Лубяченко Эльвина Ивановна

1929 г.р., проживает, в г. Воротынске Калужской области

 

С 1936 года мы жили в небольшом флигельке на окраине довольно большого города с пятьюстами тысячами населения. Отец занимал неплохую должность, а мама занималась домашними делами, а вечером ходила на репетицию в заводской клуб. У нее был очень неплохой голос. Ну, а я с меньшей сестрой оставалась дома. За год до войны родители решили уехать снова в шахтерский поселок за двадцать пять км от города. Это была Родина родителей и наша. Хотели родители построить там домик и основательно там осесть. Уже и место для постройки присмотрели, но... началась война.

Утро было солнечным и ласковым. Проснувшись, я быстро подхватилась, натянула на себя сарафанчик и выбежала на улицу. На улице кучками стояли люди и о чем‑то говорили приглушенными голосами. Показалось, что люди были чем‑то обеспокоены. Потом пошли ко двору, где на летней кухне прикреплен был радиопередатчик. Из радиопередатчика неслось тревожное сообщение о том, что Гитлер нарушил мирный договор, который был заключен только год назад, и напал на Советский Союз. Не хотелось верить, что произошло что‑то страшное. Люди многие плакали. Говорили, что бомбили Киев, Харьков и еще некоторые города. Харьков от нас был километров триста с лишним. Мы, дети, хоть нам и было по 12–13 лет, плохо отдавали себе отчет, что значит, если бомбили Харьков и другие города в течение ночи, по нашим соображениям, война от нас где‑то близко.

Через несколько дней вечером подъехала машина, мы погрузили вещи и уехали снова в город, в наш флигелек.

Отца скоро взяли на фронт, а маму мобилизовали рыть противотанковые окопы.

Приближалась осень. Зачастили дожди. Мама простудилась. Она вся покрылась огромными фурункулами. Я ходила с нею на окопы, чтобы хоть немного ей помочь, но она все равно не выпускала лопату из рук. Мы, дети, вместе со взрослыми ходили в ночное дежурство на улицах, проверяли документы у прохожих. А беженцы все шли и ехали кто на чем! Особенно много было евреев. Мы сутками выстаивали в очередях под дождем, по колено в грязи, за мукой, за картошкой, за хлебом. Теперь мы уже понимали, что такое война.

Очень много солдат расквартировывали в каждом доме. В нашем маленьком флигеле и то каждую ночь по 10‑12 человек ночевали. Все чаще стали бомбить город. Первой бомбой тяжело ранило мою тетю и убило ее соседа. Они шли на рынок, когда налетели самолеты и стали бомбить.

Прошла холодная и голодная зима. Наступил 1942 год, а 17 июля 1942 года вошли в город немцы. Вошли без боя. Город был окружен, а дальше за городом километрах в восемнадцати были сильные бои на переправе через реку Северский Донец.

Очевидцы потом говорили, что была очень страшная картина, очень много погибло наших солдат. На улицах происходило тоже что‑то невообразимое. Люди чувствовали безвластие, тащили все, что попадалось под руки. Везли, несли, тащили волоком с мясокомбината и с мелькомбината, даже с овощной базы катили пустые бочки.

Да, во все времена были люди‑патриоты и люди‑предатели. Одни наши соседи очень ждали прихода немцев. Они говорили, что это, мол, идут наши кормильцы, а «кормильцы» в первые же дни своего прихода увели у этих соседей корову и забрали в комоде дорогие отрезы тканей.

Приближалась вторая военная осень. На улицах все чаще стали появляться люди с нашивками шестиконечных звезд. Это были евреи. Какая их ждала участь, никто точно не знал.

А однажды пришел к нам мамин брат. Он жил в другом конце города и не часто к нам захаживал. И одно то, что он пришел, означало уже, что что‑то случилось неладное. У него были широко открыты глаза и катились по щекам крупные слезы. Мы долго не могли добиться, что произошло, а он все плакал и не мог сказать ни слова.

Потом он рассказал, что вывозил какой‑то мусор за город (он работал ездовым на лошади) и вдруг увидел ужасную картину. Он увидел, как нескончаемой вереницей шли люди. Их было очень много, тысячи. Их гнали за город к большим оврагам и потом расстреливали. Стоял жуткий крик, от которого волосы дыбом поднимались.

А время шло. Приближался 1943 год. На соседней улице напротив нашего огорода на квартире жила переводчица. Русская молодая женщина, она жила с итальянским офицером, врачом, а работала в немецкой комендатуре. На работу и с работы она ходила через наш двор. Во дворе она как‑то столкнулась с мамой, они немного поговорили, и она иногда стала к нам заходить, когда ее итальянец был на дежурстве в госпитале.

Мама обычно болтала с нею вроде неохотно, но сама как‑то часто поглядывала в окно. Однажды Анна (так называли переводчицу) не стала заходить, а вызвала маму в коридор. Там они немного поговорили, и она ушла. А мама зашла какая‑то взволнованная и стала собирать документы и кое‑какие вещи. Дождавшись вечера, мы ушли к тетке, которая жила в трех километрах от нас.

Дней через пять мама мне сказала: «Ты маленькая, худенькая, ты не привлекаешь к себе внимания. Сходи домой, посмотри, все ли там на месте». И я пошла. Я приблизилась к дому с другой улицы. Издали увидела, что замок на двери висит на месте. Поэтому я не стала подходить к дверям, а стала заглядывать в окна, как будто чужой человек. И тут я увидела свежие следы немецких сапог. Я осмотрелась, но никого не увидела. Конечно, я догадывалась, что кто‑то близко есть. Я не спеша направилась к воротам, но из‑за угла дома вышел полицай с повязкой на рукаве и в немецкой форме. Я хотя и чувствовала, что кто‑то близко есть, но когда он появился, я вздрогнула и остановилась. Я стала быстро сообра‑жать, что мне делать. Полицай громко спросил: «Что ты тут делаешь и где твоя мать?» Я сказала, что я была у бабушки и вот, мол, пришла, а дома никого нет. Я было собралась быстро убежать в ту сторону, откуда пришла, но вдруг меня кто‑то больно схватил выше локтя, и рявкнул: «Шагай!» и толкнул меня в сторону ворот, то есть в сторону комендатуры. Я не поняла, откуда взялся второй полицай.

Пока я шла от тетки, я придумывала все подходы и так вошла в роль маленькой дурочки, что мне почему‑то не было очень страшно. Тем более я не знала истинной причины этого «спектакля». Конечно, этот «спектакль» мог для меня кончиться плачевно.

По‑настоящему я испугалась уже когда в комендатуре у меня стали спрашивать, кто к нам приходил ночью. А я действительно никого не видела и почти спокойно сказала, что никто не приходил к нам ни ночью, ни днем. Тогда для первого раза мне влепили такую затрещину, что сначала я не поняла, где я нахожусь, и очень заболела голова. Тогда начали спрашивать, где мать. Я им ответила то, что полицаям, мол, что понятия не имею, была у бабушки, а дома никого нет. Анна, переводчица, вела себя так, как будто она меня знать не знает и видит впервые. Я решила, что, значит, так надо, и старалась даже не смотреть в ее сторону. А.еще страшней стало, когда я услышала где‑то в соседнем помещении дикий мужской крик. Там, видно, кого‑то пытали. Потом меня схватили за воротник, вывели во двор и втолкнули в

какой‑то темный сарай. Когда глаза привыкли к темноте, я увидела человек двенадцать. Кто сидел, кто лежал. В сарае было ужасно холодно, и люди прижимались друг к другу, чтобы хоть чуть‑чуть согреться. Вызывали меня еще раза три, били по щекам и по голове, но это казалось не так страшно, как холод в сарае. Приносили нам пару раз объедки с итальянской кухни. К холоду, наверное, привыкнуть невозможно, а мерзнуть еще приходилось.

Дней через пять трое дюжих полицаев нас, пять человек, вывели и повели, не сказал нам, куда. Потом оказалось, что нас ведут на вокзал. Когда мы шли по перекидному мосту, мы увидели эшелон товарный, и по обе стороны стояли немецкие солдаты с собаками. Народу на вокзале было видимо‑невидимо. Полицаи растолкали людей, протолкнули нас к солдатам и нас сразу загнали в вагоны, и стало ясно, что нас повезут в Германию. Я была меньше всех, мне было четырнадцать с половиной лет.

Те девчата, которые находились в вагоне (нас было в вагоне 17), так вот, эти девчата были забраны по повесткам, поэтому у них были в сумках какие‑то вещички и кое‑какая еда. А у меня не было ничего и одета я была слабо. Я плакала днем и ночью.

Мне дали два платья и еще кое‑какие тряпки, чтобы обмотала ноги. Все равно большие пальцы на ногах я обморозила. Двери пока не закрывали, и мы в надежде увидеть среди толпы кого‑нибудь из своих близких, толкались, старались пробиться к проему дверей.

Теперь уже трудно поверить, но я как‑то обратила внимание на одного странного мужчину, который, как мне показалось, смотрел именно на меня и помахивал мне рукой. У него была окладистая черная борода, одет он был в румынской шинели, и островерхой шапке, которые носили румынские солдаты Уж очень этот мужчина чем‑то похож был на отца.

Спустя годы, когда я вернулась уже из Германии, мать подтвердила, что это был действительно отец. Больше я его никогда не видела, он погиб в этом же

году. И по возвращении я узнала, что Анна‑переводчица видела, как ночью приходил отец, и предупредила, чтобы ушли из дома и с ее помощью я попала в Германию, а не в «Бабий Яр».

Ехали мы в товарных вагонах, а зима была снежная и морозная. На второй день поезд остановили в степи. Немцы открыли двери и заставили нас нано‑сить соломы в вагоны с недалеко стоящих скирд. Велико было желание убежать, но по такому снегу нечего было и думать о побеге – это было бы самоубийством. Сугробы были чуть не в человеческий рост.

С соломой было немного легче. Мы зарывались в солому, как поросята, прижимаясь друг к другу. Нам давали 200 г хлеба в сутки и грамм 100 чего‑то наподобие кровяной колбасы. У нас были разные предположения насчет этой колбасы, но... голод не тетка. Нужду справляли прямо под двери.

Как‑то остановился поезд и сказали, что дадут нам суп. Мы были рады и ждали этого момента, выглядывали в маленькие, затянутые колючей проволокой окошки, и поняли, что мы уже где‑то в чужой стране. Но это была еще не Германия.

Два солдата водили по пять человек за супом. У меня не было никакой посуды и получилось, что я оказалась последней. Я так боялась, что мне не хватит, и когда я уже залезала в вагон, было так высоко, что я никак не могла залезть, и тогда меня подтолкнул солдат и я упала на банку с супом и суп мой разлился. Как же я плакала, сутки, наверное. Долгие годы я чувствовала запах этого супа и, казалось, нет ничего вкуснее овсяного супа.

Следующая остановка была уже в Польше. Мы там стояли четверо суток. Нам сказали, что ждем, пока освободятся бараки. На четвертый день нам дали почему‑то чуть больше, чем обычно, хлеба, и мы поехали дальше. По какому‑то «радио» мы узнали, что стояли мы в польском городе Люблине. А еще позже, когда уже возвращались домой на Родину, мы узнали, что в Люблине был крематорий, где сжигали людей.

Наконец‑то привезли нас в концлагерь в городе Граево (это Польша, так нам сказали). Загнали эшелон на территорию концлагеря. Лагерь был огорожен в два ряда колючей проволокой, и вышки с автоматчиками. В бараках были двухъярусные нары из не‑ струганных досок. Посреди барака была железная бочка‑буржуйка, которую топили дровами. Потом пригнали еще два больших эшелона с молодежью из Белоруссии. Два парня из белорусов сошли с ума. Одного через пару дней не стало, а другой бегал по баракам и что‑то непонятное кричал. Кормили баландой из брюквы и гнилой картошки. Не помню, сколько мы были там.

Подогнали вагоны, погрузили нас и повезли в Германию. Ехали не спеша и на каждой остановке отцепляли по два вагона. Наконец‑то мы приехали в город Вертхайм на Майне. Нас повели на биржу и начали раздавать помещикам. Это процедура длилась почти до вечера. Я опять оказалась последней. Когда меня показали моей хозяйке, она чуть не упала в обморок. Ей нужен был работник, а я была ходячий скелет, но ей сказали, что рабочих уже не будут привозить. Она, скривясь, согласилась меня взять. И потекли мои дни рабства...

Боже, как же мне было тяжело и не под силу, ведь было мне всего 14 с половиной лет. Десять коров, свиней много, девять гектар земли, так что пахать коровами приходилось и пилить лес. Собирали больше стирки. А стирали тогда вручную. Я свои худые пальцы растирала до живого мяса и плакала от нестерпимой боли, а меня еще и лупили чем придется. Спустя время, я привыкла, конечно. Ну, наверное, еще потому, что подросла.

Освободили нас американцы 2 апреля 1945 года. Все освобожденные съезжались в лагерь ‑ пересыльный пункт. Это был бывший военный аэродром. Там было море народа: французы, поляки, итальянцы, бельгийцы, русские, конечно. Первых отправили домой французов, бельгийцев, голландцев. Полякам предложили ехать не то в Англию, не то во Францию. Итальянцам сказали, чтобы они добирались домой самостоятельно. Русских начали вывозить в конце июня. Сначала на машинах до Нюрнберга, а потом товарными вагонами аж до Одера. На Одере нас передали нашим. Неделю мы скитались в лесу, что находился недалеко от того места, где нас передали. В этом лесу уже побывало людей, которых со всей Германии передавали тут нашим, что лес уже не был похож на лес. Ни травиночки, и деревья, как после пожара. Потом нам сказали, что в городе Витенберге есть лагерь, где собираются русские, и потом оттуда отправляют на Родину.

До Витенберга добирались, как говорится, на подручных средствах. И пешком шли, и на попутных машинах, и на повозке лошадьми, не знаю, где мы ее выпросили. До лагеря добрались. Нам сказали, что перед нашим прибытием человек 500 отправили пешком. Это было страшно, ведь это был уже июль, а значит, по такой жаре идти много сотен километров. Мы не торопились, да и людей еще не собралось столько, чтобы отправлять. Потом прошел слух, что американцы узнали о том, что людей пешком гонят, приезжала какая‑то делегация и пообещали дать машины студебекеры. Через несколько дней пригнали 18 машин, скомандовали «по машинам», и мы поехали. Конечно, лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Но мы ехали очень даже хорошо. Наш курс был на Ковель. Мы ехали через Польшу, и судьба сложилась так, что второй раз я попала в польский город Люблин. Мы проехали через город и на окраине остановились на ночлег. Нас везли военные. Я в этом эшелоне была самая молодая, и ко мне относились военные с уважением, как к малолетней девочке. Когда уже все расположились кто где, я увидела, что человек восемь офицеров группкой куда‑то собрались идти. У одного я выпытала, куда они хотят идти, и стала просить, чтобы они меня взяли с собой. Они, конечно, категорически не разрешали, но я шла на расстоянии следом. Они шли смотреть люблинский Майданек, тот самый, где был крематорий, где сжигали людей. И я все увидела. Я и теперь все помню до мелочей. Могу рассказать, могу точно нарисовать крематорий. Вход в него был с двух сторон. Как зайдешь (с той стороны, с которой людей вводили) стояли бочки с человеческими волосами, в углу тут же кости. По левую же сторону – газовая камера, когда туда набивали людей, в потолке открывался небольшой люк и оттуда сыпалась известь, превращаясь в газ. Дальше по этой же стороне стоял длинный стол, обитый жестью. На этом столе расчленяли тела и потом бросали в печи. Печей там было восемь. Четыре с одной стороны и четыре – с другой. Там стоял мощный вентилятор, чтобы создавать тягу в печах. Метрах в ста от крематория были выкопаны рвы, туда бросали недогоревшие тела. Я не помню, сколько времени прошло с того времени, когда крематорий делал свое дело, до времени, когда мы это смотрели, но еще сильно воняло мертвечиной. Мы все плотно закрывали носы носовыми платками. Невозможно было дышать.

Итак, мы приехали в Ковель. Нас тоже за городом выгрузили прямо в бурьян, и мы там были тоже с неделю, пока не прошли фильтрацию. Дальше по домам мы опять добирались кто на чем. Ехали на сцеплениях вагонов и на крышах поездов. В общем, кто как мог. Зато мы ехали на Родину, хоть и неласковую, но на свою, родную.

Прошло целых пятьдесят лет. И в 1995 году я встретила в своем поселке, где я теперь живу, немца‑прораба, который строил городок для военных, прибывающих из Германии. Узнав от переводчицы обо мне, и что я во время войны работала в тридцати километрах от его города, он со своей подругой, которая приезжала в нему из Германии, напросились ко мне в гости. Мы попили чайку, поговорили о том‑о сем (я еще неплохо помню немецкий), они меня очень даже хорошо понимали. Потом они отыскали деревню, в которой я работала и, поговорив с бургомистром, прислали мне приглашение в Германию. Конечно, возраст у меня уже преклонный, но я поехала. Поездка была очень интересной. Я все помню до мелочей. Я приехала сама, как будто я только месяц какой‑то отсутствовала. Даже помещица моя оказалась еще жива (но в этот год, 1995‑й, она потом умерла). Меня тоже многие помнят, даже называли, как раньше, по имени, без «фрау», и мне это было приятно.

Приезжал из газеты фотокорреспондент. Люди бросали свои дела и приходили посмотреть на меня и поговорить. А ведь мы были когда‑то врагами. Вот и все, хотя я еще много кое‑чего помню.

 

Судьба моей тети

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: