Две концепции вакуума 12 страница

Верно заметил И. Киреевский: «нельзя не узнать стихов Языкова по особенной гармонии и яркости звуков, принадлежащих его лире исключительно». Но вопрос в том, что же является фундаментом этого впечатления, где же в самом стихе точки, дающие повод к такому представлению? Помимо инструментовки стиха (о которой скажем дальше), этому способствуют описания звучностей, столь часто попадаю­щиеся у Языкова, и притом описания звучностей массивных, громовых.

Так с неба падающий гром Подземных грохотов звучнее. Так песнь победная громчей Глухого скрежета цепей. (I, 7)

Языков сам в стихах говорит о блеске и звонкости стиха:

Стихи, внушенные тобой, Звучат и блещут золотые! (I, 105)

Тебе стихи мои звучали Живые, светлые, как ты (I, 124)

Блестящ и звонок вольный стих (I, 247) стихом блистая удалым (I, 303) И мой разгульный, звонкий стих (I, 326) резкий звон стиха (I, 252) Полет мечты и звон стиха (I, 271)

Кстати — эпитет «громозвучный», которым характеризовали стих Языкова — эпитет чисто языковский: «И громозвучный наш язык» (I, 270).

Но не только описания звука, — звукоподражания и тонкая инструментовка свойственны Языкову. Айхенвальд (Силуэты, 64) говорит о «буйной фонетике» у Языкова, о том, что Языкову присущи «эпитеты звуковые, всякая хвала громопо-добию, громозвучанию, гудящему колоколу, шуму широководной реки, топоту „бурноногого коня", „многогромной войне"» (ibid. 65). Недаром так часто аллите­рации на «С», звук светлый и сияющий, попадаются у Языкова: Светла, свободна и спокойна (I, 143) Стекло сшибалось ςο стеклом (I, 175) И славлю смертными стихами (1, 189) На стогнах смертельный свирепствовал бой (I, 51)


Весьма часто эпитет начинается с того же звука, что и существительное. На то же «с»: «на скучной степи бытия», «тревожа слабые сердца», «в стране, где славной старины», «я думал страстными стихами», «Где дремлют Сороти студеной Госте­приимные струи», «сельскую свободу возлюбя», «на милой тесноте старинного сто­ла» и т. д. На другие звуки: гордый Грек, бодрым бойцам, поэзии подложной, воль­ных вдохновений, невской непогоды, поступью павлиньей и т. д. и т. д. — можно было бы примеры умножать до бесконечности. Заметим, «энергия» стиха, отмечав­шаяся критиками, хоть отчасти не отсюда ли, ибо в самом деле такое настойчивое повторение одного звука в двух смежных словах придает стиху какую-то чекан­ность и твердость.

Гоголь и его современники восторгались инструментовкой стихов, описываю­щих игру в свайку:

Тяжкий гвоздь стойком и плотно Бьет в кольцо; кольцо бренчит. (I, 164)

Но можно было бы умножить примеры столь же совершенной инструментовки: жуткая инструментовка на «ч», «у», «р», стиха, веющего почти вещественным пожа­ром войны:

Пожар Чесмы, чугун Кагула, И Руси грозные права! (I, 171)

Или (инструментовка на «о» и «т»):

Не стонет дол от топота коней (I, 39).

Или инструментовка на светлое, сияющее, прорезывающее «е», сменяемое влажным «а»:

Светлее зеркальных зыбей, Звезды прелестнее рассветной, Пышнее ленты огнецветной Повязки сладостных дождей. (I, 105)

Или, наконец, звуковое описание шороха леса, инструментованное на «ш», «х», «т», усиливаемое потом «щ» и «х» и глухим «у»:

В вершинах леса, там и там, По шепотливым их листам Мгновенный шорох пробегает — И смолкнет вдруг, и вдруг сильней Зашевелится мрак ветвей И лес пробудится дремучий, И в чаще ходит шум глухой — Здесь и тогда, ручей гремучий, Твой говор слышен волновой! (I, 155)

Шум, гром и сияние, почти вещественные, наполняют стихи Языкова. Историк нашел бы в них отголоски старых державинских громов. Так, ярко видно это из сопоставления хотя бы с одой «На взятие Измаила»:

Краснеет Понт, ревет гром ярый, Ударам вслед звучат удары, Дрожит земля, дождь искр течет...

У Державина — громы екатерининских войн и екатерининской славы. У архаи- i современников Языкова, — у Федора Глинки, например, возродится библейский.


 


Психология творчества Языкова


233


 


         
   


Грядет, грядет Господь вселенной! Грохочут громы по следам; Грядет и глас гремит священный От неба и до бездн... 3

Но у самого Языкова только поздно, в 40-е годы гром и гул станут громами «священной поэзии». Каково психологическое окружение их в первый период, об этом позднее, сейчас достаточно установить, что так есть.

Но не только вещественно-звуковая сторона сияет в стихе Языкова — упругая гибкость ритма упорядочивает эту почти материальную звучность стиха, сдерживает эту вещественность какой-то властной силой. Опять-таки нельзя не процитировать Гоголя: «Имя Языков пришлось ему не даром. Владеет он языком, как Араб диким конем своим, и еще как бы хвастается своей властью. Откуда ни начнет период, с головы ли, с хвоста, он выведет его картинно, заключит и замкнет так, что оста­новишься пораженный». В сущности то же в другой метафоре сказал Шевырев: «Ни у кого из поэтов русских стихи так свободно не льются, и слова так покорно не смыкаются в одно согласное и великое целое, как у Языкова. Он движет ими и строит ряды их, как искусный полководец обширное воинство». И если опять посмотреть на те элементы в строении произведения, которые производят подоб­ное впечатление, нельзя не признать, что одним из поводов к последнему является обилие перенесений (enjambements), отмечавшееся всеми, кто только читал Языкова. Верховский, например (с. 37—38), говорит о шестистопном ямбе, которым писаны элегии последних лет: «Как он далек от классического александрийца пластиче­ской антологии! Одно „обилие „перенесений" дает ему простоту и развязанность, непосредственность и свободу импровизации». Особенно явственно эта упрямая энергия стиха выступает в стихотворении «Конь»: здесь смысловое дробление, логические цезуры и логические связи поистине противоборствуют с метрической тканью стихотворения (четырехстопный хорей).

Властная энергия Языковского стиха, которой поэт как бы хвастается, не только в ритме обнаруживается: в синтаксисе порою она же видна — в расстановке слов, например:

Как прежде, белизну возвышенных грудей Струями локоны златыми осыпайте! (I, 211)

более чем капризно расставлены здесь слова второй строки. В стихотворении «Весенняя ночь» два эпитета поставлены рядом: один — в форме прилагательного, другой (неожиданно) — в форме существительного:

...Где же ты,

Как поцелуй насильный и мятежный, Разгульная и чудо красоты'! (I, 207)

Или в другом стихотворении:

Во мне божественное живо Воспоминанье о тебе. (I, 154)

С большим усилием можно прочесть последние строки так, чтобы слушатель воспринял «божественное» в качестве прилагательного к «воспоминанье» и не по­ставил между строками паузы — запятой или тире. Доказательство тому, что даже музыканты (Даргомыжский) не вполне справились с этой задачей и в романсе не сумели спаять воедино этих строк.


И, наконец, появление малоупотребительных грамматических форм, приковы­вающих к себе внимание своей капризной изогнутостью — свидетельствует о все том же. Так, порою Языков ставит форму единственного числа вместо более упот­ребительного множественного:

Да кудрю темно-золотую (I, 249) Под стеклянным брызгом волн (I, 232)4 или наоборот — форму множественного вместо единственного:

Подняв холодные железы (I, 38)

Таково вкратце периферическое (формальное, внешне-психологическое) свое­образие языковских стихотворений: блеск, звучность, ритмическое упрямство. Нужно теперь от периферии двинуться вглубь.

II

Принято причислять Языкова к пушкинской школе. Еще Вяземский в 1847 году подал повод к этому мнению словами: «В нем угасла последняя звезда пушкинского созвездия, с ним навсегда умолкли последние отголоски пушкинской лиры». В утрированно-резком виде восприняли эту мысль позднейшие исследователи. Николаевский (1850) пишет: «Он принадлежал к школе Пушкина и, может быть, первоначально заимствовал у него меру и стих». Айхенвальду (Силуэты, с. 70) дорого то, что на Языкове «сияет отблеск Пушкина» и «желанен он», по мнению Айхен-вальда, «русской литературе, как собеседник великого поэта». Статья Я., озаглав­ленная «Памяти Языкова» и помещенная в «Московских Ведомостях»5, развивает образ Вяземского, причисляя Языкова к тем поэтам, которые подобно планетам, обращающимся вокруг небесного светила, окружали нашего великого поэта, как плеяда, часто заимствовали у него блестящие особенности своих произведений и, после ранней кончины Пушкина, продолжали долго озарять нашу литературу ярким отблеском его поэтических созданий. Сиповский, критикуя Смирнова, утверждает, что сближение Пушкина и Языкова должно быть краеугольным кам­нем всякого исследования о Языкове, так как «все поэты-современники Пушкина интересны, только как его сподвижники, которых он многому учил и у которых иногда сам учился»6.

Но против этого мнения иногда раздавались протестующие голоса. Знаток язы­ковской поэзии Садовников (Отзывы, 524) по этому поводу пишет: «самый строй языковской лиры был совершенно иной: на более торжественный лад. Он был отголоском Державина, которому, как русскому поэту, принадлежала первая любовь Николая Михайловича. Жуковский и Карамзин занимали вторые места».

Смирнов в своей монографии о Языкове (Пермь, 1900, с. 265) пытался также Разграничить языковскую и пушкинскую поэзию, но сближение с Батюшковым, на которое особенно напирает Смирнов, вряд ли удачно7. Однако интуитивно все *е Смирнов верно чуял, что исторических корней языковской поэзии следует искать где-то до Пушкина. В самом деле, Языков именно тем и интересен, что в нем каким-то чудом сохранились традиции более старые, чем пушкинские, тра­диции, выходившие из моды в его время, становившиеся «провинциальными» — традиции ломоносовско-державинские, боровшиеся как с призрачным романтиз­мом, так и с байронизмом, с пушкинизмом, и вообще с более новыми течениями.


 


Психология творчества Языкова


235


 


** -У ι___________________________________________________________

Напомним, что до 1826 года Языков не питал особой симпатии к поэзии Пушкина — неважно, что, может быть, это чувство было навеяно извне влиянием его учителя, дерптского профессора словесности Перевощикова8. Старые критики, современ­ники Языкова, особенно ясно чувствовали державинское в языковских стихах. Ше-вырев (1847) говорит: «Марков заставлял Языкова переписывать стихи Ломоносова и Державина: других поэтов он не знал. Вот где была первая школа Языкова; вот гел его мужественный стих. В Дерптском уединении поет он Ломоносова, ι и Жуковского, которые питали его молодую музу». К. Аксаков в своей Ariv^F.~^.ra сближал Ломоносова и Языкова9. Вяземский, говоривший о Языкове как звезде «Пушкинского созвездия», в стихотворении «Поминки» (1853) нает о Державине:

Пушкин был отец твой крестный, А Державин — прадед твой,

а в другом

стихотворении ' ' еще ярче запечатлел ту же мысль, говоря о Дерпте:

Державина святое знамя

Ты здесь с победой водрузил!

Ты под его широкой славой

Священный заключил союз:

Орла поэзии двутлавой

С орлом германских древних муз.

И позднее чуяли державинских орлов у Языкова. Смирнов говорит о «некото­рой» родственности поэтического таланта Языкова и Державина (с. 253). Аноним «Московского Обозрения», весьма несочувственно относящийся к Языкову, сбли­жает (с. 219) Языковское описание Кавказа в послании к Хрипкову с державин-ским «На победу графа Зубова», и вообще отмечает (с. 189) влияние державинских стихов, на которых Языков вырос. Впрочем, он же замечает (с. 191): «Того орлиного взмаха, Юпитеровского грома, которым поражают некоторые строфы Державина —

у него нет».

Всмотримся однако ближе в языковских и державинских орлов. У Державина — орел тсралыщко-аллегорический, орел эмблем — орел императорский. Таков он в «Видении Мурзы»:

Орел полунощный, огромный, Сопутник молний торжеству, Геройский провозвестник славы, Сидя пред ней на груде книг, Священны блюл ее уставы; Потухший гром в когтях своих И лавр с оливными ветвями Держал, как будто бы уснув.

Или — «Осенью во время осады Очакова»:

...орел

Над древним Царством Митридата Летает и темнит луну; Под звучным крыл его мельканьем То черн, то бледн, то рдян Эвксин...

Это орел екатерининский, орел осьмнадцатого века. У Языкова же орел поэтиче­ский, символический. Вдохновение для Языкова не иное что, как парение орла.


Орел великий встрепенется,

Расширит крылья и взовьется

К бессмертной области светил. (I, 104)

По опыту знает Языков, как поэтический гений поднимает крылья:

И зря, как вас венчает Бессмертие в веках, Приподнимает крылы И чувствует в крылах Торжественные силы. (I, 31)

И в обращении к поэту, наконец, звучит то же:

Невинен будь, как голубица, Смел и отважен, как орел.

В послании к Княжевичу (I, 34):

Ты, радуясь душой, услышишь песнь свободы В живой гармонии стихов, Как с горной высоты внимает сын природы Победоносный крик орлов.

Только однажды и у Языкова всплывает образ военного как у Державина орла, да и то в тонах архаистических: в Военной Новгородской песне 1170 года (I, 89):

Свободно, высоко взлетел орел, Свободно волнуется море; Замедли орлиный полет, Сдержи своенравное море!

Но все же родственные тона связывают Языкова с Державиным. Орел позднего «библейского» Языкова вместе с тем и державинский орел:

Возьмет ли арфу: дивной силой Дух преисполнится его И, как орел ширококрылый, Взлетит до неба Твоего. (I, 203)

Языков любит державинские эпитеты «пышный», «торжественный» и говорит о солнце, восходящем в торжественном покое (I, 95), о пышной тишине восходя­щего солнца (I, 119)'2.

Однако, если мы перейдем в более глубокий психологический слой, в темати­ческий, то разница станет явной.

Тематика была всегда в глазах критиков больным местом Языкова. Странным образом Белинский и Сенковский подавали здесь друг другу руки. С тридцатых годов тянутся почти до наших дней упреки в «бессодержательности» поэзии Язы­кова. К. Полевой (1833) утверждает, что «всегдашним, лучшим перлом стихотворе­ний г-на Языкова останется выражение оных», и характеризует Языкова как «поэта выражения». Берг (1833) пишет: «ein besonderer Reiz liegt in seiner Sprache». «Отече­ственные записки» в 40-х годах отмечают в «Новых стихотворениях» «отсутствие всякого определенного и неопределенного содержания» и т. д. и т. д. И позднее (1850) еще заявляют, что поэзия Языкова без содержания, но полная увлекательной силы и гармонии стиха (Николаевский). Белинскому кажется недостойным поэзии воспевать вино и только вино. Наставительно он замечает: «Мы понимаем, что есть Поэзия во всем живом, стало быть, есть она и в питье вина, но никак не понимаем, чтоб она могла быть в пьянстве; поэзия может быть и в еде, но никогда в обжорстве».


«злогия творчества Языкова


Психология творчества Языкова


237


 


         
   


Этим упреком Белинский попадает в неприятную для него компанию с Сенков-ским. Искривлявшийся и изманерничавшийся Сенковский писал: «Обыкновенная жизнь — проза: я согласен. Но разгульная жизнь еще хуже: это дурная проза, сквер­ная, грязная проза. Как же можно перелагать ее в стихи?.. Винный погреб не при­надлежит ни к какой литературе». Добролюбов писал: «Он погубил свой талант, воспевая пирушки да побранивая немецкую нехристь, тогда как он мог обратиться к предметам гораздо более высоким и благородным». Никто не станет спорить, что большая часть стихотворений Языкова посвящена воспеванию вина и разгула. Но нельзя не согласиться с Гербелем|3, утверждающим, что «большинство критиче­ских статей, не исключая и статьи Белинского... отличаются самым крайним задо­ром и несомненным пристрастием». В самом деле, только пристрастием можно объяснить, что старые (да и некоторые новые) критики, всегда занятые оценкой тем и их квалификацией по рубрикам «низкий», «недостойный», «высокий» и т. д., могли проглядеть ряд тем в творчестве Языкова. Так, мы знаем, что ряд стихотворений Языкова даже раннего периода посвящен историческим темам.

Когда в последние годы Языков меняет строй своей лиры, то и это не нравится его критикам. «Библиотека для чтения» Сенковского в 1844 году пишет (т. 67, отд. VI, с. 33): «некогда разгульная, краснощекая, буйная Муза, словно старая грешница, рядит себя в чепец — охает, кряхтит и поет целомудренно». В 50-х годах аноним «Московского Обозрения» (с. 148) восклицает: «Как много гуманного смысла в студентских ассоциациях и беззаветном общении между собою скудными средствами... Сколько сердечной поэзии заключено в этом перебивании и суровой нужде!» Языков в воспевании студенческой жизни будто бы прошел мимо этого. А когда Языков в стихотворении «Мое уединение» описывает бедный чердак сту­дента, то это опять не нравится критику. Ряд иных, не вакхических тем разглядели и выдвинули на первый план языковские друзья. Кениг со слов Мелыунова пишет: «Der Anblick des Kremls, dieses Palladium Russlands, so wie andere Erinnerungen der Vorzeit nдhren seine Begeisterung».

Погодин пишет: «Одно только чувство оживляло его (последние) годы: это любовь к отечеству. Отечество, Святую Русь, любил он всем сердцем своим, всею душою своею и всею мыслию своею». Шевырев пишет: «Москва... дала другое направление мужавшей лире поэта. Уж не дерптский разгул слышится в стихах его. Здесь под благовест московской святыни раздаются подражания псалмам». Вязем­ский говорит: «Языков был влюблен в Россию». Позднее исследователи, преиму­щественно консервативного направления, пытались подчеркнуть именно эту патриотическую сторону поэзии Языкова, которую замалчивали или оставляли в стороне Белинский и примыкающий к нему Шенрок14. По существу эти исследо­ватели были более правы. Объективный исследователь творчества Языкова и его тематики должен признать наличие патриотических тем в творчестве Языкова с са­мого начала: в дерптский период. Ценность тем и художественная значительность произведений нас в данном случае не занимает. Одно ясно: большинство критиков сузили диапазон творчества Языкова, забраковав, как не имеющие ценности, ряд произведений: историческое — «риторика» элегии последних лет — «оханье старой грешницы». Что к критике примешивалась личная неприязнь, видно из того, на­пример, что в глазах Белинского у Давыдова все минусы Языкова оказываются плюсами. Даже низменность «винных» тем прощается Давыдову: «он поэтизировал все, к чему ни прикасался: в его стихах преужасные пуншевые стаканы и чаши не оскорбляют образованного чувства... все эти лагерные замашки, казарменное удальство... облагораживаются формою»... Вот что о Давыдове писал Белинский.


В сущности, это совсем то же, что И. Киреевский говорил о Языкове: «виноват ли Языков, что те предметы, которые на душе других оставляют следы груза, на его душе оставляют перлы поэзии, перлы драгоценные, огнистые, круглые?»

Во всяком случае, как видно из предыдущего, тематика Языкова шире, чем про­сто воспевание винного разгула. Любопытно, как Языков отшучивается от «крити­ческих» упреков подобного рода. В послании к Вульфу (I, 168) он пишет:

Недаром прежний доброхот Моей богини своенравной, Середь Москвы перводержавной Меня бранил во весь народ, И возгласил правдиво, смело, Что муза юности моей Скучна, блудлива: то и дело Поет вино, табак, друзей; Свое, чужое повторяет, Разнообразна лишь в словах И мерной прозой восклицает О выписных профессорах!

Правда, не только недруги, но и друзья Языкова почти постоянно возвращались к «поучению» его: до конца его жизни кто-нибудь из близких друзей так или иначе «воспитательски» поучал его. В дерптский период — старший брат Александр Михайлович, которому Н. М. в ноябре 1822 г. писал (Я. А. I, 17): «ты советуешь мне сочинить что-нибудь поважнее; я сам давно об этом думал и уже начал пьесу, к которой приложу полное старание». Позднее «учил» его в посланиях Боратын­ский (1831):

Другого счастия поэтом Ты позже будешь, милый мой, И сам искупишь перед светом Проказы музы молодой.

И в другом послании, говоря о Музе:

Наперснице души твоей Дай диадему и порфиру; Державный сан ее открой, Да изумит своей красой, Да величавый взор смущает Ея злословного судью, Да в ней хулитель твой познает Мою царицу и свою.

И наконец, в 40-х годах «учил» Языкова Гоголь. Письма его к Языкову полны Поучений. Так, например: «Перетряхни русскую старину, особенно времена царей. Они живей и говорящей, и ближе к нам, — и ты в несколько раз выиграешь более, когда те русские стихии и чисто славянские струи нашей породы, из-за которых Идет спор, выставишь в живых и говорящих образах. Твои герои... ходом и действием своим защитят сильней, чем бы ты сам защитил истину; ибо дело сильней слова». ° одном письме, проникнутом резким раздражением против славянофилов, Гоголь Пишет: «Сиди до времени смирно и не шуми, и хорошенько ощупай себя и свой талант, который, видит Бог, не затем тебе дан, чтобы писать послания к Кароли-Нам, но на дело более крепкое и прочное»16.

Теперь мы можем вернуться к предыдущей главе и указать на рознь тематики И Державинской формы, о которой мы упомянули. В самом деле: Языков не весь


Психология творчества Языкова


239


 


в анакреонтических стихотворениях — критики его не правы, как мы видели. Пра­вы были те, кто выдвигал патриотическое, библейское и т. д. в Языкове с самого начала, и те, кто, видя зорко эти потенции, прозорливо учил Языкова. Державин-ско-ломоносовское в Языкове сильно. Но иронией судьбы в других условиях оказа­лась Муза Языкова: «Орлы» Державина имели опору в историческом бытии — в Екатерининской эпохе войн. «Орлы» Языкова парят в поэтической синеве. Строй торжественной оды у Языкова оказывается в другом контексте: в контексте альбом­ных мадригалов. Поразительно, что та же звучная рифма «блещет — трепещет» встречается у Языкова в «высоком» стихотворении «Гений» и в «именинном» сти­хотворении, посвященном Дириной:

Так гений радостно трепещет, Свое величье познает, Когда пред ним гремит и блещет Иного гения полет. (I, 94)

Не в первый раз восторгом блещет Сей дар, покорствующий вам, И сердце сладостно трепещет, Кипучим тесное мечтам.

И еще ярче эта скованность громозвучного стиха, не имеющего настоящего приложения, дающего гиперболические размеры бытовым мелочам, предстает в описании дерптского празднества, где:

Стекло звенело; пелись гимны;

Тимпан торжественный бряцал. (I, 101)

и тут же рядом: «стакан пуншевой» и приглашение:

Как мы пивали, пей до дна.

Державинские гиперболы, громы од звучат как-то сиро и одиноко. «Фелицу» заменили «жены профессоров» — Воейкова, Дирина. Дерптский «альбомный» быт и торжественность од оказываются в разладе. И нельзя не вспомнить опять слов Гоголя: «Не для элегий и антологических стихотворений, но для дифирамба и гим­на родился он; это услышали все. И уже скорее от Державина, нежели от Пушкина, должен был он засветить светильник свой». Резюмируя, мы сказали бы, что психо­логически экспрессивный строй лиры Языкова, близкий к Державину, направлен на иные, чем у Державина, темы: своеобразие художественной личности Языкова в этом несоответствии и в этом смешении.

Когда Пушкин увидел языковские стихотворения издания 1833 года, то он сказал с досадою: «Зачем он назвал их: стихотворения Языкова; их бы следовало назвать просто: хмель! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного: тут потребно буйство сил». Почти то же говорил о стихах Языкова И. Киреевский: «Если мы вникнем в то впечатление, которое производит на нас его поэзия, то уви­дим, что она действует на душу, как вино, им воспеваемое, как какое-то волшебное вино, от которого жизнь двоится в глазах наших: одна жизнь является нам тесною, мелкою, вседневного; другая праздничною, поэтическою, просторною...» Не стоит продолжать цитат из перво- и второстепенных критиков, говорящих все о том же. Лучше всмотреться в стихи Языкова, чтобы убедиться во всей меткости пушкин­ских слов о «буйстве сил» и слов И. Киреевского: «средоточением поэзии Языкова служит то чувство, которое я не умею определить иначе, как назвав его стремлением


к душевному простору». Почти в каждом стихотворении мы услышим эпитеты «сво­бодный», «вольный», «буйный» — поистине здесь «раздолье Вакха и свободы» (I, 74).

Приди сюда хоть русский царь, Мы от бокалов не привстанем. Хоть громом Бог в наш стол ударь, Мы пировать не перестанем. (Бычк. 5)

Напомним, что вокруг Языкова царил в это время лунный сантиментальный романтизм, — кладбища и призраки. Вяземский пишет А. И. Тургеневу в 1833 г.: «Козлова и Языкова стихотворения вышли, два антипода, но тут не по шерсти им дано, и забодает не Козлов»17. В дерптских письмах Языков не особенно одобри­тельно отзывается о Козлове — «много вялых стихов». Романтическая меланхолия для Языкова вялость. О меланхолии всякой всегда молчит Языков. Конечно, и о Боратынском Языков мог сказать: «вяло» и действительно пишет о «Пирах»: «Они не имеют того дифирамбического вдохновения, которое должно бы управлять по­этов, затевающих пиры...»18 Такие строки из «Пиров» не могли, разумеется, понра­виться Языкову:

Пускай на век исчезла младость, Пируйте, друга: стуком чаш Авось приманенная радость Еще заглянет в угол наш.

У Языкова — упрямое упорство в «вакхичности». О ритмико-смысловом упрям­стве стиха мы уже говорили. Но недаром так часты и словосочетания с приставкой «свое-» и «само-»: самобытный, своенародный, своевольный, своенравный, само­управный:

Горделивый и свободный Чудно пьянствует поэт. (I, 235)

Сам Языков говорит о своем «пьяно-буйном» стихе (I, 321). Поистине:

Сей мир поэзии обычной Он тесен славе, мир иной, Свободный, светлый, безграничный, Как рай, лежит передо мной! (I, 131)

Но вот здесь-то и начинается критика в настоящем смысле слова. Старые кри­тики много места в своих писаниях уделяли именно «критике» — в этом смысле, то есть установлению психологической и биографической подлинности художествен­ного лиризма, — то есть говорили о критике не только в смысле оценки, но и в смысле таком примерно, в каком мы говорим о критике текста: подлинно ли выра­женное в художественном произведении чувство или подделано? По существу именно эта проблема — центральна в психологии творчества. Один из первых вопросов последней — вопрос о биографической аутентичности произведения. Далеко не лишне поэтому бросить взгляд на проделанную старыми критиками работу.

Большинство из них утверждало (одни — в виде упрека, другие — объективно), что Языков-художник, Языков, выражающийся в своих стихотворениях, совсем не реальный Николай Михайлович Языков. «Муза г. Языкова прикидывается вак­ханкою» (Белинский). «Воспевание разгулья, вина — только система, школа, только следствие ложного понятия о поэзии» (Сенковский). Стихи Языкова «сочинены... Не черпаны из живой действительности, не выношены сердцем» (Аноним.


Психология творчества Языкова


Психология творчества Языкова


241


 


«Московское Обозрение»). «В теоретическом пьянстве Языкова, как в безумии Гамлета, видна система» (Айхенвальд). «Этот мнимый Вакх был в конце концов рав­нодушен и к вакханкам» (он же). Белинский особенно настойчиво выдвигал эту сторону поэзии Языкова: «Риторизм есть главная основа всей поэзии Языкова. Все его ухарские и мило забубённые выходки, его молодое буйство и чудное пьянство явились в печати не как выражение действительности (чем должна быть всякая истинная поэзия), а так, только для красоты слога, как говорит Манилов». И дейст­вительно, на первый взгляд, в Языкове разлад между словом и делом. Вяземский добродушно подсмеялся над этим в стихах:

































Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: