Таким образом, можно сказать, что современная западная культура с ее демократическим идеалом окончательного земного рая в основных своих предпосылках имеет древнейших предков. Культура эта только наиболее последовательно выразила то, что ранее намечалось как тенденция, и что определяло собою, например, общие воззрения семитических народов на государство и его основную цель.
Б) Более частные ценностные принципы, раскрывающиеся в жизни принадлежащих к общему культурному миру расовых, племенных и национальных личностей, — культурные ценности второго порядка. Понять их можно только в связи с общей культурно-исторической обстановкой, в которой они родились и выросли. В этом смысле можно сказать, что названные ценности суть столько же проявления физических и психических свойств расы, сколько продукты месторазвития, то есть социально-исторической среды, рассматриваемой «одновременно и неотрывно от среды внешней, географической»[476]. Ибо подобная личность всегда имеет «дух и плоть» и «выявляется не только в духовной, но и в плотской сфере». Присутствие названных ценностей, по большей части невидимое и неосознанное, определяет существенные, качественные отличия отдельных народов в «самых способах подхода к вопросам бытия» и в обусловленных ими приемах жизнестроительства. Таково, например, различие между психологией народов иранской и туринской расы. По основным своим интуициям народы эти принадлежат к культурному миру, который не удовлетворялся закреплением в посюстороннем и стремился к исканиям потустороннего. Однако общий религиозный уклон в сторону трансцендентного, столь отличающийся от семитического имманентизма, получал у иранцев и туранцев совершенно особые способы выражения. Иранец является проповедником, жрецом, миссионером. Он склонен к спекулятивному мышлению, является религиозным искателем, создателем бесчисленных религиозных сект. Он обнаруживает способность к мистическому озарению, к которому его толкает постоянное душевное брожение и духовная неудовлетворенность. Все это не мешает его политическому гению, создавшему крупные государственные объединения, основой коих была разработанная система администрации, пресловутые «очи и уши царевы» — той администрации, черты которой сохранились в Персии до наших дней. Политическая способность иранцев проявлялась также в их особом даре ассимилировать своих завоевателей: покоренные иранцы «не отдавались завоевателю целиком», а «наоборот, терпеливо и незаметно подчиняли его своему культурному обаянию»[477]. Напротив того, «типичный представитель туранской психики… характеризуется душевной ясностью и спокойствием». «Не только его мышление, но и все восприятие действительности укладывается само собой в простые и симметрические схемы его, так сказать, «подсознательной философии». В схемы той же подсознательной системы укладываются также его поступки, поведение и быт. При том «система» уже не сознается, как таковая, ибо она ушла в подсознание, сделалась основой жизни. Благодаря этому нет разлада между мыслью и внешней действительностью, между догматом и бытом. Внешнее впечатление, мысли, поступки и быт сливаются в одно монолитное целое. Отсюда — ясность, спокойствие и, так сказать, самодовление. Политически туринская психология особо способствует построению крепкого, бытового, государственного уклада, основанного на проникновении всей жизни единым миросозерцанием, на «бытовом исповедничестве»[478]. Туранский гений любит «крепкую власть», и «его государственные образования создавались благодаря его способности к дисциплинированным, согласованным действиям». Другим примером, иллюстрирующим различие в национальных подходах к пониманию бытия и к строению жизни, может служить отлично освещенное Шпенглером противопоставление психологии германской и англосаксонской расы, которые культурно обе принадлежат к западному человечеству, олицетворяют в себе «фаустовского человека» — хотя германцам восприятие «потустороннего» гораздо ближе, чем англосаксам (вспомним метафизический дух германской философии). По мнению Шпенглера, два основных принципа пронизывают жизнь рыцарского ордена, покорившего восточно-прусские провинции: это есть принцип личной независимости и принцип подчинения сверхличному целому. Из первого вытекает способность личной ответственности, самоопределения, самодисциплины. Из второго — сознание долга перед обществом и способность бескорыстной службы ему. Талант сочетания этих двух противоположных принципов и есть талант прусского духа, который умеет «быть свободным и в то же время повиноваться». И на подобной libertas oboedientiae построены все основные формы германской общественно-политической жизни — германская армия, германское чиновничество, германский рабочий того стиля, который соответствует духу германского социализма. Отсюда и проистекает особый вкус германца к организованным формам культурной жизни, и прежде всего к государству[479]. Государственно-организационная сфера культуры получает здесь особое значение, определяет частную жизнь человека, придает особое направление жизни всего культурного целого. Каждый чувствует себя здесь членом организованного целого, место частного человека становится должностью или службой, частная жизнь приобретает публичный характер. И в хозяйственной системе получает особое значение начало государственного авторитета, согласно которому хозяйствование пронизывается общим планом и отдельный человек получает от целого те хозяйственные задачи, которые он свободно выполняет. Нечто совершенно противоположное описанному представляет собою система английской культурно-политической жизни. В центре ее стоит «частный человек», чуждый государству и организованному порядку, на свой страх и риск ведущий борьбу за существование. Социальному бытию этого человека соответствует свободное общество (society), основанное на эгоистических интересах стремящихся к экономической выгоде лиц — английская торговая компания, которая экономическими средствами и при помощи наемной силы завоевывала колонии. Подобной культуре, по мнению Шпенглера, государственная организация кажется ненужной и тягостной, если только не строится по типу торговой компании. Отсюда и неприметность английского государства, которое предпочитает не касаться частного человека, не оказывает ему помощи и используется им только при нужде. Государство это в истории своей не знает постоянной армии, не знает обязательной школьной повинности, не знает обязательного обеспечения слабых. Политика в таком государстве есть частное дело дельцов, как это замечательно находило выражение в английском парламентаризме, который весь покоился на борьбе частных интересов двух старинных частных английских обществ — двух партий, по коренному составу своему выросших из кругов английской аристократии, в основах одинаково придерживающихся принципов торгового завоевывания мира при помощи частной компании, использующей при надобности мощь государственного аппарата, хотя бы в виде флота.
В) От ценностных принципов, определяющих отличие в подходах к вопросам бытия и жизнестроительства, нужно, наконец, отличать те исторические продукты, — учреждения, институты, формы жизни, — которые родились, как исторические воплощения этих принципов. Многие из исторических форм, образующих быт данной культурной сферы или данного народа, приобретают в процессе культурного развития характер фактов, которые можно было бы назвать нормативными, поскольку в них влагается смысл чего-то долженствующего быть, нормального, достойного подражания, традиционного и т п. Это культурные ценности третьего порядка или ценности производные, так как значимость их определяется в конечном счете соответствием с первоначальными принципами данной культуры: они ценны только потому, что принципы в них находят то или иное жизненно-историческое воплощение. Значение названной группы ценностей в истории культуры огромно. Стоит, например, вспомнить историческую роль, которую в жизни народов западной культуры сыграло римское право. Влияние его объясняется, конечно, тем, что заложенные в нем индивидуалистические принципы: утверждаемая в различных его институтах ценность отдельной человеческой личности с ее интересами — соответствовали общему жизнепониманию народов западной культуры. Однако, помимо этого, римское право влияло на западное человечество, как исторический образец нормальной юридической системы, которой свойственна была сила исторической традиции. Характерно, что для народов России-Евразии римское право не обладало значением такого образца, не было нормативным фактом, не считалось исторической традицией. Границы традиционной силы римского права совпадают именно с восточными географическими границами Европейского континента. Другим, не менее поучительным примером исторического влияния институтов является английская конституция, которая сыграла роль политического образца в развитии конституционных учреждений Европы. Сама по себе конституция эта была чистым продуктом иррационального исторического творчества. Она была постройкой, которая производилась не по выработанному плану, но которая исторически слагалась и росла, как строятся старые города. И как старые города с их запутанными и узкими улицами, и старыми домами, английская конституция обладала истинным историческим стилем, но в то же время была неудобна, если угодно, непрактична. В ее элементах не было никакой логики, но она вся была основана на символах, фикциях, пережитках, привычках. Последующая конституционная теория потратила немало остроумия, чтобы рационально защитить существование двух палат, но английские две палаты — лорды и общины — создались без всякой теории, как результат многовековых влияний, борьбы интересов, различных компромиссов и соглашений. Без всякой теоретической логики, без плана, выросла и английская система парламентарного министерства. Мы уже не говорим о потомственной монархической власти, основы которой целиком построены на исторических традициях. И вот эти три чисто иррациональные исторические категории — король, палаты, ответственное министерство, были превращены западной политической мыслью в род нормальной, отвечающей требованиям логики и справедливости политической системы. Так истолкован был английский политический строй Монтескье, который к тому же исказил его до неузнаваемости, из исторической реальности превратил в миф, сыгравший огромную роль при построении всех новейших политических учреждений в государствах европейской культуры. Таким образом, создалось убеждение, что подобно тому, как «культурный» человек должен носить европейское платье, культурное государство должно иметь короля или созданного по его образцу единоличного президента, две палаты и ответственное министерство — как в Англии, стране истинных «джентльменов», непревзойденном образце истинной политической культуры. Мы не хотим вовсе отрицать того, что в стихийных продуктах коллективного творчества, в муравейниках, государствах пчел, в старых человеческих городах, в стихийно созданных веками политических учреждениях может содержаться огромный практический, утилитарный смысл. Своеобразный практический смысл был, конечно, и в английском политическом устройстве. Однако западное человечество в своем отношении к английскому политическому строю шло гораздо далее: оно считало, что никак иначе «культурного» государства нельзя и построить, что, таким образом, английские учреждения являются единственно истинным образцом, отступление от которого является уже изменой цивилизации и гуманности, уклоном в варварство. Оттого схема эта — король или президент, две палаты, парламентское министерство — проводилась как некий закон, даже прямо вопреки всякому смыслу. Особенно это бросается в глаза при организации, например, второй палаты в государствах, где никаких «лордов» не было и где в основу двупалатности нельзя было положить никакого разумного принципа, за исключением возрастного ценза представителей; или при организации парламентарного, ответственного министерства в странах, в которых было не две партии, как в Англии, а множество партий, борьба которых лишала правительственную власть всякой устойчивости и приводила к перманентным кризисам.
Можно сказать, что в истории культурных форм всего более значительную роль играют названные ценности третьего порядка, — культурные трафареты, образцы культурной моды и культурных традиций. При притязании западной культуры на универсальное значение такой трафарет, как «английская конституция», получил характер некоторой общезначимой формы, неизбежной не только для стран европейских, но и для обществ, принадлежащих к совсем другим культурным сферам. Согласно Шпенглеру, Англия, прививая другим странам свой политический строй, доводила их тем самым до состояния бессилия, что в особенности справедливо для стран неевропейских — для Турции, Персии, Китая, России. В странах этих вера в нормативную силу английского образца исповедовалась незначительным слоем европеизированной интеллигенции и была совершенно чужда народным массам.
Глава 4. Власть
1. Существующие воззрения
С самых первых шагов своего развития западное государство-ведение связало учение о государственной власти с так называемой теорией суверенитета. Между тем теория эта менее всего удовлетворяет элементарным требованиям образования научных теорий: теория суверенитета, как это признается в настоящее время всеми выдающимися западными авторитетами, была теорией политической, иными словами, она вовсе не стремилась описать реальные явления власти и подчинения, которые наблюдаются в каждом государственном союзе, но ставила своей целью сформулировать и защитить некоторые нормативные принципы и требования, вытекающие из политической жизни государств новой европейской культуры. И прежде всего теория эта старалась разрешить чисто политический вопрос, кому должна принадлежать верховная власть в нормальном государстве и какими свойствами она должна обладать. В зависимости от того, к какому политическому направлению и к какой партии принадлежал данный писатель, вопрос этот решался то в пользу одного носителя власти, то в пользу другого. Г. Еллинек отлично показал, как само понятие суверенитета родилось в борьбе представителей папской партии со сторонниками партии королевской, причем католики, чтобы унизить королевскую власть, выставили лжеисторическую гипотезу, что всякая государственная власть произошла из договора, когда-то заключенного между королем и народом[480]. Так и родилась теория народного суверенитета, сыгравшая столь выдающуюся роль в последующей борьбе буржуазии с королевской властью и феодальной аристократией. Сторонники королевской власти в свою очередь выставили гипотезу, что монархи получили свою власть от Бога и что власть эта есть вечная, несвязанная законами, неограниченная, безответственная (суверенитет монархический). Борясь с политическими притязаниями сословий, сторонники светской монархии настаивали на неделимости монархической власти и утверждали, что рядом с монархом невозможен какой-нибудь collega imperii или socius. Современные исследователи теории суверенитета блестяще разоблачили все логические увертки и всю путаницу понятий, которые применялись для защиты принятых политических требований, однако вся логическая эквилибристика была только внешней наукообразной формой, под которой преподносилась известная политическая формула. В этой последней лежала сущность дела, а не в наукообразной форме. Потому-то, несмотря на всю силу критики, принцип суверенитета торжествовал. Он торжествует и доныне в лице теории народного суверенитета, выражающей политические требования народных масс. Принцип этот вошел, как известно, во все новейшие конституции, и, стало быть, с теми или иными оговорками, его не может не принять современная теория конституционного права.
Что же касается вопроса о свойствах суверенной власти, то в нем сторонники различных теорий весьма близко сходились: все они стремились наделить защищаемого ими носителя власти максимальным количеством прав и максимальною степенью властвования. Иными словами, они стремились доказать, что их носитель верховенства превосходит во всех отношениях всякого другого и потому является единственно возможным. Таким образом и утверждалось, что суверенитет един, неделим, неограничен и неотчуждаем. Представляется весьма любопытным, как эти свойства суверенной власти, выставленные сторонниками теории монархического суверенитета, потом перенесены были на суверенный народ. Менялся субъект, но качества утверждались старые, что указывает на одинаковость способов проведения политических тенденций, безразлично, в чью пользу они проводились.
Было, впрочем, и еще одно политическое стремление, проявлявшееся в так называемой теории суверенитета. Сторонники этой теории утверждали — и это особенно относится к учению о монархическом суверенитете, — что власть монарха помимо других свойств еще и независима вовне. В этом утверждении проявлялось стремление новых национальных государств отстоять свое самостоятельное существование и освободиться от бесчисленных опек, которые накладывал на носителей власти феодальный строй. Теория суверенитета представляла, таким образом, интересы вновь слагающегося национального государства. И обращая по принятому обыкновению нормативные суждения в теоретичес-
рядом с монархом невозможен какой-нибудь collega imperii или socius. Современные исследователи теории суверенитета блестяще разоблачили все логические увертки и всю путаницу понятий, которые применялись для защиты принятых политических требований, однако вся логическая эквилибристика была только внешней наукообразной формой, под которой преподносилась известная политическая формула. В этой последней лежала сущность дела, а не в наукообразной форме. Потому-то, несмотря на всю силу критики, принцип суверенитета торжествовал. Он торжествует и доныне в лице теории народного суверенитета, выражающей политические требования народных масс. Принцип этот вошел, как известно, во все новейшие конституции, и, стало быть, с теми или иными оговорками, его не может не принять современная теория конституционного права.
Что же касается вопроса о свойствах суверенной власти, то в нем сторонники различных теорий весьма близко сходились: все они стремились наделить защищаемого ими носителя власти максимальным количеством прав и максимальною степенью властвования. Иными словами, они стремились доказать, что их носитель верховенства превосходит во всех отношениях всякого другого и потому является единственно возможным. Таким образом и утверждалось, что суверенитет един, неделим, неограничен и неотчуждаем. Представляется весьма любопытным, как эти свойства суверенной власти, выставленные сторонниками теории монархического суверенитета, потом перенесены были на суверенный народ. Менялся субъект, но качества утверждались старые, что указывает на одинаковость способов проведения политических тенденций, безразлично, в чью пользу они проводились.
Было, впрочем, и еще одно политическое стремление, проявлявшееся в так называемой теории суверенитета. Сторонники этой теории утверждали — и это особенно относится к учению о монархическом суверенитете, — что власть монарха помимо других свойств еще и независима вовне. В этом утверждении проявлялось стремление новых национальных государств отстоять свое самостоятельное существование и освободиться от бесчисленных опек, которые накладывал на носителей власти феодальный строй. Теория суверенитета представляла, таким образом, интересы вновь слагающегося национального государства. И обращая по принятому обыкновению нормативные суждения в теоретические, теория эта провозгласила: власть монарха самостоятельна внутри и независима вовне.
В германской науке сравнительно в новейшее время[481] была сделана попытка освободить теорию суверенитета от ее политического характера и придать ей более научный смысл. Мы разумеем так называемую теорию государственного суверенитета, которая отделяет понятие суверенитета от понятия государственной власти, считая, что суверенитет есть только признак государственной власти, а не сама власть, к тому же еще признак не существенный. Могут быть, таким образом, несуверенные государства, каковыми являлись, например, государство средневековое или отдельные части союзного государства (швейцарские кантоны или американские штаты, входящие в федерацию США). Кроме того, как учат сторонники этой теории, суверенитет нужно отделять и от вопроса о его носителях, которые могут быть весьма разнообразны. Суверенитет есть таким образом «положительная способность, государственной власти давать властвующей воле обязательное содержание или вполне автономно самоопределяться»[482]. Такою способностью обладает далеко не всякая государственная власть, оставаясь властью и не теряя характера власти государственной. Тогда и ставится вопрос, что же такое та государственная власть? Пока она смешивалась с суверенитетом, в этом смешении, по крайней мере по внешности, все было ясным. Теперь же вопрос становится во всей своей чистоте. Напрасно мы стали бы искать ответа на него в классических учебниках. Так, например, глава, посвященная государственной власти, у Г. Еллинека просто ничтожна по своему содержанию, Еллинек делает короткое предварительное определение, а потом снабжает его целым рядом историко-юридических замечаний, совершенно не анализируя самое явление власти в государстве и оставляя его вполне невыясненным[483].
Впрочем в современном государствоведении имеется ряд попыток, направленных к объяснению явлений власти. Попытки эти можно свести к следующим основным группам:
а) Теория индивидуальной воли. Это наиболее элементарная из всех названных попыток, существо которой сводится к утверждению способности личной воли одного человека властвовать над волей другого. Власть есть, стало быть, воля одних людей, направленная на волю других. Государство есть «соединение известного количества людей… под высшей волей» или же «руководимая властной волей, властная организация оседлого народа»[484]. Учение это об единой, индивидуальной воле, руководящей государством, особенно было по пути писателям монархического лагеря. Только единая человеческая воля, учили они, может быть неподвижной точкой, на которой укреплена вся система человеческого общения[485]. Эта скрепляющая водя может определяться в своих решениях другими волями, но все-таки она должна быть одна и едина. Но если поставить вопрос, как же объяснить тот удивительный факт, что одна воля властвует над многими, на этот вопрос государствоведы названного направления удовлетворительного ответа не давали. По признанию одного из них, институт господства одной воли над направлением воль множества людей «есть необходимая форма общественной жизни», выработанная историей. «Праздное занятие — изыскивать правовое основание для того, что существует в силу естественной необходимости»[486]. Но речь, конечно, идет не о юридических основаниях власти, а о объяснении того естественного процесса, который порождает основанные на властных отношениях человеческие общества. И процесс этот, надо признать, остается необъясненным.
б) Теория «общей» воли. Она исходит из учений органической школы, отдельные воззрения которой на государственную власть, правда, в обезличенной форме, доходят и до наших дней.[487] Органическая школа учила, что государство есть особое органическое целое, обладающее, по мнению некоторых органистов, особым самосознательным единством и являющееся особой, высшей личностью. Личность эта обладает всеми свойствами личности человеческой, и следовательно, можно говорить о присутствии в ней особой воли. Государственная власть и есть особая воля государства-личности. Именно потому, что это есть личность высшая, поэтому и воля ее выше, чем воля индивидуальная. Оттого она и преобладает над индивидуальной волей, властвует над ней. Последовательные органисты действительно были убеждены, что в государственном организме существует такая, независимая от человеческих личностей, волевая сила или мощь, но с постепенным разложением органической теории государства убеждение это иссякло, однако формула осталась и перешла но наследству к юристам и государствоведам совершенно различных направлений. «Воля государства, — повторяют они, — не сумма воль граждан, а особая властвующая над ними воля». Но что же такое эта воля, если государство не есть особый организм и особая реальная личность? — На этот вопрос у большинства современных сторонников «общей воли» ответа не имеется. В известном смысле чистые органисты в государствоведении, верившие в существование особого начала общественной воли, были последовательнее, чем современные государствоведы, которые убеждены, что в государстве нет никакой воли как особого существа, и в то же время утверждают необходимость понятия «общей воли». Современное научное сознание уже миновало ту стадию развития, на которой утверждалось существование государственной личности, как особой субстанции с особыми ей свойственными качествами или атрибутами, следовательно, с особым сознанием и особой волей. Мы видим, что многочеловеческая личность может проявлять качества только через одночеловеческие личности и их состояния, таким образом, и воля ее не существует сама по себе, но только через индивидуумов и в индивидуумах[488]. Если это так, то мы опять стоим перед уже известным нам, но еще не решенным вопросом, каким образом объяснить, что в воле некоторых индивидуумов может проявлять свои качества какая-то высшая, государственная воля, делающая обязательными предписания свои другим индивидуумам?
в) Теория власти права. Развитие теории «общей воли» в западной науке привело к теории власти права. Никакой «общей воли» как особого психического начала нет, утверждают сторонники названных воззрений. Однако неправильно было бы совершенно отрицать то, что не вполне точно «общей волей» называлось. «Общая воля» в государстве не есть проявление какой-то высшей душевной жизни («общей души»), но именуемое «общей волей» совпадает с началом обязательных в государстве норм права[489]. Воля государства и есть совокупность норм или правопорядок. Нормы эти высказывают долженствование, нечто предписывают, нечто повелевают, и сила такого долженствования ощущается людьми как некая «власть». Склонность наша персонифицировать явления приводит к тому, что обязательность правопорядка люди превращают в какое-то особое существо, в государство-личность, обладающее особой волей и особой высшей властью. На самом деле власть «общей воли» есть власть права.
Основной недостаток теорий, которые пытаются объяснить явление государственной власти путем сведения ее к власти права, заключается в том, что они впадают в порочный круг и ничего не объясняют. Сказать, что основой государственной власти является правовая норма, которая предписывает повиноваться, когда кто-нибудь (монарх, деспот, парламент и т. п.) приказывает[490], это значит, высказать совершенно бессодержательное суждение: власть есть, потому что ей должно повиноваться. Но почему ей должно повиноваться, и почему ей повинуются, на этот вопрос ответа никакого не дается. Нормативисты возразят, что решение этого вопроса не входит в теорию государства, так как ответ на него дается в социологическом изучении государственных явлений. Но социологическое изучение, как это старается показать Кельсен, предполагает нормативное и само по себе не может установить понятия государства, которое не совпало бы с понятием правовой нормы. Таким образом, и социология должна признать, что власть государства есть власть права. Мы приходим снова к той же тавтологии: власть государства есть власть норм, которые предписывают повиноваться власти. Все это свидетельствует о совершенно безнадежном положении теории власти права. Теория эта возвела в принцип тот чисто условный подход к изучению государства, который делает юрист-догматик при изучении положительного права. Юристу ведь ничего не нужно объяснять; ему даны юридические нормы, которые нечто предписывают, как обязательное, и эта обязательность является отправной точкой юриста. Но почему она должна быть отправной точкой общей теории государства? На этот вопрос ответа не дается. А между тем ясно, что общая теория государства имеет дело со всеми возможными типами государства, следовательно, со множеством различных правопорядков, ни один из которых для нее не обязателен в узком смысле положительно-юридической догматики. Стало быть, то, что является несомненной отправной точкой юриста, составляет только проблему для исследователя теоретических вопросов го-сударствоведения.
В результате нельзя не признать формального преимущества воззрения на власть как на истечение общей воли государства-личности, по сравнению с теорией власти права. В первом, по крайней мере, содержалось мнимое объяснение явлений власти, тогда как в последнем не содержится никакого. Теории «общей воли» исходили из неверного, не соответствующего действительности, метафизического (в дурном смысле) принципа; теория власти права вся построена на тавтологиях.
Впрочем можно говорить о «власти права» и в другом, еще не разобранном нами смысле. Можно считать, что принцип права в государстве обладает некоторой особой идейной мощью. Принцип права уважается, так как в нем содержится некоторая ценность. Он имеет за собой авторитет, который является авторитетом чисто идеологическим[491]. Действительно, мы знали, что подобным авторитетом обладают многие идеологические принципы и в личной жизни, и в общественной. Можно говорить об авторитете науки, религии, обычаев, нравов, учреждений и т. п. Несомненно, «власть» над людьми имеют не только другие люди, но и отвлеченные начала, принципы, идеи, ценности. Подобно тому, как отдельный человек бывает как бы «одержим» властью отвлеченных идей, «одержимым» ими может быть и целое общество. Такова и есть «власть» справедливости и права.
При всей истинности подобных допущений их нужно применять по отношению к общественной жизни со следующей оговоркой: отвлеченные принципы могут властвовать в обществе, но «власть» их нуждается в исполнителях. В индивидуальной жизни «исполнителем» является тот же самый человек, который служит авторитету данной идеи. В общественной жизни должна быть особая категория лиц, которые были бы специально призваны приводить в действие последствия власти отвлеченных идей. Таким образом, «власть права» нуждается в том, чтобы кто-нибудь принудительно выполнял правовые предписания и принуждал выполнять их других в случае их нежелания повиноваться праву. Необходимо, следовательно, чтобы были какие-то лица, которые от имени «права» предписывали бы другим людям определенные действия. Иными словами, необходимо, чтобы одни во имя права приказывали, другие повиновались. Если этих личных властных отношений между людьми нет, то «власть права» превращается в мертвую букву. Право становится бессильным и, стало быть, утрачивает фактическую власть. Но как же объяснить то, что некоторые группы лиц и некоторые отдельные лица, прикрываясь авторитетом права, предписывают свои решения другим лицам? Ясно, что эта способность не может принадлежать любому человеку, что должны существовать какие-то условия, которые позволяют одним лицам творить правовое принуждение, а другим — повиноваться. Факт власти остается и здесь необъясненным.






