел весь срок, – сказала Джоанна Траппер. – Уже что‑то. – (Ничто, и обе это понимали.) – Может, я уеду. Сбегу на время, пока не уляжется.

– Это вы хорошо придумали.

 

Элисон Нидлер жила как в осаде, не выходила из дому, бледнела с каждым днем, решалась разве что детей в школу отвести. На машине их не возила – считала, что Дэвид Нидлер прикрутит к машине взрывное устройство и все они взлетят на воздух. Дэвид Нидлер был инженером‑сметчиком и вряд ли разбирался во взрывчатке, но, понимала Луиза, едва рассудком завладела паранойя, пощады не жди. Кроме того, кто ожидал, что Дэвид Нидлер раздобудет пистолет и научится стрелять?

Луиза не знала, чем занята Элисон с утра до вечера, – все покупки онлайн, и она «слишком взвинчена», чтобы скакать по ковру под видеоурок аэробики или мирно шить лоскутное одеяло (это предлагали соцработники – другие идеи у них тоже имелись). Как Луиза ни зайдет, в доме ни пылинки, – очевидно, Элисон изо дня в день терла и скребла дом. Телевизор обычно работал, а вот книг не было – Элисон говорила, что раньше любила читать, а теперь не может сосредоточиться. Луиза помнила дом Нидлеров в Тринити – хороший дом, двухквартирный, из песчаника, за домом и перед домом сад, и в том саду, что перед домом, только самосожжения и устраивать.

У Элисон Нидлер на окнах по два замка, по три замка на дверях плюс засовы. У нее навороченная система безопасности, и сигнал тревоги, и мобильный только для звонка в службу спасения, а у детей, когда они не заперты в школе, на шеях висят персональные сигнализации.

Безопасности ради Элисон переселили в секретный дом, но безопасности ей не видать. Луиза на месте Элисон Нидлер завела бы большую собаку. Очень большую собаку, исполинскую просто. На месте Элисон Нидлер она поменяла бы имя, перекрасила волосы, уехала бы далеко‑далеко, на Северное нагорье, в Англию, во Францию, на Северный полюс. Не сидела бы в безопасном секретном доме в Ливингстоне, не ждала, когда злой серый волк придет и этот дом сдует.

Надо, пожалуй, в праздники за домом последить. Если Дэвид Нидлер планирует вернуться, Рождество – самое время, дни всеобщей любви, ля‑ля‑тополя. Хорошо бы он вернулся – хорошо бы пригнать полицию и выдернуть руководителя операции из‑за рождественского стола, чтоб отдал приказ стрелять в ублюдка на поражение.

 

Зазвонил телефон. Патрик. Недоумевает, наверное, куда она подевалась. Луиза и сама в недоумении. Она глянула на часы. Господи, шесть. Вот тебе и дважды запеченное суфле – родственничкам достанется только омлет.

– Луиза?

– Да.

Прозвучало эдак по‑деловому – ну, может, резковато. А надо‑то было сказать: «Пожалуйста, прости меня, я тебя подвожу» – и так далее, но «ты – мне, я – тебе», компромиссы, дебаты и тянитолкаи партнерства ей, видимо, недоступны. Она чуть ли не всю жизнь занималась этим с Арчи, а теперь все то же самое со взрослым человеком? Нет уж. Патрик вовсе не расстраивается, но Луиза руку даст на отсечение – это только до поры до времени.

Надо было заехать за цветами. Показать, что ей это важно. И ей важно. Видимо, недостаточно.

– Я уже еду домой, – сказала она. – Прости.

– Ты разве не закончила еще? – кротко спросил он.

– Тут случились дела.

– Ты где? В Ливингстоне, да? Сидишь в машине перед домом этой женщины? Ты зациклилась, солнце.

– Нет, не зациклилась. – Она зациклилась, но елки‑палки. – И ее зовут Элисон, а не «эта женщина».

– Прости. Он, между прочим, давно исчез. Не вернется твой Нидлер.

– Вернется. Спорим?

– Не люблю спорить.

– Еще как любишь, ты же ирландец. В общем, я скоро буду. Прости, – прибавила она, чтоб уж наверняка.

Они оба только и делают, что извиняются. Может, это и хорошо – воспитанные, значит, люди.

 

На несколько дюймов раздвинулись занавески, и появилось лицо Элисон Нидлер, бледное, бестелесное, а сигаретный дым аурой обнимал голову. Когда‑то Элисон не курила при детях, когда‑то она вообще не курила, жила себе нормально, работала на полставки помощницей администратора в Напьере, трое детей, муж, славный дом в Тринити, а не эта потертая каменная штукатурка и мусор в соседском саду. Не нормальная, конечно, жизнь – только прикидывалась нормальной. Обычной. Занавески сдвинулись, Элисон исчезла.

Луиза тревожилась – за Элисон Нидлер, за Джоанну Траппер. Джексон Броуди тревожился за пропавших девочек, хотел, чтоб они нашлись. А Луиза не хотела, чтоб они пропадали. Есть много способов пропасть – не обязательно без вести. И не обязательно прятаться – порой женщины пропадали на виду. Элисон Нидлер устраивалась как могла, исчезала в собственном браке, с каждым днем пропадала по чуть‑чуть. Сестра Джексона дождливым вечером вышла из автобуса, ушла из жизни. Габриэлла Мейсон исчезла навеки однажды в солнечный день.

При мысли о Джексоне Броуди сердце виновато заерзало. Плохая Жена.

 

У дома Нидлеров полицейские больше не дежурили. Приезжала только Луиза – всякий раз как снег на голову, днем или ночью, пока участок М8 от Эдинбурга до Ливингстона не лег новой извилиной в мозгу. Медитативное такое занятие – присматривать за Элисон. Дэвид Нидлер однажды вернется. И тогда Луиза его поймает.

Она завела машину, и Элисон Нидлер опять возникла в окне. Луиза помахала, но Элисон не ответила.

 

Патрик заказал «банкет на четверых» в местном китайском ресторане. Они там уже заказывали несколько раз, и Луиза сочла, что еда сносная, однако сейчас, исчезая в дыре под длинным и довольно картофельным носом Бриджет, содержимое липких контейнеров из фольги выглядело отнюдь не соблазнительно.

Луиза по дороге так проголодалась, что едва не поддалась зову шотландских генов и не купила рыбу с картошкой, но один шаг через порог их дома («их дома», а не «ее дома») – и аппетита как не бывало.

– Простите, задержали, – сказала она новоиспеченным родственникам с порога.

Хорошо бы раздеться догола и постоять под горячим душем, но все уже расселись за столом, ее ждут. Она как бунтующий подросток – волочится нога за ногу, опаздывает. Вот, наверное, каково Арчи. Внутри что‑то сжалось – хоть бы сын был здесь, хоть бы обнять его и не отпускать. Не такого, какой он сейчас, а такого, каким был. Маленький ее сынок.

Патрик налил красного вина, протянул ей бокал. Сидит король в Данфермлине, кровавое пьет он вино. Красное вино с китайской едой не сочетается – невежливо будет сходить в кухню и взять пиво из холодильника? (Самоочевидный ответ: «Да».) Патрик налил вина себе, чокнулся с Луизой, улыбнулся:

– Добро пожаловать домой.

Она уже видела дно в своем бокале.

 

Бриджет потыкала палочками в кисло‑сладкую курицу и опасливо откусила. Еда лишилась всякой прелести, потому что Патрик разложил ее по тарелкам веджвудского фарфора, с которого ели у него на свадьбе. На первой свадьбе, с Самантой. С первой миссис де Уинтер, его Последней Герцогиней.

Бриджет, вероятно, только и делала, что ела с веджвудского фарфора. Вкусную домашнюю еду, поставляемую Самантой, которая только и думала, что о счастье Патрика. («И вовсе нет, – говорил Патрик. – Сэм была анестезиологом. Работала не меньше моего».)

Что же это такое? Она живет среди вещей мертвой женщины. Хорошо, что не в ее доме, – не настолько Луиза свихнулась. Когда они познакомились, Патрик еще обитал в «семейном гнезде», прелестном доме на Дик‑плейс, – Луиза мечтала жить в таком, когда росла с матерью в двух комнатах на верхнем этаже многоквартирника в Фаунтинбридже. Однако Патрик продал дом глазом не моргнув – за невероятную сумму, – и они купили шикарную новую двухэтажную квартиру возле больницы Эстли Эйснли. Снаружи устрашающе – деревянная отделка, чугунные балконы, – но внутри безликий корпоративный шик, который Луизе, как ни странно, понравился. Поначалу квартира была стерильна, как операционная, но вскоре наполнилась предметами из Патрикова дома, и безликости поубавилось. Первая миссис де Уинтер пребывала в своих вещах. Патрик предложил поменять все «до последней чайной ложечки», и Луиза сказала: «Не дури», хотя именно этого и хотела, только чтобы он сам, а ей не пришлось просить. Навек женился – каяться спеши.[77]

У Патрика с Самантой вещи были красивые: веджвудский фарфор, целый ящик столового серебра, дамастовые скатерти, салфеточные кольца, хрустальные бокалы. Свадебные подарки, добро и имущество традиционного брака. В сравнении с ними Луизины пожитки смахивали на скарб беженки, и явно беженка эта нередко ошивалась в «ИКЕА». Впервые открыв бельевой сундук (бельевой сундук – у кого бывают бельевые сундуки? Ну как же – у Патрика с Самантой), она перепугалась, узрев тщательно накрахмаленное отглаженное белье, которое, похоже, не проветривали с того дня, когда Саманта в последний раз села за руль.

Луизе припомнилась баллада или стихотворение, что ли: давным‑давно в одном большом доме была свадьба, и гости играли в прятки (вообразим подобные развлечения ныне). Новобрачная спряталась в громадный сундук в дальней комнате, где никто не подумал ее искать. У крышки сундука была тайная пружина, открывался он только снаружи, и невеста задохнулась, не дожив и до первой брачной ночи. Спустя многие годы нашли ее скелет, разодетый к свадьбе. Похоронена заживо, – впрочем, бывают отношения, в которых такое тоже происходит. Кто знает, – может, оно и к лучшему, что бедная невеста померла. Элисон Нидлер говорила, ее муж держал бы ее «в ящике под замком, если б мог». «Невеста омелы»[78] – вот как называлась баллада. Если потерпеть, память непременно тебя догоняет. Но в один прекрасный день не догонит.

– Солнце?

Патрик стоял над ней, улыбался. Откупорил новую бутылку и обходил стол, точно официант, наполняя хрустальные бокалы. Легонько сжал Луизе плечо, и она улыбнулась в ответ. Он слишком для нее хорош. Слишком благостен. От этого ей хотелось хулиганить, посмотреть, далеко ли можно зайти, разнести эту его благость вдребезги. Что, Луиза, проблемы с близостью?

– Ну‑с, и снова будем здоровы, – сказал Патрик, усевшись.

Все чокнулись, и хрустальные бокалы звякнули колокольчиками. Позвали Луизу домой. Не сюда – в другой дом, который она еще не нашла.

– Будем здоровы, – сказал Тим, а Луиза сказала: «На здравие» – просто напомнить, что они сейчас в ее стране.

Она провела пальцем по кромке бокала. Самантиного бокала.

– Луиза?

– Мм?

– Я как раз говорила Патрику, – сказала Бриджет, – надо бы вам погостить у нас летом.

– С удовольствием. Никогда не была в Истборне. А море от вас далеко?

– Вообще‑то, в Уимборне. Он не на побережье, – сказала Бриджет.

Внутри ее самодовольного, плотно упакованного тела производства среднего класса, вероятно, сидит совершенно приличный человек. А может, и не сидит.

Луиза проглотила остатки вина, поискала в себе внутреннего взрослого. Нашла. И снова потеряла.

 

– В морозилке есть мороженое, – сообщил Патрик. – Вишневое, «Черри Гарсия», – сказал он Бриджет. – Тебе ничего?

– Что это значит? – сварливо ответила та. – Я так и не поняла.

– «Грейтфул Дэд»,[79] Бриди, – ответил Патрик. – Тебе такая музыка никогда не нравилась. Если я правильно помню, ты предпочитала «Семейку Партридж».[80]

– А ты нет? – спросила Луиза. – Что‑то мне не верится, что ты был Дэдуля.

– Я вот иногда думаю: за кого, по‑твоему, ты вышла? – сказал он.

А это что значит? Патрик встал и начал убирать тарелки. Еда остыла, склеилась – смотреть тошно.

– Я принесу мороженое, – сказала Луиза и вскочила так поспешно, что чуть не перевернула Тиму бокал. Еле поймала.

– Блестящий сейв, – пробормотал он.

Такой англичанин. Инопланетянин прямо – совсем другого класса человек. У Луизы условный рефлекс на акцент доминантной культуры. Смешно: иногда в комнате полно людей, а оглядишься – и ты совсем одна. Ну, всего четверо, тебя включая. Чужак в чужой стране, Руфь в чужих полях среднего класса.

Она не пошла в кухню – взбежала по лестнице к себе в спальню (в их спальню) и вынула кольца из сейфа. Установки сейфа потребовала страховая компания – потому что бриллиант дорогой. Когда Луиза поменяла страховку, новая компания настояла, чтоб Луиза установила охранную сигнализацию и сейф.

– Для кольца, миссис Бреннан, – сказала девушка по телефону.

Луизу в жизни не называли «миссис» – невероятно, сколько желчи исторг ее организм от одного этого слова, – и, мало того, девушка еще нацепила на Луизу фамилию Патрика, будто Луиза – имущество. Непонятно, зачем женщины меняют фамилии, выходя замуж; нет ничего ближе, чем имя. Иногда только имя и есть. Джоанна Траппер поменяла фамилию, выйдя замуж, но ей‑то деваться было некуда. По крайней мере, она может цепляться за «доктора» – «доктор» ее определяет. Луиза на месте Джоанны Траппер поменяла бы имя задолго до замужества. Ни за что не захотела бы навеки остаться маленькой девочкой, потерявшейся в кровавом пшеничном поле. У Луизы, пожалуй, детство было не идиллическое, но много лучше, чем у Джоанны Траппер.

– Старший детектив‑инспектор Монро, – холодно сказала она девушке из страховой компании. – А никакая не миссис Бреннан.

Лишь потом она узнала, что Патрик купил бриллиант на дивиденды с тех денег, что получил по страховке Саманты. Воистину, значит, бриллиант обагрен кровью.

 

Большой бриллиант она надевала редко, только на выход. Патрик заставлял ее ходить туда‑сюда – в театр, в рестораны, в оперу, на концерты, на ужины – даже, господи помоги, на благотворительные вечера, где богатые и еще богаче встречались за столиками по две тысячи. Килты и танцы, Луизин ад как он есть. И однако же, она поняла, до чего сузилась ее жизнь – Арчи, работа, кот (в любом порядке). Кот умер, Арчи расправил крылья.

– Проживай жизнь, Луиза, – говорил Патрик. – Не надо ее влачить.

Обручальное кольцо она тоже не носила. Патрик свое носил. Ни словом не обмолвился о том, что она не носит обручальное кольцо или бриллиант из сейфа. По ночам, лежа в постели, Луиза воображала, как кольца мерцают во тьме, даже когда сейф заперт. Золотая цепь. Сердце на цепи. Сердце тьмы. Тьма навеки.

Когда‑то был другой мужчина. Мужчина, с которым она могла бы встать плечом к плечу, товарищ по оружию, однако они были целомудренны, как герои Джейн Остен. Один разум, никакого чувства, сплошные доводы рассудка. Она как‑то вяло общалась с Джексоном, но это никуда не вело – некуда было вести. Его подруга забеременела, и они не обсуждали последствий этого события, за полночь пьяно перебрасывая друг другу эсэмэски. Потом беременная подруга бросила Джексона, сказала, что ребенок не его, и о последствиях этого события они тоже не говорили. Может, пьяна была одна Луиза. Вообще‑то, она не пила – ну, не по‑настоящему («Только семь дней в неделю»), по стопам матери она не пойдет, но порой, еще до знакомства с Патриком, ожидала первого вечернего стакана не просто с приятным предвкушением. Теперь ее питие подстроилось под цивилизованный Патриков режим – пара бокалов хорошего красного за едой. Ну и ладно, все равно подшофе она слезлива.

Патрик верил в жизнетворную силу красного вина. Он сидел на Красновинной Диете и ящиками закупал французское вино, которое подарит ему жизнь вечную. Пять раз в неделю по утрам ходил в бассейн, дважды в неделю играл в гольф, семь дней в неделю позитивно взирал на мир. Как будто живешь с инопланетянином, который прикидывается человеком.

И о ее здоровье он тоже беспокоился («Ты не думала заняться йогой? Тай‑чи? Помедитировать, может?»). Он не хотел опять овдоветь. Хирург, похоронивший двух жен подряд, – это будет неважно смотреться.

 

Она надела кольцо на палец. Пускай Бриджет увидит: может, Луизина цена и не выше жемчугов,[81] но на трех с половиной каратную ледышку наберется. Надела обручальное кольцо, и палец вдруг отяжелел. Кольца жали. Сначала Луиза решила, что усохли, потом сообразила, что, скорее, потолстел палец.

Она увидела себя в зеркале – боже. Лицо белое как алебастр, глаза огромны и черны, точно она перепила белладонны. На виске пульсировала крупная вена, словно под кожу закопался червяк. Как будто в катастрофе побывала.

 

Она услышала, как настойчиво звонит внизу телефон, а когда неохотно сползла по лестнице, Патрик уже был в прихожей – бежал к двери, натягивая походную куртку.

– Поезд сошел с рельсов, – сказал он Луизе. – Много жертв. – И бодро прибавил: – Свистать всех наверх. Ты идешь?

 

Странный у нас мирок

 

Реджи Дич, маленькая, как мышка, тихая, как домишко, где никто не живет. Она рассеянно гладила Банджо по макушке. На коленях лежал раскрытый Гомер, но Реджи смотрела «Улицу Коронации».[82] Она почти опустошила коробку старых фиалковых конфет, найденную в глубинах шкафчика на кухне у мисс Макдональд (в шторм любой порт – подмога). Реджи глянула на часы – мисс Макдональд скоро вернется.

Она услышала, как надвигается поезд: сначала рев почти не различишь за ветром, а потом все громче и громче. Не обычный рокот, а ужасные раскаты волной катились к дому. Реджи вскочила: еще секунда – и поезд прямо в дом ворвется. И тут раздался пронзительный скрежет, точно великанская рука процарапала по великанской школьной доске великанскими ногтями, а потом оглушительный грохот, точно громом шарахнуло. Здравствуй, конец света.

А потом – тишина. Шипел газовый камин, Банджо храпел и ворчал, дождь поливал окно гостиной. Заиграла музыкальная тема «Улицы Коронации», побежали титры. Реджи – в руке книжка, во рту недоеденная фиалковая шоколадка – стояла посреди комнаты, готовая уносить ноги. Какой‑то миг казалось, будто ничего и не было.

А потом загомонили голоса, захлопали двери – соседи повыскакивали на улицу. Реджи открыла дверь, высунула голову под ветер и дождь.

– Поезд перевернулся, – сообщил ей кто‑то. – Вон прямо там.

Реджи сняла трубку в прихожей, набрала 999. Доктор Траппер говорила, если какое несчастье, все предполагают, что позвонит кто‑нибудь другой. Реджи не такая – она не будет предполагать.

– Скоро вернусь, – сказала она Банджо, влезая в куртку.

Схватила большой фонарик, что лежал у мисс Макдональд возле щитка с предохранителями у двери, сунула ключи в карман, захлопнула за собой дверь и побежала под дождь. Сегодня свет не закончится. Если это зависит от Реджи.

То‑то будет расчудесно,[83] Реджи!

 

Град небесный

 

Тоннель оказался не черным, а белым. И не то чтобы тоннель – так, коридор. Свет очень яркий. И сиденья, белые пластмассовые скамьи, выраставшие из стены. Он сидел на скамье – вроде бы ждал. В каком‑то фантастическом кино была похожая сцена. Вот‑вот появятся сестра или брат, позовут за собой к свету. Джексон знал, что это отказывает височная доля или мозгу не хватает кислорода – организм отключается. А может, избыток кетамина, где‑то он об этом читал – в «Нэшнл географик», вероятно. И все равно удивительно, когда приключается такое. Казалось бы, клише или сон, надо ж понимать – но нет, не понимаешь. Ему было легко – он и не припомнит, чтобы при жизни переживал такую легкость. От него больше ничего не зависит – ну и плевать. Интересно, что будет дальше.

И тотчас рядом на скамье появилась сестра. Коснулась его руки, улыбнулась ему. Оба ни слова не сказали – тут ничего не скажешь, тут можно сказать все. Словами не передать его чувств, даже будь он способен разговаривать, а он к тому же не способен.

Накрыла эйфория. В жизни такого не случалось, даже в счастливейшие дни – когда был влюблен, когда родилась Марли, – любой проблеск чистой неограненной радости затуманивала тревога. Никогда он не плыл, освободившись от мирских забот. Джексон надеялся, что это продлится вечно.

Сестра придвинула к нему лицо – он думал, она поцелует его в губы, но она дохнула ему в рот. От сестры всегда пахло фиалками – она душилась одеколоном «Апрельская фиалка» и обожала фиалковые конфеты (Джексона тошнило от одного их вида), – неудивительно, что и дыхание у нее фиалковое. Он словно Духа Святого вдохнул. Но потом его потащило из тоннеля, прочь от Нив, и пришлось сопротивляться. Она встала и пошла прочь. Он выдохнул Духа Святого и захлопнул рот, чтобы Дух не пробрался назад. Потом Джексон встал и пошел за сестрой.

 

Что‑то ускользнуло, что‑то прервалось в пространственно‑временном континууме. Что‑то садануло в грудь. Он больше не в белом коридоре. Он в Стране боли. А потом опа! – и опять белый коридор, сестра идет впереди, оглядывается через плечо, манит. Он хотел сказать ей, мол, все нормально, он идет, но по‑прежнему не мог говорить. Больше всего на свете он хотел пойти за ней. Куда бы они ни шли, ничего лучше с ним не случалось.

Вновь что‑то звездануло в грудь. Джексон разъярился. Кто это делает, кто не пускает его за сестрой?

 

Снова белый коридор, но Нив не видно. Ей надоело ждать? А потом все – белый коридор навсегда исчез, сменился непонятной мутью, будто черно‑белый телевизор барахлит. И опять ослепительная боль, словно в череп бьют молнии.

Есть особое слово для такого состояния, но Джексон далеко не сразу отыскал его в спекшемся мозгу. «Сердце разбито» – вот как это называлось. Он шел туда, где ждали чудеса, а какой‑то придурок его не пустил. Потом Джексон стал отключаться, вновь заскользил в темноту, в забвение. На сей раз никакого белого коридора – лишь безбрежная ночь.

 

 

III

ЗАВТРА

 

Брошенные псы

 

Как уехала? Уехала? Куда уехала? Зачем? У нее заболела пожилая тетя, сказал он. Она ни словом не упоминала ни о какой тете, не говоря уж о тете, которая рискует заболеть.

– Тетя заболела только что, – нетерпеливо сказал мистер Траппер, будто Реджи – комар назойливый, будто это она позвонила ему в полседьмого утра, ощупью выбравшись из сонного тумана, не в состоянии понять, почему в трубке мистер Траппер, почему он говорит: «Сегодня можешь не приходить».

Сначала Реджи подумала, что это из‑за катастрофы, а потом – хуже, – что с доктором Траппер или деткой что‑то случилось, а потом – вообще кошмар, – что доктор Траппер и детка как‑то пострадали в этой самой катастрофе. Но нет, он позвонил в такой небожеский час, чтобы поведать о больной тете.

– Какая тетя? – растерялась Реджи. – Она не говорила про тетю.

– Ну, вряд ли Джо прямо все тебе и рассказывает, – ответил мистер Траппер.

– Так с ними все хорошо? С доктором Траппер и с деткой? Они здоровы?

– Ну конечно, – сказал мистер Траппер. – С чего им болеть?

– Когда она уехала?

– Ночью села в машину и уехала на юг.

– На юг?

– В Йоркшир.

– Куда именно?

– Она в Хозе, если тебе так нужно знать.

– Куда входит?

– В Хо‑зе. Давай прекратим уже этот допрос? Ты, Реджи, лучше малко отдохни. Джо вернется через несколько дней. Она тебе тогда позвонит.

Почему доктор Траппер не позвонила – вот вопрос. У доктора Траппер мобильник всегда с собой – она его называет «моя связь с миром». И пользуется только им, говорит, что домашний телефон – «Нилова игрушка». Может, конечно, доктор Траппер за рулем, так торопится к своей загадочной тете, что ей не до Реджи. Но доктор Траппер такой человек – она непременно позвонит. Такое ощущение, будто Реджи сказали «можете идти» – будто она прислуга. Когда доктор Траппер уехала? Мистер Траппер сказал, ночью.

Уезжала, значит, в кромешной темноте. Реджи представила, как доктор Траппер пробирается сквозь ночь, сквозь дождь, детка спит сзади в детском сиденье, а может, не спит, шумит, отвлекает доктора Траппер, та нащупывает в детской сумке овсяное печенье, чтоб детка не плакал, а в плеере «Лучшие песни» из «Твинисов»[84] (детка их очень любит), и все это вместе чревато автокатастрофой. Как странно: доктор Траппер едет в Йоркшир, а тем временем поезд мчится из Йоркшира, сходит с рельсов, врывается в жизнь Реджи.

У Реджи была тетка в Австралии – мамулина сестра Линда. «Мы с ней никогда не дружили, с Линдой», – говорила мамуля. Когда мамуля умерла, Реджи пришлось вытерпеть неловкий телефонный разговор с этой сестрой. «Мы с ней никогда не дружили, с мамулей твоей, – эхом повторила Линда. – Но мне очень жаль, что ты ее потеряла», как будто сама она не потеряла мамулю, как будто эту потерю тащить на горбу одной Реджи. Она поначалу думала, может, Линда пригласит ее в Австралию – жить или хотя бы на каникулы («Ах ты, бедняжка, приезжай, я о тебе позабочусь»), но подобная мысль явно не посещала Линду («Ну ладно, береги себя, Реджина»).

День впереди внезапно зазиял пустотой. «Тебе не помешает малко отдохнуть», – сказал мистер Траппер, но Реджи это мешало, она не хотела отдыхать. Она хотела увидеть доктора Траппер и детку, рассказать доктору Траппер обо всем, что было ночью, – о катастрофе, мисс Макдональд, об этом человеке. Особенно о человеке, потому что, если вдуматься, он жив (если жив) благодаря не Реджи, а доктору Траппер.

Всю ночь – жалкий остаток ночи – она беспокойно ворочалась в незнакомой дальней спальне мисс Макдональд, вспоминала все, что случилось в последние часы, и чуть от счастья не лопалась, представляя, как расскажет доктору Траппер. Ну, пожалуй, счастье не то слово, на железной дороге случилось страшное, но Реджи не просто так рядом стояла – она была свидетелем и участником. Погибли знакомые люди. И незнакомые тоже погибли. Драма – вот какое слово. И об этой драме нужно кому‑нибудь рассказать. А точнее, нужно рассказать доктору Траппер, потому что мамуля умерла и теперь только доктору Траппер и интересно знать про жизнь Реджи.

Доктор Траппер отвела бы ее в кухню, включила кофемашину, усадила Реджи за прекрасный большой деревянный стол, и тогда, лишь тогда («У нас в доме правила строгие, Реджи») – в кружках кофе, на столе шоколадное печенье, – сияя от предвкушения, сказала бы: «Ну, Реджи, вот теперь рассказывай», и Реджи глубоко вздохнула бы и сказала: «Вчера поезд с рельсов сошел, слышали? Я там была».

А теперь из‑за какой‑то тети, из‑за тети в Хо‑зе Реджи некому рассказать. Правда, когда Реджи приехала бы, доктор Траппер уже ушла бы на работу, а дома оказался бы только мистер Траппер (Расскажи мне свою историю, Реджи), который и в лучшие‑то времена слушать не умел.

 

Реджи спустилась в кухню мисс Макдональд, поставила чайник и насыпала растворимый кофе в кружку «Я верю в ангелов». Пока чайник грелся, Реджи запихала изгвазданную ночную одежду в стиральную машину, в хлебнице нашла нарезанные полбатона, сварганила себе вавилонскую башню из белых тостов и джема, включила телевизор и как раз успела к семичасовым новостям на «Джи‑МТВ».

– Пятнадцать погибших, четверо в критическом состоянии, многие серьезно пострадали, – очень глубокомысленно сообщила диктор. Потом переключила на корреспондента, который был «на месте происшествия».

Корреспондент в плаще сжимал микрофон и очень старался не показать, что околевает на холоде, словно не летел в ночи оголодавшим упырем, не мчался в Шотландию, представляя себе катастрофу и пьянея от адреналина.

– Занимается заря, и, как видите, картина представляет собой тотальное разрушение, – торжественно пропел он.

Внизу на экране значилось: «Железнодорожная катастрофа в Масселбурге». На заднем плане в свете дуговых ламп суетились люди в флуоресцентных желтых куртках.

– Прибывают первые подъемные краны, – продолжал корреспондент, – и начинается расследование обстоятельств происшествия.

Ревели моторы, грохотало железо – то же самое Реджи слышала прямо из гостиной мисс Макдональд. Если встать на цыпочки у окна в спальне, небось и корреспондента разглядишь.

Когда мамуля умерла, к ним в квартиру заявилась журналистка. Совсем не такая элегантная и бойкая, как корреспонденты по телевизору. Привела с собой фотографа.

– Дейв, – сказала она, кивнув на человека, что прятался на лестничной клетке, будто ждал команды выйти на сцену.

Этот Дейв робко помахал Реджи, – видимо, он, ветеран, закаленный сотнями всевозможных местных трагедий, понимал, отчего девочка, только что потерявшая мать, не желает в восемь утра таращить в объектив заплаканные, красные глаза.

– Отъебитесь, – велела Реджи и захлопнула дверь у журналистки перед носом.

Мамуля ахнула бы, услышав от нее такое слово. Реджи и сама готова была ахнуть.

Заметку все равно опубликовали. «Местная жительница трагически погибла в бассейне. Дочь так расстроена, что отказывается комментировать».

 

Банджо на диване смахивал на сдутую подушку. Он скулил во сне и перебирал лапами, точно гонялся за кроликами по стране сновидений. Ночью он не пожелал просыпаться, интереса ни к чему не выказывал, так что Реджи уложила его на диван, накрыла одеялом и – поскольку не оставишь ведь его одного – сама легла спать в негостеприимной гостевой комнате мисс Макдональд на ворсистых нейлоновых простынях под тонким и волглым стеганым одеялом.

Дома Реджи спала в мамулиной двуспальной пуховой постели, с кучей подушек и расшитым розовым бельем – мамуля его любила больше всего, а дух потного и волосатого байкерского тела Реджи изгнала. До Испании Реджи спала на кровати за стенкой, засунув голову под три подушки и стараясь не слышать (едва) приглушенные скрипы и смех в мамулиной комнате. Стыд‑то какой. Матерям не полагается так поступать с юными дочерьми.

Когда в темноте лежишь в мамулиной кровати, приятно, что за окном фонарь – как большой оранжевый ночник. Реджи присвоила только кровать, потому что ее‑то спальня – чулан без окон. В остальном комната осталась мамулиной – ее одежда в гардеробе, косметика на столике, тапочки под кроватью терпеливо ждут, когда придут мамулины ноги. На тумбочке – «Чудо» Даниэлы Стил,[85] уголок страницы 251 загнут, мамуля успела дочитать дотуда перед Испанией. Реджи духу не хватало убрать книжку с места последнего упокоения. Книжек в отпуск мамуля не взяла. «Вряд ли выдастся минутка почитать», – хихикнула она.

Мэри, Триш и Джин бросили уговаривать Реджи отдать мамулины вещи в благотворительные лавки – они предлагали все упаковать и «избавиться от них наконец», – но Реджи в эти лавки ходила сама и живо представляла, как станет перебирать старые книжки и фарфор и вдруг наткнется на мамулину юбку или пару туфель. Или того хуже – какой‑нибудь чужак станет щупать мамулины вещи. Мы уходим, и после нас ничего не остается, говорила доктор Траппер, но это неправда. После мамули осталась куча всего.

Банджо вдруг чудн о   зарычал – Реджи такого раньше от него не слышала. Возле телефона на стене висит бумажка, на ней черным фломастером написан номер ветеринара. Реджи надеялась, что звонить придется не ей. Она рассеянно погладила пса по голове, дожевала тост. Есть по‑прежнему хотелось ужасно, – можно подумать, пару дней не ела. Как будто вечность прошла с тех пор, как она сидела за столом с мисс Макдональд и ела эти ее «особые» спагетти. При мысли о мисс Макдональд под ложечкой что‑то перекувырнулось. Мисс Макдональд больше не сядет за этот стол, не поест спагетти, вообще ничего больше не поест. Ее последняя вечеря уже позади.

Корреспондент на месте происшествия продолжал:

– Поступают противоречивые сообщения о том, что именно произошло здесь ночью, и пока полиция не подтвердила и не опровергла предположение, что в момент катастрофы в нескольких сотнях ярдов отсюда на путях оказался автомобиль.

На экране мелькнул мост над железной дорогой. Очевидно, что автомобиль съехал с дороги, снес парапет и упал на пути.

Корреспондент не сказал, что автомобиль был синим «ситроеном‑саксо», а внутри сидела совершенно мертвая мисс Макдональд. Эти факты еще не обнародованы, о них знала только Реджи, потому что ночью, когда она вернулась с места катастрофы, приехали полицейские и назадавали ей кучу вопросов о «проживающей в этом доме» – где она и когда Реджи ожидает ее возвращения. Пришли двое, оба в форме, один румяный и средних лет («Сержант Боб Уайзмен»), другой азиат, маленький, красивый, молодой и, по всей видимости, безымянный.

У них там где‑то закоротило, и они решили, что Реджи приходится мисс Макдональд дочерью. («Твоя мать оставила тебя дома одну?») Красивый молодой азиат заварил чай и нервно протянул Реджи чашку, будто не знал, как она с этой чашкой поступит. Реджи уже умирала с голоду, вспомнила про карамельные вафли, которые должна была как раз сейчас поедать в компании мисс Макдональд, – наверное, неприлично предложить им что‑нибудь к чаю? И тут полицейский, который постарше, как раз и сказал:

– Мне ужасно жаль, но, боюсь, ваша мать, кажется, погибла.

Реджи растерялась – мамуля умерла больше года назад, как‑то поздновато для таких новостей. В мозгу все перепуталось. Она вернулась с места катастрофы, мокрая как мышь, вся в песке, грязи и крови. Крови того человека. Разделась, перетерпела вечность под еле теплым душем мисс Макдональд, а потом накинула ее сиреневый шерстяной халат, слабо пахнущий какой‑то гадостью и спереди заляпанный солодовым молоком, которое мисс Макдональд пила на ночь. Снаружи не умолкали сирены, а в небе тарахтели вертолеты.

Того человека увезли на вертолете. Реджи смотрела, как вертолет поднимался с поля за путями.

– Ты молодец, – сказал спасатель. – Ты дала ему шанс.

 

– Она мне не мать, – сказала Реджи старшему полицейскому.

– А где ж тогда твоя мать, голубушка? – забеспокоился тот.

– Мне шестнадцать, – сказала Реджи. – Я не ребенок, я просто так выгляжу. Ничего не могу поделать. – (Полицейские осмотрели ее недоверчиво, даже красивый азиат, который и сам походил на шестиклассника.) – Могу удостоверение показать, если хотите. И моя мать уже умерла, – прибавила Реджи. – Все умерли.

– Не все, – возразил азиат, будто не утешал, а исправлял ошибку.

Реджи поморщилась. Плохо, что она в этом безобразном халате. Будет неприятно, если он решит, что она всегда так одевается.

– Мы журналистам пока не говорим, – сказал старший; Реджи, кажется, его раньше видела, – похоже, он однажды приходил, Билли искал.

– Так, – сказала она, пытаясь сосредоточиться. Она устала, устала как собака.

– Мы не поняли, что случилось, – сказал он. – По всей вероятности, миссис Макдональд съехала с дороги и упала на пути. Она грустила в последнее время? Ты не замечала?

Мизз Макдональд, – поправила его Реджи ради мисс Макдональд. – Вы думаете, это самоубийство? – Реджи готова была об этом поразмыслить – в конце концов, мисс Макдональд умирала, может, решила не затягивать, – но вспомнила про Банджо. Мисс Макдональд ни за что бы его не бросила; если б собралась покончить с собой, спорхнув с моста на рельсы перед носом скорого, она бы и Банджо прихватила, посадила бы в «саксо» как талисман. – Не, – сказала Реджи. – Мисс Макдональд просто водила паршиво. – Она не прибавила, что мисс Макдональд была Готова К Вознесению, что она раскрыла объятья концу всего и рассчитывала жить вечно в некоем месте, которое по описанию отдаленно напоминало Скарборо.

Реджи представила, как мисс Макдональд безмятежно кивает, глядя, как налетает 125‑й скорый: «Что ж, такова Божья воля». А может, она изумилась, глянула на часы – проверить, вовремя ли поезд, сказала: «Что, уже?» Вот она здесь – а вот ее нет. Да уж, странный у нас мирок.

Само собой, есть и другая версия: увидев, что орудие ее смерти надвигается со скоростью СТО миль в час, мисс Макдональд запаниковала, обезумела, до того растерялась, что ей не хватило ума выскочить из машины и побежать что есть духу. Но такой сценарий Реджи предпочитала не рассматривать.

– Кроме того, у нее была опухоль мозга, – прибавила она, стараясь не смотреть на азиата, – неловко будет, если она покраснеет. – Может, у нее опухоль, я не знаю, взорвалась?

– Мисс Макдональд нужно опознать, – сказала сержант Уайзмен. – Сможешь?

– Прямо сейчас?

– Можно завтра.

 

И вот сегодня уже завтра.

– Мы будем информировать вас о развитии событий, – серьезно глядя в камеру, пообещала первая дикторша.

Программу продолжила другая, чью улыбку близость катастрофы умеряла лишь отчасти:

– А теперь мы счастливы приветствовать в студии новую жительницу Альберт‑сквера, которая уже наделала шуму в «Истэндцах»…[86]

Тут Реджи выключила телевизор.

Какой неподвижный в доме воздух – словно кто‑то выдохнул, но не вдохнул. Реджи всмотрелась в Банджо. Глаза – затекшие щелочки, язык вывалился из пасти. Дряхлые легкие застыли. Умер. Вот он здесь – а вот его нет. Все дело в дыхании. Главное – дышать. В этом разница между живым и мертвым. Реджи вдохнула жизнь в того человека – может, и с собакой попытаться? Да нет, будь он человеком, он бы носил на ошейнике медальончик, а внутри записка: «Не оживлять». Некоторые люди уходят рано (среди близких Реджи таких пруд пруди), а некоторые люди (и собаки) – когда им полагается.

В груди набухал большой пузырь – похоже на смех, но нет, это горе. То же самое было, когда Реджи сказали о мамулиной смерти, – позвонила Сью (минус Карл) из Уоррингтона, поскольку у Гэри «не было слов».

– Жалко‑то как, милая. – Голос у Сью был прокуренный. И она искренне сказала – прозвучало так, будто ей после пары дней знакомства мамуля была дороже, чем сестре Линде после целого детства вместе.

Вот если бы у Реджи была сестра – кто‑нибудь, кто знал и любил мамулю, чтоб Реджи не хранить воспоминания одной. Есть, конечно, Мэри, Триш и Джин, но этот год они жили себе дальше, превратив мамулю из реального человека в печальное воспоминание. От Билли проку нет – Билли интересует только Билли. Реджи умрет – и конец мамуле. Само собой, когда Реджи умрет, и Реджи конец. Реджи хотела десяток детей, чтобы после ее смерти они собирались, говорили о ней («А помнишь, как …») и никому бы не казалось, что он один на целом свете.

Реджи однажды спросила доктора Траппер, хочет ли та еще детей, брата или сестру детке, а доктор Траппер посмотрела странно и сказала: «Еще ребенка?» – как будто это немыслимо. И Реджи понимала. Детка был всем на свете, детка был властителем вселенной – детка и был вселенной.

Реджи каждую неделю приходила на могилу, разговаривала с мамулей, а по пути домой заглядывала в костел и ставила за мамулю свечу. Во все эти фокусы‑покусы Реджи не верила, но верила, что мертвым можно продлить жизнь. Теперь свечей станет больше.

Конечно, это неправильно, однако смерть пса потрясла Реджи больше, чем смерть его хозяйки. Реджи погладила Банджо по ушам и закрыла его помутневшие глаза. Ночью у мертвого парня, солдата, глаза были приоткрыты, но ему Реджи глаз не закрывала. Как‑то было не до тонкостей. Полицейский‑азиат ошибался: умерли все. Словно Реджи проклята. Фильм ужасов какой‑то, право слово. «Кэрри».[87] Все эти люди из поезда, – может, они тоже на ее совести.

– Впечатлительный подросток или ангел смерти? – сказала она мертвой собаке. – Вопрос открытый.

А тот человек – он тоже умер? Может, она его не спасла – может, она убила его, просто оказавшись рядом. Не дыхание жизни, а поцелуй смерти.

Когда она сползла – или скатилась – по слякотной насыпи, первым она увидела не его. Первым был солдат. Реджи посветила на солдата фонариком и пошла дальше. О том, как он выглядел, этот мертвый, будем размышлять потом. Луч фонарика был тонкий и тряский. Светить не в глаза, а на уровне бедер. Мамуля как‑то раз устроилась билетершей в кинотеатр «Доминион», но вылетела через две недели, потому что забесплатно ела мороженое.

У второго был пульс – слабенький, но все‑таки пульс. На руку смотреть страшно, артериальное кровотечение, и Реджи сняла куртку, поскольку ничего больше не было, скатала валик из рукава и придавила им рану, как учила доктор Траппер. Позвала на помощь, но они с этим человеком были в овраге, никто их не видел и не слышал. Вдалеке завыли первые сирены.

Она снова проверила у человека пульс на шее – нету пульса. Пальцы все в крови, скользкие – может, померещилось? Надвигалась паника. Реджи вспомнила Элиота, реанимационный манекен. Одно дело Элиот, другое – человек, чья жизнь внезапно оказалась в ее руках. Реджи все не могла сообразить, как делать искусственное дыхание – не говоря уж о массаже сердца, – давя при этом на артерию. Не спасательная операция, а «твистер» из ночного кошмара. Она подумала об испанском официанте, который пытался реанимировать мамулю. Он тоже был в таком отчаянии? А если б он постарался еще чуть‑чуть, а если мамуля не умерла, лишь застыла в подводном царстве, ждала, когда ее вернут к жизни? Эта мысль взбодрила Реджи – она уперлась коленом в скатанную куртку и неловким пауком распласталась на человеке. Если постараться, все получится.

– Держись, – сказала она человеку. – Пожалуйста, держись. Ради себя не хочешь – держись ради меня.

Она вдохнула глубоко, сколько вошло, и накрыла губами его рот. На вкус он был как чипсы с луком и сыром.

 

От мисс Макдональд Реджи ехала на автобусе. Перед отъездом завернула Банджо в старый хозяйкин кардиган и выкопала могилу в клумбе. Мешочек костей, совсем маленький. В саду на заднем дворе у мисс Макдональд – как на Сомме, и опускать собачье тельце в недружелюбную грязную дыру – ужас, а не похороны. Nada у pues nada, как сказали бы Хемингуэй и мисс Макдональд. Все первое приятно, чего не скажешь о последнем. Как сказала бы Реджи.

Когда хоронили мамулю, когда ее опустили в грязную дыру, тоже шел дождь. Народу на кладбище собралось порядочно – Билли, Гэри, Сью и Карл из Уоррингтона (мило с их стороны, они ведь мамулю толком и не знали), пара байкеров, друзей Гэри, какие‑то соседи, естественно – Мэри, Триш и Джин, немало сослуживцев из супермаркета, даже менеджер в черном галстуке и черном костюме, хотя месяцем раньше он грозил мамуле санкциями за то, что «постоянно выбивается из графика». Мужчина‑Который‑Был‑До‑Гэри тоже пришел и шнырял где‑то на отдаленных подступах к могиле. Билли показал ему средний палец, и викарий, распевавший за упокой, запнулся.

– А народу‑то неплохо подтянулось, – сказал Карл, будто работал похоронным инспектором.

– Бедная Джеки, – сказала Сью.

Перед этим в церкви они пели «Пребудь со мной» – Реджи выбрала его, поскольку мамуля от этого гимна всегда плакала: его пели на похоронах ее матери. Реджи организовала службу, Мэри, Триш и Джин помогали. Мамуля в церковь не ходила, не угадаешь, что бы ей понравилось.

– Да уж, в церкви народилась, поженилась и тазом накрылась, как и большинство из нас, – сказала Триш так, словно великую мудрость изрекала.

– Есть же в этом какой‑то смысл, – заметила Джин.

Вовсе не обязательно, считала Реджи.

– Мы совершенно одни, – однажды сказала ей доктор Траппер. – Одни‑одинешеньки, дрейфуем в бесконечной пустоте космоса. – Может, про Лайку подумала?

Реджи сказала:

– Но ведь мы друг с другом, доктор Т. – И доктор Траппер ответила:

– Да, Реджи. Мы друг с другом.

 

В автобусе на Реджи косились – уж больно странно одета, – а две девчонки на втором этаже, максимум лет двенадцати – сплошь фруктовый блеск для губ и невероятно скучные секреты, – откровенно хихикали над ее нарядом. Сами попробовали бы отыскать в гардеробе пятидесятилетней бывшей учительницы, вновь обретшей Бога, одежду, которую можно носить на людях, и чтоб люди при этом не смеялись. Выхода не было, и Реджи выбрала самые неброские тряпки мисс Макдональд: кремовый свитер из вискозы, нейлоновый бордовый анорак и черные штаны из полиэстера, которые пришлось закатать на талии сотню раз и подвязать ремнем. Судя по всему, у мисс Макдональд все вещи (были) из синтетики. И только экипировавшись, Реджи поняла, какой полной и высокой была мисс Макдональд, пока не усохла в своей одежке, пока одежка не повисла на ней как на вешалке.

– Крупная женщина, – сказала мамуля, впервые увидав мисс Макдональд на родительском собрании.

Реджи представила, как мамуле неловко, как ей неуютно в этой уродской шикарной школе, да еще мисс Макдональд талдычит про Эсхила, будто мамуля хоть какое‑то представление имеет. Теперь обе они умерли (не говоря уж об Эсхиле). Все умерли.

Белье мисс Макдональд Реджи не взяла, громадные трусы и растянутые серые лифчики – это все‑таки чересчур. Ее собственная одежда еще сушилась на веревке в ванной, кроме куртки, которая так пропиталась кровью того человека, что уже не спасти.

– Прочь, проклятое пятно, – сказала она мусорному баку на колесиках, кидая туда куртку.

Они проходили «Макбета» к стандартному экзамену. Но все же, кто мог бы подумать, что в старике столько крови? [88] Не так уж он и стар. Годится ей в отцы. Зовут Джексон Броуди. Его кровь у нее на руках, теплая кровь в холодной ночи. Реджи умыта его кровью.

Когда его грузили на носилки, она сунула руку ему в карман куртки, надеясь найти какое‑нибудь удостоверение, и выудила открытку с видом Брюгге, а на обороте его адрес и письмо: Милый папа, в Брюгге очень интересно, тут много красивых зданий. Идет дождь. Съела гору картошки и шоколада. Скучаю! Люблю! Марли XXX.

Открытка у Реджи в сумке, помятая, грязная и окровавленная. Теперь у Реджи две открытки, два бодрых послания заволокло смертью. Наверное, надо кому‑нибудь эту открытку отдать. Лучше бы тому человеку. Если он еще жив. Врач воздушной «скорой» сказал, что его везут в Королевский лазарет, но Реджи утром звонила, и никакой Джексон Броуди у них не записан. Может, это значит, что он умер?

 

Лежал Адам, окован [89]

 

Не умер, значит, пока не умер. Но и не очень‑то жив. Застрял в таинственной дыре посередке.

Это место он всегда воображал – если воображал – «Хилтоном» в Хитроу, бежевым, безликим лимбом, где все проездом. Слушай он повнимательнее в своем католическом детстве – вспомнил бы очистительный огнь чистилища. Теперь этот огнь бесконечно его пожирает – негасимый костер, словно Джексон – вечное топливо. И он что‑то не припоминал религиозных доктрин, которые описывали бы нескончаемую радиостатику в голове, и ощущение, будто по коже ползают гигантские сороконожки, и другое ощущение, гораздо неприятнее, будто по коре головного мозга, стуча ногами, бродят крупные тараканы. Любопытно, какие еще сюрпризы преподнесет этот божественный перевалочный пункт.

Несправедливо это, раздраженно думал он. Кто сказал, что жизнь справедлива? – сотни раз говорил ему отец. Джексон и сам говорил это собственной дочери. (Это несправедливо, папа). Родители – убогие скоты. Должно  быть справедливо. Должен быть рай.

В смерти, отмечал Джексон, он стал ворчлив. Нечего ему тут делать – ему бы к Нив, где бы она ни была, в идиллический пейзаж, где гуляют мертвые девушки, вознесшиеся и высокочтимые. Блядь. Башка‑то как трещит. Несправедливо.

 

Иногда его навещали люди. Мать, отец. Они умерли, так что, видимо, Джексон умер тоже. Они были размытые по краям, а если смотреть слишком долго – трепетали и блекли. Он и сам, наверное, по краям размыт.

В каталоге мертвых то и дело выпадали случайные лица. Старый учитель географии, склочный апоплексический тип, умерший от инсульта в учительской. Самая первая подружка Джексона, славная прямодушная девочка Анджела, которая на свой тридцатый день рождения умерла у мужа на руках от аневризмы. Миссис Паттерсон, пожилая соседка, – когда Джексон был маленький, она приходила к его матери пить чай и сплетничать. Джексон уж сколько десятилетий про нее не думал, имени бы не вспомнил, если б она не возникла подле него, вся в парах камфары и со старой магазинной сумкой из кожзама. Один раз у постели присела Амелия, сестра Джулии (ершистая, как всегда). Раз явилась, это что же значит – она умерла на операционном столе? Как‑то днем появилась женщина в красном из поезда – живости в ней явно поубавилось. Мертвые шли косяками. Хоть бы перестали уже.

Быть мертвым очень выматывает. Светская жизнь богаче, чем при жизни. И не то чтобы все эти люди беседовали с Джексоном – разве что бубнили невнятно, хотя Амелия, к его смятению, внезапно заорала: «Начинка!» – а немолодая женщина, которую он прежде никогда не встречал, нагнулась и шепотом спросила, не видал ли он ее собачку. Брат Джексона не приходил, и Нив не возвращалась. Только ее он и хотел увидеть.

Его разбудил маленький терьер – стоял в ногах и лаял. Джексон понимал, что проснулся не на самом деле – не в том смысле, в котором люди просыпаются обычно. Голос мистера Спока (или Леонарда Нимоя,[90] это уж как посмотреть) прошептал ему в ухо: «Это жизнь, Джексон, но не та, к которой мы привыкли».

Все, хватит. Он сматывается из этого дурдома, даже если это его убьет. Он открыл глаза.

– Вернулись к нам, значит? – произнес женский голос.

Что‑то двигалось перед ним, появлялось, исчезало. По краям замутненное.

– Мутно, – сказал он. Может, не вслух.

Он в больнице. Мутная личность – медсестра. Он жив. Как выясняется.

– Ну привет, солдат, – сказала медсестра.

 

Изгой

 

И что им не спится в такой небожеский час? Все четверо опять за столом – на сей раз завтракают. Патрик сделал французские тосты, подал с крем‑фрешем и малиной, для которой не сезон, на веджвудских тарелках сугробы сахарной пудры, как в ресторане. Малина прилетела аж из Мексики.

Бриджет и Тим бестревожно спали, а вот Луиза много часов провела на месте катастрофы. Из нее как будто все соки выжали, зато Патрик, хоть и оперировал всю ночь – в операционную вкатыва


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: