I. УИЛЬЯМ ЛЛОИД ГАРРИСОН
Самым твердокаменным характером среди ветеранов ново-английского аболиционизма обладал, как это ни удивительно, выходец из эмигрантской семьи, обосновавшейся в Ньюберипорте и брошенной на произвол судьбы непутевым главой семейства. Уильям Ллойд Гаррисон не был потомком многих поколений пуритан Новой Англии. Беспризорное дитя, занесенное игрой случая на негостеприимные берега Массачусетса, он был предоставлен самому себе. Рожденный в Ньюберипорте, наполовину англичанин, наполовину ирландец по национальности, отягченный неблагоприятной наследственностью, Гаррисон прошел суровую жизненную школу. Его ирландке-матери, неутомимой труженице, пришлось лезть из кожи вон, чтобы прокормить трех брошенных отцом детей, а сыну — переносить лишения, просить о помощи и изведать общую долю бедняков старой Новой Англии. Так же как и Хорес Грили, он вкусил горький хлеб нищеты, который, однако, только придал ему силы. Он обладал железной выносливостью, и нужда, из-за которой запил и бросил семью его отец и ушел из дому его брат, которая надломила силы его матери и свела в могилу его сестру, лишь закалила волю Гаррисона, придала стойкость его характеру. В детстве его отдали в ученье к сапожнику — осваивать ремесло, которому в те же годы обучался Уиттьер в Хейверхилле. Позднее он обучался ремеслу плотника и столяра-краснодеревщика. Однако дело у него не ладилось до тех пор, пока ему не посчастливилось поступить в ученики к тепло принявшему его типографу, где он буквально нашел себя. Простояв семь лет за наборной кассой, он не только превратился в первоклассного специалиста-печатника, но стал также и начитанным человеком, хорошо владевшим пером. Со столь характерной для янки способностью схватывать все на лету, он самоучкой приобрел кое-какое образование и готов был взяться за любую работу, какая попадется ему под руку.
|
|
Волею судеб он занял место редактора сельской газеты, а движимый собственными склонностями окунулся в политику. В своих политических взглядах, в которых было больше юношеского задора, чем зрелости суждений, он во всем следовал
[410]
тогдашним господствующим политическим убеждениям Массачусетса. Пребывая в полнейшем неведении относительно экономической основы и политических принципов, определяющих характер политических партий, он с неосознанной наивностью непосвященного стал защищать интересы бостонского торгового капитала. Это был слепой, нерассуждающий приверженец вигов. Клей являлся его кумиром, генерал Джэксон — заклятым врагом. Свою первую политическую речь он произнес в поддержку Харрисона Грея Отиса, дискредитированного босса партийной машины федерализма старой школы. Но это было лишь данью юношескому культу героев. В пылком сердце Гаррисона уже пустил корни энтузиазм реформатора, подготовляя его к союзам совершенно иного рода. Печальная судьба его отца преподала ему наглядный урок о вреде алкоголизма, поэтому, когда зародилось движение за воздержание от употребления спиртного, он принял в нем участие и одно время был редактором листка, проповедовавшего трезвенность. Вскоре после этого ему попалась работа, которая стала делом всей его жизни. Бенджамин Ланди, гордость квакеров, давно уже, хотя и нерегулярно, печатавший свое издание «Дух всеобщего освобождения» («Genius of Universal Emancipation»), как-то во время одной из своих поездок с целью собирания средств для продолжения издания случайно познакомился с Гаррисоном. У них нашлись общие интересы, и они заключили союз, чтобы совместно сражаться с гидрой рабовладения.
|
|
Обнаружив логово чудовища в Балтиморе, они обрушили на него град ударов, в результате чего Гаррисону пришлось предстать перед судом за то, что он упомянул в печати имя одного купца из Ньюберипорта, который честно зарабатывал доллары, промышляя работорговлей вдоль берегов Америки, и отсидеть, согласно приговору, семь недель в тюрьме. По освобождении Гаррисон возвратился в Бостон, чтобы поправить свое пошатнувшееся материальное положение. 1 января 1831 года он выпустил первый номер «Либерейтора» — маленькой газетки, которой суждено было в течение долгих лет своего существования на грани банкротства наделать много шума на весь свет.
С точки зрения житейской мудрости это рискованное предприятие было чистейшим безрассудством. Не имея ни последователей, ни денег, ни кредита, Гаррисон с беззаветной отвагой юности бросил вызов вооруженному до зубов врагу, в то время как его единственным оружием был одолженный ему комплект шрифтов в захудалой типографии. Проспект, выпущенный осенью 1830 года, пояснял цели этого начинания:
«Я буду отстаивать следующие очевидные истины: свобода народа — это дар, идущий от бога и от природы; сущность
[411]
свободы состоит в независимости человека от воли другого; рабом мы называем человека, который лишен возможности самостоятельно распоряжаться собой и своим имуществом и зависит во всем от воли своего хозяина; никто не может иметь никаких прав в отношении других без их на то согласия... всякая несправедливость незаконна, а любое беззаконие не должно иметь законную силу; тот, кто посягает на свободу общества, лишает свободы самого себя;...без могущества не может быть безопасности, без союза не может быть могущества, без справедливости не может быть союза, а без торжества веры и истины не может быть справедливости;...право пользоваться свободой — это истина, глубоко запечатлевшаяся в сердцах людей и признанная в качестве таковой всеми, кто внимал голосу природы. Смотри «Трактаты о государстве» Элджернона Сиднея, «Декларацию американской независимости», конституции и билли о правах отдельных штатов и т. д. и т. п.» *.
* «Life of William Lloyd Garrison», by his children, vol. 1, p. 200.
Это заявление получило дальнейшее развитие в обращении к читателям, помещенном в первом номере «Либерейтора»:
«Действуя в согласии с „очевидной истиной", провозглашенной в американской Декларации независимости „Все люди сотворены равными, и все они одарены своим создателем некоторыми неотчуждаемыми правами, к числу которых принадлежат жизнь, свобода и стремление к счастью", я буду не покладая рук бороться за немедленное освобождение всех рабов в Америке... Я сознаю, что многим придется не по вкусу резкость моих слов, но разве нет причины для резкости? Я полон решимости быть таким же суровым, как истина, и таким же непреклонным, как справедливость. Я не желаю думать, говорить или писать о рабстве в умеренных выражениях... нет смысла склонять меня к умеренности в таком вопросе, как этот. Мое решение твердо, я не собираюсь действовать с оглядкой, я не стану оправдываться, я не отступлю ни на один дюйм, я заставлю выслушать себя»*.
|
|
* Ibid., vol. I, p. 224 — 225.
Двадцатишестилетний молодой человек, наметивший в этом документе свою программу действий, выполнению которой он посвятил последующие тридцать пять лет жизни, был необычайно целеустремленным деятелем с крутым, несгибаемым характером. Люди, подобные ему, встречались в Америке редко. Пускай он отличался деспотичностью, властностью и нетерпимостью, как это признавали его ближайшие друзья, тем не менее непростительно глупо сводить к этому всего Гаррисона. Человек твердый, как гранит, обладавший непреклонной волей
[412]
янки и кипучей энергией, он был прирожденным вожаком, пренебрегавшим опасностями и не ведавшим страха. Ни клевета, преследовавшая его изо дня в день, ни угрозы, ни запугивания, ни обвинения во всех смертных грехах и во всех преступлениях против десяти заповедей — ничто не могло запугать его и заставить свернуть с избранного им пути. Аскет, которого не прельщала ни легкая жизнь, ни перспектива выдвинуться; пацифист, сражавшийся исключительно мечом духовным; суровый моралист, призывавший гнев господень на страну святотатцев и проклинавший народ, забывший бога, он был проповедником, созданным по образу и подобию библейских пророков. К такому человеку нельзя подходить с обычной меркой. Внешне глубоко религиозный и довольно прозаичный баптист, отличавшийся в юности фанатичной ортодоксальностью, по сути дела, он был духовным наследником Ветхого завета, современным пуританином, преемником библейских пророков. Среди новоанглийских кальвинистов никогда не встречалось такого законченного пуританина. Дух Ветхого завета с его благородным аскетизмом и высоким душевным горением был у него в крови. Он повседневно приобщался к праведности и внимал голосу совести. С весами господа вышел он на торжище. Закон человеческий не являлся для него высшим авторитетом. Конституция и уложения, если они противоречили, на его взгляд, божественным установлениям, являлись для него пустым звуком. Взвесив на весах справедливости собственность на негров и на хлопок, он нашел ее недействительной. Человеческая душа в белом или в чернокожем имела в его глазах большую ценность, чем все враждующие царства мира сего. Также, как и Джон Хэмфри Нойз, он унаследовал праведнический пыл английских радикалов времен республики. Пускай другие наказывают грехи своего поколения бичами — он будет жечь их крапивой и хлестать скорпионами1. Он будет во весь голос взывать к совести, пока не пробудятся самые сонливые. Он разожжет такой костер на рынке рабов, олицетворением которого является Америка, что зло рабовладения, вспыхнув, как солома, дотла сгорит в чистом огне праведности. Само собой разумеется, что люди с идеалами древнеиудейских пророков были беспокойными гражданами, внушавшими глубокую неприязнь тем, кто принимал мир таким, каков он есть. Всякое вторжение во владения дьявола вызывает целую бурю, ибо дьявол ревниво охраняет все, что принадлежит ему. Праведность может сколько угодно пророчествовать во вратах, а продающие и покупающие несчастных будут продолжать свое занятие как ни в чем не бывало. У самоуспокоенных людей совесть редко оказывается дома, когда у порога стучится справедливость: она либо ушла в гости, либо занята делами, либо отдает дань кесарю, либо возносит молитву господу. Самоуспокоенным людям
|
|
[413]
не нравятся громкие призывы к совести, даже когда они исходят от пророков — они предоставляют самому господу богу заботиться о справедливости в расчете на то, что он не станет вмешиваться в их мирские дела. Господь проявил бы низкую придирчивость, если бы, исправно получая церковную десятину, интересовался, каким путем получены эти деньги. Посему самоуспокоенные люди как на Юге, так и на Севере невзлюбили Гаррисона и, невзлюбив, принялись яростно поносить его. Его имя стало жупелом, его изображали в виде злоумышленника, подстрекающего к мятежам, подобным восстанию Ната Тернера1, сеющего недовольство среди миролюбивых и довольных своею жизнью негров, попирающего конституцию и вознамерившегося разрушить союз штатов. Его праведность стала для самоуспокоенных людей такой помехой, что видные церковные догматики, которые были знакомы с праведностью только понаслышке и имели представление о боге лишь с чужих слов, объявили Гаррисона безбожником. В качестве основного греха ему ставили в вину его бесцеремонность, ибо разве не следует вершить дело божье благопристойным образом и выгонять меновщиков из храма со всей вежливостью?2 «У нас на Севере движение началось с грубого натиска и взрыва, — заявлял преподобный доктор Бушнелл. Первейший грех этой организации — это грех невоспитанности. Они взялись за дело не так, как подобает благовоспитанным джентльменам.... Большой съезд, собравшийся в Филадельфии, составил декларацию их убеждений... которая своей непримиримостью и грубостью восстановила против них весь Юг»*. Но что можно было поделать с человеком, который упорно твердил, что любезным обхождением дьявола не проймешь, и который никак не хотел понять, что библейские пророки вели себя, как подобает благовоспитанным джентльменам-христианам? Гаррисон и вправду высказывался с плебейской прямотой.
* «Life of William Lloyd Garrison», by his children, vol. II, p. 132, Note.
«Вот они каковы — ваши „предусмотрительные", „благоразумные", „рассудительные" люди, — воскликнул он в своей речи, произнесенной 14 мая 1838 года в Филадельфии. — Самые эти слова, сэр, стали мне ненавистны. Всякий раз, когда мы пытаемся следовать примеру нашего великого учителя и довести до совести значение божественной истины во всей ее очевидности, нас упрекают в крайнем неблагоразумии, так как это должно-де вызвать большое волнение. Но, сэр, рабство невозможно уничтожить, не вызвав волнений, волнений чрезвычайно бурных»*
* Ibid., vol. II, p. 215, Note.
Если Гаррисона невзлюбили джентльмены из числа
[414]
церковников, то джентльмены со Стейт-стрит возненавидели его лютой ненавистью. Видя в себе полномочных блюстителей закона и порядка, они охраняли существующие общественно-политические институты теми методами, которые были им больше по вкусу. Всякий тори, по существу, — тот же фашист, поэтому для бостонских тори не было ничего естественнее, как прибегнуть к насилию. Гаррисону не поздоровилось. Его заклеймили на весьма респектабельном собрании в Фэней-холле, во время которого «Вашингтона превозносили как рабовладельца». Толпа «джентльменов с состоянием и с положением в обществе, собравшихся со всех концов города», учинила над Гаррисоном расправу в его типографии, и лишь вмешательство боязливого мэра, заключившего его в тюрьму, спасло ему жизнь. Со времен Томаса Пейна не извергалось такой безудержной хулы на голову одного какого-нибудь американца. Весьма опасным занятием оказалась защита порабощенных и напоминание прихожанам о заповеди: «...развяжи узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо»1. Когда совесть бросает вызов экономике, ей не миновать жестокой расправы. Ведь она плохо подготовлена для драки не по правилам. Щепетильность не позволит ей наносить недозволенные удары. Тори же не страдает излишней щепетильностью и бьет куда попало. Издававшаяся Беннеттом газета «Нью-Йорк геральд» явила пример «доброты» и «просвещенности», свойственных торгашеской идеологии, разразившись следующей филиппикой по адресу аболиционистов, вознамерившихся провести свой съезд под сенью Уолл-стрита:
«Кто дал право этим религиозным маньякам собираться в нашем торговом городе с намерениями, осуществление которых привело бы к его разорению и положило бы конец его процветанию? Общественное мнение следует регулировать. Нельзя допустить, чтобы эти аболиционисты создавали ложное представление о Нью-Йорке... Если свободная дискуссия не служит благу общества, она не имеет права на существование, так же как и плохое государство, опасное и губительное для общего блага. Такое государство нужно уничтожить. По вопросу о полезности для общества этих людных сборищ, организуемых всеми этими аболиционистами, социалистами, антисаббатарианцами и анархистами, не может быть двух мнений. Наш вывод, продиктованный благоразумием и патриотизмом, гласит: эти собрания опасны и заведомо злонамеренны как по своему характеру, так и по целям... Недопустимо, чтобы кучка одержимых присваивала себе право формировать общественное мнение»*.
* «Life of William Lloyd Garrison», by his children, vol. Ill, p. 283 — 284.
[415]
Эти призывы к «благоразумию и патриотизму» возымели действие: съезд был распущен, общественное мнение принялись регулировать в духе благонамеренности, а толпа черни с Бауэри1, предводительствуемая наемным агентом, «отстояла» Библию и конституцию. В борьбе с беспощадным противником выковалась стратегия Гаррисона — прямая, бескомпромиссная, открытая и отличавшаяся такой же железной логикой, как стратегия Кэлхуна. Мысль Гаррисона не признавала оттенков: для него существовало лишь белое и черное, праведность и грех. В его политическом словаре не имелось слова «целесообразность». Ограниченность Гаррисона была подстать его неистовому рвению. В значительной степени он стоял в стороне от широких интеллектуальных интересов своего времени. Трансцендентализм являлся чуждой для него областью мысли. Гаррисон не обладал умом философа. Человек глубоко религиозный, он подходил ко всем явлениям жизни с меркой представлений раннего христианства. В юности он отдавал предпочтение кальвинизму Лаймэна Бичера2 перед унитарианством Чаннинга. Однако впоследствии он осознал, что основные положения унитарианства тесно связаны с его социальными идеалами. Было бы пустой затеей пытаться обнаружить теоретика государства в ветхозаветном моралисте. Довольно наивные политические воззрения Гаррисона представляли собой сплав из французских теорий равноправия и перфекционизма янки. Единственным руководством в политической области он признавал «Декларацию независимости», в свете которой он судил о законах, принимаемых конгрессом, и истолковывал конституцию. Вместе с Чаннингом он считал, что естественные права имеют под собой нравственное обоснование, а это убеждение прямым путем привело его к принятию учения о высшем законе. Уже в 1830 году его нравственное чувство подсказывало ему руководствоваться не законами и уложениями, а критериями этики, исходя из принципа: «То, что несправедливо, не является законом». К 1837 году он усвоил философию духовного анархизма в том виде, в котором она проповедовалась новым вероучением перфекционизма, а из этой философии естественным образом вытекали теории «нуллификации» и сецессии3.
С завидной откровенностью высказывал Гаррисон свои взгляды как друзьям, так и противникам, нажив себе непримиримых врагов в лице консерваторов. Среди самих аболиционистов вспыхнул жаркий спор по вопросу о том, следует ли хранить верность государственной власти. Пропаганда Гаррисоном учения, выдвинутого некогда сектой «пятой монархии», вызвала громкий скандал. Гаррисон не пожалел труда, чтобы до конца разъяснить суть этого учения. В письме к Генри Райту он, коснувшись учения квакеров о непротивлении злу, настаивает на том, что греховно всякое насилие, независимо от того,
[416]
совершается ли оно в частном или в государственном порядке, а затем утверждает следующее:
«До тех пор пока люди не пожелают взять на себя крест спасителя и не предпочтут нести крестные муки мира сего, государства, созданные человеком, будут по-прежнему влачить свое существование, отмеченное насилием. Но в царстве Иисуса Христа, возлюбленного сына божьего, править будут единственно любовь и добродетель. В этом царстве нет мечей, ибо их перекуют на орала; нет копий, ибо их переделают на серпы; нет военной академии, ибо праведникам незачем учиться воевать1, нет виселицы, ибо жизнь неприкосновенна; нет оков, ибо все свободны. И это царство неизбежно наступит на земле, ибо предсказано, что грядет час, когда царства мира сего станут царствами господа нашего и сына его Христа»*.
* «Life of William Lloyd Garrison», vol. II, p. 149.
Исходя из подобных предпосылок, Гаррисон приходит к выводу, что государство — это не что иное, как крест, который по воле господа должны нести люди в наказание за свои грехи. Как только люди по своей доброй воле очистятся от грехов, государство прекратит свое существование.
«Созданные людьми государства „возникли как результат невыполнения людьми божественных установлений. Они лучше, чем анархия, как, например, град лучше, чем землетрясение, а оспа лучше, чем азиатская холера". Из умолчания Библии относительно предпочтительной формы государственного правления явствует вовсе не то, что любая форма правления может считаться богоданной, „а то, что царство, установленное Христом на земле, в конце концов поглотит либо искоренит все прочие царства". „...Должны ли мы, как христиане, приветствовать и почитать созданное людьми государство? И не следует ли нам, взявшись за топор, срубить дерево под корень, попытавшись уничтожить как причину, так и следствие?" Все рассуждения о лучшей форме правления не стоят выеденного яйца: „Что такое государственный строй, как не точная копия морального облика народа?"»*
* Ibid., vol. II, p. 150 — 151.
Это, конечно, чистой воды перфекционизм, рьяным приверженцем которого был Гаррисон. Прозаическая теория государства утратила в его глазах всякое значение — молодое вино новой веры вскружило ему голову, и он отказывался внимать голосу целесообразности. Так же как и Джон Хэмфри Нойз, он объявил войну существующему государственному строю. Гаррисон умышленно отказался от права голоса. Со страниц «Либерейтора»
[417]
он проповедовал «нелояльность» и призывал аболиционистов отделиться от аморального государства, потворствующего греху рабовладения. Признание конституцией ненавистной рабовладельческой системы неопровержимо свидетельствовало, по мнению Гаррисона, об аморальности самой конституции. Так пусть же падет она жертвой собственного беззакония. В 1843 году Гаррисон объявил ей непримиримую войну, поставив в газете рядом с названием «Либерейтор» свое знаменитое изречение о конституции: «Договор со смертью и соглашение с адом». Вскоре к этим словам он добавил лозунг: «Долой союз с рабовладельцами». Он рассорился с многими из своих старых друзей, в том числе с Уиттьером, с Джерритом Смитом и Джеймсом Берни, подвергнув их резкой критике за участие в попытках создать третью партию, предпринимавшихся в надежде исправить зло рабовладения политическим путем. Его критика вызвала целую бурю в рядах аболиционистов. Вспыхнула жаркая дискуссия, которая привела к губительному расколу аболиционистского движения. Со всех сторон раздавались громкие обвинения в нелояльности и антиправительственной агитации. Но Гаррисон не обращал внимания на грозу, собиравшуюся над его головой. Он не свернул бы со своего пути, даже если бы остался в одиночестве. С каждым новым завоеванием рабовладельцев все сильнее разгоралась его ненависть к конституции, под сенью которой совершались эти завоевания. Он ратовал за «нуллификацию» и сецессию с еще большим пылом, чем наиболее рьяные пропагандисты из лагеря южан. Изо дня в день он сводил на нет плоды стараний Уэбстера, всенародно клеймя презрением основной закон страны. Учение о непримиримом отношении к греху не принимало во внимание всей сложности социальных проблем. Для Гаррисона вопрос стоял так: либо немедленное и полное упразднение рабства, либо немедленная ликвидация союза. «После горячих споров мы значительным большинством голосов постановили ликвидировать союз», — писал Эдмунд Куинси в 1843 году. «Проблема была преподнесена Гаррисоном в облатке его излюбленного ветхозаветного иудаизма — для вящей убедительности, как говорят аптекари»*.
* «Life of William Lloyd Garrison», vol. Ill, p. 88.
Не улеглись еще страсти, вызванные в 1854 году делом Энтони Бернса, когда на митинге, посвященном празднованию 4 июля2, Гаррисон применил поразительный ораторский прием, характеризующий его как человека исключительного мужества и как умелого агитатора. Сопоставив принципы, провозглашенные «Декларацией независимости», с положением дел в стране, он поступил следующим образом:
„И тут он наглядно продемонстрировал всем присутствующим, во что ставит он все рабовладельческие законы и защиту
[418]
государством интересов рабовладельцев. Взяв текст закона о беглых рабах, он зажег его и подождал, пока пламя не пожрет его целиком. Тогда, используя известное старое изречение, он произнес: «Да повторит за мной каждый: «Аминь!». Огромная толпа в один голос проревела: «Аминь!» Таким же манером Гаррисон предал огню решение Эдуарда Лоринга по делу Энтони Бернса... Сожжение этого документа было одобрено массой присутствовавших одобрительными криками. Затем, взяв и руки текст конституции Соединенных Штатов, он обрушился на нее как на источник и первопричину всех прочих жестокостей, как на «договор со смертью и соглашение с адом». Со словами: «Так погибнут все сделки с тиранией! Да повторит за мной каждый: «Аминь!» — он швырнул конституцию в огонь. В знак одобрения этого поступка к небу вознесся дружный, громоподобный возглас: «Аминь!», в котором утонули свистки и злобные выкрики кучки скандалистов, тут же присмиревших при виде такого единодушного порыва"*.
* «Life of William Lloyd Garrison», vol. Ill, p. 412.
Таким путем наш апостол миролюбия отвечал обвинением на обвинения. Закон совести пришел в столкновение с государственным законом, и Гаррисон остался послушным голосу совести. Он не считал обязательными для себе решения, принятые большинством голосов. Гаррисон пришел к выводу, что государственная власть является порождением всех зол: ведь за ее мишурной, показной стороной он видел прожженных политиканов, профессией которых было одурачивать простаков, затемнять моральные проблемы с помощью выдумок и созданных ими культов, взывая, например, к патриотизму и ссылаясь на конституцию, и подрывать авторитет закона божия. У него сложилось твердое убеждение, что негр томится в рабстве из-за духовного порабощения Севера и что поэтому первейшим долгом аболиционистов является раскрепощение совести северян. Человек огромной целеустремленности, он всецело посвятил себя выполнению этого долга, отрешившись от прочих обязанностей, не признавая иного оружия, кроме меча духовного. Может быть, даже к лучшему, что пророк не подозревает об изворотливости торжища, которому он выносит свой приговор, — в противном случае его пыл мог бы угаснуть. Не совесть Массачусетса, а экономика, основанная на свободном труде, покончила с рабством. Фрисойлеры представляли собой бóльшую угрозу для рабовладельческой системы, так как они боролись с ней практическими методами. Даже старый Джон Браун из Оссаватоми, в еще большей степени, чем Гаррисон, проникнутый духом Ветхого завета, оказался более трезвым реалистом, который, вооружаясь мечом духовным, не забыл зарядить свое ружье системы Шарпса. От пророка до воителя —
[419]
всего один шаг, и когда он сделан, на смену мечу духовному приходят порох и пули, а голос совести заменяет Прокламация об освобождении рабов1. Люди, одержимые одним стремлением, все эти Гаррисоны и Джоны Брауны, направляющие недовольство своих современников в единое русло, порою ухитряются своротить гору, но, к несчастью, на этом месте остается нагромождение скал и вся округа бывает усеяна обломками. Из создавшихся таким образом россыпей могут в свою очередь образоваться новые горы. За Прокламацией об освобождении рабов последовала Четырнадцатая поправка к конституции2, принятие которой привело к торжеству принципа «в соответствующем законном порядке». Слишком хорошо знакомы князю зла пути мира сего, чтобы он стал опускать руки из-за временной неудачи. Пускай добродетели удалось порвать путы, связывавшие одно поколение, — ведь он отлично знает, что на торжище имеется сколько угодно новых веревок, которыми можно заменить порванные.