Для Чаннинга, сугубо религиозного мыслителя, руководящий принцип унитарианства отождествлялся с духом сепаратизма Новой Англии ранних дней и подразумевал свободу в религиозных вопросах, право человека открыто высказывать свои взгляды, независимость пастыря и паствы в выборе духовной пищи, который делается без страха и без принуждения. Человек несет ответственность перед самим собой и перед своей собственной совестью. Долой понятие «правоверный» и понятие «еретик» — долг каждого верующего заключается в том, чтобы, отказавшись от предубеждений, искать истину и служить ей не за страх, а за совесть. Именно этот дух терпимости и либерализма привел Чаннинга на путь далеко не воинствующего индивидуализма, на котором он искал свободу единственно ради торжества праведности, считая последнюю самым прекрасным плодом свободы.
[381]
Стремясь к миру и ко всеобщему братству, Чаннинг меньше всего на свете хотел стать основоположником новой секты, но те, кто не желал свободы ни себе, ни другим, побудили его возглавить и произвести великий раскол, взорвавший традиционное единство конгрегационалистских церквей, и воздвигнуть новую веру на алтарях старой.
Мысль Чаннинга питали глубочайшие и сокровенные источники новоанглийского идеализма. Очищенный от всего наносного высоконравственным мировоззрением Чаннинга, этот идеализм превращался в кристальную и прозрачную живую воду новой веры. Благородное величие Чаннинга идет от подлинной религиозности его натуры. В интеллектуальной области он не был ни великим, ни самобытным мыслителем. По своей эрудиции он явно уступал таким ученым-богословам, как Эндрус Нортон1 или таким разносторонним умам, как Теодор Паркер. Почти полностью уйдя в свой внутренний мир, он с трудом поддавался влиянию мировых течений мысли, а те занесенные извне идеи, которые западали ему в голову, приобретали форму и окраску, свойственные его собственным убеждениям. Но, несмотря на то, что путеводной звездой для размышлений Чаннинга был его собственный опыт, его богословские взгляды исподволь складывались под воздействием двух представлений, почерпнутых им из идейного наследия конца XVIII столетия: представления о благости господней и представления о доброте человека. Раз завладев его умом, эти представления привели к подлинно революционным последствиям — и не только потому, что они способствовали дискредитации кальвинистских догматов, в духе которых он был воспитан, но также и потому, что они придали унитарианскому богословию ярко романтическую окраску. Духовное развитие Чаннинга происходило с запозданием и не раз приостанавливалось. Однако удивляться приходится тому, как он вообще сумел освободить из тенет свой ум в той среде, которая окружала его с детства. Ведь он получил воспитание в Ньюпорте, в городе, который часто посещали богатые плантаторы и который нажился на работорговле, в Кембридже и Бостоне, косневших в федералистском самодовольстве. Сверстник Роберта Трита Пейна и Джосайи Куинси, Чаннинг был лишь несколькими годами старше Руфуса Чоута и Эдуарда Эверетта. В детстве ему довелось слушать проповеди Сэмюэла Хопкинса, развивавшего суровое учение о готовности принять муки вечные во славу господа; это учение Хопкинса было в корне противно основным богословским положениям, выдвинутым вспоследствии Чаннингом. Как по своему духу, так и по образованию Чаннинг был плоть от плоти замкнутого мирка, в котором Фишера Эймса почитали великим оратором и где косо смотрели на посягательства нового века на привычный уклад жизни.
[382]
С невероятным трудом удалось Чаннингу порвать с глубоко укоренившейся жизненной рутиной Новой Англии. Его взлеты чередовались с падениями. Долгие годы он не мог сделать окончательного выбора между свободомыслием и верностью догматам. Порою, находясь из-за нездоровья в подавленном состоянии духа, он подпадал под влияние идей Хопкинса и скатывался к болезненным кошмарам кальвинизма, затем решительно сбрасывал с себя это наваждение. Лишь в 1815 году, когда консерваторы ополчились против вольнодумцев, Чаннинг, вовлеченный в полемику, посвятил себя делу защиты свободомыслия. Этот шаг он совершил в тридцатипятилетнем возрасте. Однако прошло еще целых четыре года, прежде чем он со всей определенностью сформулировал новое богословское учение в своей знаменитой Балтиморской проповеди, произнесенной по случаю посвящения в духовный сан Джэрида Спаркса. Эта проповедь принесла Чаннингу широкую известность и создала ему положение предводителя унитарианского движения. Она широко комментировалась и, напечатанная в виде брошюры, разошлась, по словам биографа Чаннинга, тиражом, «который не был превзойден ни одной другой американской публикацией вплоть до издания в 1830 году памятного ответа Уэбстера Хейну»*. Созидательная роль, которую сыграла Балтиморская проповедь в разработке некоторых вопросов унитарианского учения и в деле сплочения общества, не должна заслонять от нас тот факт, что в этой проповеди нашла свое выражение лишь одна сторона богословия Чаннинга: идея о благости господней. В этой своей проповеди Чаннинг повел развернутое наступление на тринитарианский кальвинизм, обрушив огонь критики на те его догматы, которые, по его собственному образному выражению, свидетельствовали о том, «сколь прискорбным образом может человеческий ум извратить сущность божества», но при всем том он ни словом не обмолвился в ней об идее, которая впоследствии заняла главенствующее место в его богословии, — идее о доброте человека.
С еще большей остротой, чем в Балтиморской проповеди, выступил Чаннинг против кальвинистов в проповеди, произнесенной в 1826 году во время церемонии освящения второй унитарианской церкви города Нью-Йорка и озаглавленной «Унитарианское христианство как наиболее способствующее благочестию» («Unitarian Christianity most Favourable to Piety»). В этой проповеди, исполненной сдержанной силы и огня, Чаннинг с редким для него красноречием образно изложил свое учение об искуплении. При этом он использовал смелое сравнение, которое потрясло его сторонников и смертельно оскорбило ортодоксальных кальвинистов. Это сравнение, являющееся,
[383]
пожалуй, самым ярким из всех высказываний Чаннинга, так верно характеризует самый дух полемики, что следует процитировать его. Разобрав философскую концепцию Эдуардса об осуждении на вечные муки и о сущности искупления, Чаннинг продолжает:
«А теперь я изложу вам ее в других выражениях и проиллюстрирую ее новым примером. Если я при этом раню чувства некоторых из моих слушателей, то прошу их поверить мне, что я делаю это с болью в сердце и руководствуясь одним-единственным желанием: служить делу истины. Итак, представьте себе, что среди вас появился проповедник, который стал учить вас следующему: для того чтобы помиловать своих собственных детей, создатель воздвиг в центре мироздания виселицу и вместо виновных предал публичной казни Бесконечное существо, сопричастное его собственной всевышней божественной сущности. Эта казнь, согласно учению нашего проповедника, была задумана как самое наглядное и самое устрашающее проявление справедливости господней и напоминание о безграничном несчастье, которым грозит божественный закон. Более того, все люди на земле, все ангелы на небе должны, согласно учению этого проповедника, неотрывно созерцать сие ужасное зрелище, ибо оно-де, является самым действенным средством внушения послушания и добродетели. Разве не сказали бы вы такому проповеднику, что он клевещет на своего создателя? Разве вы не растолковали бы ему, что виселица, водруженная в центре мироздания, отбрасывает мрачную тень на всю поднебесную, что если даже свои акты милосердия вседержатель скрепляет кровью, то, значит, он правит не в духе отеческой любви, а в духе устрашения и что повиновение, для обеспечения которого необходимо столь жуткое зрелище, ровным счетом ничего не стоит? Разве не разъяснили бы вы ему, что даже вы, с душой, находящейся в младенческом состоянии и далекой от совершенства, способны руководствоваться в своих поступках более возвышенными побуждениями и отвращаться от греха в силу более благородных чувств и что тем более уж ангелы, эти светочи чистой любви, не нуждаются в том, чтобы их верность господу подкреплялась зрелищем виселицы и казненного бога? Именно таким было бы отношение каждого из вас к обрисованному мною учению. Но чем же отличается это учение от общепризнанного учения об искуплении?»**
*John White Chadwick, William Ellery Charming, Minister of Religion, Boston, 1903, p. 147.
** WiIIiam Eilery Сhanning, Works, vol. Ill, Boston, 1841 — 1843, p. 197 — 198.
При объяснении причин разрыва Чаннинга с ортодоксией Новой Англии, — разрыва, который с годами все углублялся, захватив не только богословие, но также и политику с экономикой, и оттолкнул от Чаннинга, к его искреннему огорчению,
[384]
многих из его единоверцев, — невозможно переоценить роль тех лет его жизни, которые он провел в Виргинии. Те два без малого года, проведенных на южной плантации, где он мучительно переживал свое одиночество и оторванность от внешнего мира, Чаннинг посвятил серьезному изучению круга идей, с которыми он не имел возможности ознакомиться в мире, где он вырос. В 1798 году Виргиния являлась горячей сторонницей Джефферсона, и произведения, развивавшие идею французской романтической философии, не были в диковинку в библиотеках этого штата. И хотя Чаннинг никогда не стал полностью на позиции Джефферсона, сохранив кое-какие федералистские предубеждения даже после того, как старые устои превратились под его ногами в зыбкий песок, здесь, в Виргинии, начались его долгие раздумья, которые впоследствии заставили его порвать с политическими принципами Бостона. Во время этого переломного виргинского периода духовное развитие Чаннинга проходило под знаком влияния французской революционной мысли. Наряду с «Политической справедливостью» Годвина и с книгой «Права женщины», принадлежащей перу Мэри Уолстонкрафт, он с глубоким интересом изучал сочинения Руссо. Экономическое учение физиократов, послужившее основой аграрной демократии Джефферсона, видимо, не произвело на Чаннинга большого впечатления, ибо главную роль в его мировоззрении играла этика, однако в этой области он проявил большую смелость мысли, увлекся коммунистическим учением и одно время подумывал даже о вступлении в коммунистическую общину. Из Франции дошло до Чаннинга и представление о том, что человек по природе своей добр и способен к самоусовершенствованию. Впоследствии это представление заняло центральное место в его мышлении, определив собой весь облик богословия и социальной философии Чаннинга, преобразовав все его мировоззрение.
В июле 1800 года, за восемь месяцев до своего официального вступления в Белый дом1, «французская безбожная философия» проникла в Новую Англию в лице хрупкого, болезненного юноши, который вернулся к своим мирным занятиям богословием, ничуть не подозревая, что привезенный им идейный багаж начинен порохом. Много еще предстояло воды утечь до той поры, когда в порох должна была упасть искра, но сам порох был уже заготовлен и в назначенный срок должен был взорваться. Преломившись в сознании Чаннинга, французская романтическая мысль слилась с исконным идейным наследием Новой Англии и, усвоив ряд положений английского арианства, постепенно выкристаллизовалась в форме трех основополагающих идей: сущность бога — любовь, человек по своей природе благороден, религия — это жизнь в добре. Эти кардинальные идеи, так же как и все мышление Чаннинга, насквозь проникнуты
[385]
всеобъемлющим нравственным чувством, нашедшим себе законченное выражение в одной-единственной фразе, в которой сказался весь Чаннинг: «Поклонение добру — вот что такое религия». В этих словах содержался ответ Чаннинга богословию последователей Эдуардса, уничижавших человека единственно ради того, чтобы восславить чудовищного бога. Догматам об осуждении на вечные муки и предызбрании ко спасению было противопоставлено учение о «доброте и свете».
Обладая повышенным чувством справедливости, Чаннинг не мог допустить, чтобы исповедуемое им «поклонение добру» вылилось в замкнутый мистический пиетизм. Искушение пойти по этому пути было велико, ибо его утонченно-аристократический и нерешительный характер побуждал его держаться в стороне от всяких треволнений партийной борьбы. Он не выносил полемики и недоверчиво относился к догматикам всех сортов. Мир экономики и политики внушал ему крайнее отвращение. Он с радостью заткнул бы уши, чтобы не слышать шумихи, поднимаемой различными группами, и крикливой партийной перепалки. Горячо одобряя цели аболиционистов, он считал их самих недостаточно терпимыми, а их тактику — слишком грубой. Есть известная доля истины в словах Гаррисона, сказанных после смерти Чаннинга: «Нервы его были напряжены до предела. Звук рожка причинял ему страдания. Он был глубоко убежден в том, что только от звука серебряной трубы могли пасть стены Иерихона, и не жалея сил стремился претворить это свое убеждение в жизнь» *. Но, вопреки своим склонностям, Чаннинг не мог остаться в стороне от политической борьбы, затрагивавшей как его религиозные, так и гуманистические воззрения. В 1835 — 1837 годах он внес заметный вклад в полемику. Им были написаны «Рабство» («Slavery») — ответ апологетам Юга, «Аболиционисты» («The Abolitionists») — открытое письмо Джеймсу Берни из Огайо, аболиционистскую типографию которого разгромила толпа, и исполненное благородства обращение к Генри Клею с протестом против аннексии Техаса. В 1837 году он выступил в Фэней-холле на бурном митинге протеста, созванном в связи с убийством Лавджоя1, — на том самом митинге, на котором Уэнделл Филлипс произнес свою яркую речь, ознаменовавшую его вступление на поприще аболиционизма.
* Более подробную характеристику см. у William Lloyd Garrison, Life of William Lloyd Garrison, New York, 1885 — 1889, vol. Ill, p. 239 — 242.
Точка зрения, которой придерживался Чаннинг в вопросе о рабстве, с предельной четкостью изложена во «Вступительных замечаниях», написанных им в 1841 году для своего собрания сочинений*, и представляющих собой его apologia pro vita
[386]
sua**. В этом поразительно ясном и искреннем произведении Чаннинг пишет о том, что всю жизнь он руководствовался двумя важнейшими чувствами: уважением к человеческой природе и преклонением перед свободой человека, — чувствами, неразрывно связанными друг с другом и пронизывавшими все его мышление. О первом из них он говорит: «Больше, чем что-либо другое, отличает помещенные здесь сочинения высокая оценка человеческой природы. Они насквозь пропитаны уважением к душе человеческой». Далее автор развивает эту мысль:
«Просвещенный, бескорыстный и морально устойчивый человек, пользующийся большим влиянием в силу своей добродетели, являет собой наиболее ясное отражение славы господней на земле... Слава создателя — его творение... Лучше всего восславляют господа те люди, которые со вниманием во взгляде и с любовью в сердце созерцают его творение, которые во всем улавливают проблески красоты и силы, которые душою чувствуют добро в самых его неясных проявлениях и которые видят мир таким, что он предстает в их истолковании светлым свидетелем божества.
Я полагаю также, что для обеспечения успеха в деле исправления общества необходимо выработать новое, исполненное глубокого уважения отношение к человеку — об этом я неустанно твержу вновь и вновь... До тех пор, пока люди не осознают свою близость к богу, свою родственную связь с ним и ту беспредельную цель, ради которой он вдохнул в них жизнь, среди них не воцарится подлинный мир и дух братства. Пока же к этим идеям относятся как к своего рода религиозной романтике... Принятие этой очевиднейшей истины христианства революционизировало бы общество и создало бы между людьми такие отношения, о которых сейчас и мечтать даже нельзя... Люди познали бы подлинный смысл слова „брат", которое пока что остается для большинства пустым звуком. Никто из нас даже представить не может, как изменятся нравы, как по-новому расцветут приветливые манеры и сердечность, взаимное уважение, доброта и отзывчивость, жизнь и труд на благо общества, по мере того как люди будут открывать для себя под бренной, телесной оболочкой свою духовную сущность и постигать, какие богатства таятся внутри человека».
* В издании 1844 г., вышедшем в Глазго, они включены в т. VI.
** Апология, или о своей жизни, (лат.)
Из этого уважения к человеческой природе вытекало свойственное Чаннингу «уважение к свободе, уважение к человеческим правам». «Это чувство, — пишет Чаннинг, — зрело во мне по мере того, как взрослел я сам, и сейчас оно глубоко укоренилось в моей душе. Оно представляется мне первоосновой подлинной любви к людям. Лишь им подобает руководствоваться человеку в общении со своими ближними».
[387]
«Я понял, что все люди совершенно равны перед нашим общим отцом, и потому не могу допустить, чтобы один человек произвольно подчинял себе другого с помощью обмана, насилия, богатства, высокого положения или суеверия. Я не могу допустить, чтобы человека превращали из хозяина собственной судьбы в средство удовлетворения корыстолюбия или гордыни другого человека, — ведь он наделен моральными правами, носит у себя в сердце закон и создан для независимой и самостоятельной жизни. Я вижу в нем высокую сущность, подобие божие, бездну способностей и потому требую, чтобы ему были предоставлены возможности для развития своей личности, простор для свободной деятельности, и призываю общество не препятствовать, а, наоборот, содействовать его росту».
Вот какие гуманистические идеалы породила французская романтическая философия в светлом уме этого сына Новой Англии. Выйдя за узкие рамки собственно унитарианства, он превратился в социального революционера, лелеявшего утопические мечты. И если богатые прихожане нашего проповедника благодушно поклонялись общему отцу под сенью рабства, распространявшегося как на черных, так и на белых, то их пастырь не мог мириться с этим. Ему привиделась земля обетованная, и он стремился вести к ней свою паству. К несчастью, путь преграждала огромная пропасть — рабство негров, внушавшее Чаннингу все большое и большее беспокойство. Он подходил к проблеме рабовладения не с узкопартийных, а с общефилософских позиций. Свои доводы против рабовладения Чаннинг обосновывал с помощью теории естественного права, которую он применил в нравственном плане*. Поскольку человек — это носитель как разумного, так и нравственного начала, утверждал он, ни закон, ни обычай не могут лишить его основных прав личности. Неотъемлемые права человека, по сути дела, и являются не чем иным, как этими правами личности: правом руководствоваться своим собственным разумом, правом выбирать себе вероисповедание, правом пользоваться плодами своего труда, правом обзаводиться семьей, короче говоря, правом жить так, как подобает цивилизованному человеку. Обращаться с человеком как с собственностью значит грубо попирать и нарушать его права, которые по природе своей нерушимы и неотъемлемы. Чаннинг пошел еще дальше и утверждал, что институт рабовладения, находясь в противоречии с требованиями разума и морали, является к тому же отрицанием самых основ демократии. В конечном счете этот институт развратит государственную власть и заставит служить ее своим недобрым целям. В концепции южан, подводившей под рабство негров политическую
[388]
основу в виде греческой демократии, Чаннинг увидел окончательное проституирование демократического идеала. «Те, кто уверяет нас, что рабство является необходимым условием республиканского строя, нисколько не оправдывают этим первого, но зато выносят обвинительный приговор последнему». Буквоеды и начетчики, которые пытались оправдать рабовладение ссылками на Священное писание, вызывали у Чаннинга одно лишь презрение. Ведь действуя подобными методами, можно было с таким же успехом оправдать и многоженство.
* См. Charles А. Merriаra, American Political Theories, p. 217 — 221.
Исследование природы и объема прав человека поставило Чаннинга лицом к лицу с проблемой государственной власти и обязанностей граждан. В этом вопросе он полностью и бесповоротно порвал с бостонским федерализмом. Он подходил к людям и общественно-политическим институтам с критерием нравственности, в то время как для Стейт-стрит существовали лишь экономические критерии. Ход мыслей Чаннинга подвел его к идеям XVIII века. Истолковывая функции и компетенцию государственной власти в свете учения Годвина, изложенного в книге «Политическая справедливость», Чаннинг пришел к выводу о постепенном сужении сферы деятельности государства, которое в конце концов должно будет исчезнуть. Он оспаривал учение о политическом суверенитете государственной власти: «Моральный закон в одинаковой степени накладывает ограничения как на отдельного человека, так и на государство»*. Чаннинг признавал целесообразность некоторого ограничения свободы действий личности, но только при том условии, что оно будет проводиться единственно с целью обеспечения общего блага. «Я охотно допускаю право государства ограничивать инициативу граждан рамками закона, но право это имеет пределы, которые будут все более сужаться по мере развития нравственности»**. «Ближе всего к совершенству стоит такая государственная власть, при которой политика в наибольшей степени подчинена интересам справедливости и которая видит свою высшую и неизменную цель в защите прав каждого человека»***.
* William Ellery Channing, Works, vol. II, p. 37.
** Ibid., p. 38.
*** Ibid., p. 38.
Граждане будут охотно хранить верность подобной государственной власти. Но если политические соображения возобладают над требованиями справедливости и государственная власть, проституируя свои полномочия, начнет эксплуатировать один класс в интересах другого, верность государству должна будет уступить место верности высшему закону. «Справедливость — благо высшего порядка по сравнению с собственностью. Разница между ними не количественная, а качественная». «Благо отдельной личности важнее, чем внешнее процветание
[389]
государства»*. Такого рода положения противопоставил Чаннинг политической философии Уэбстера.
* William Ellery Channing, Works, vol. II, p. 40 — 44.
В своих окончательных взглядах на государство Чаннинг вплотную подошел к позиции Джефферсона. Видя вокруг себя повсеместное злоупотребление властью и обман не умеющих критически мыслить людей посредством дешевых и ничтожных лозунгов, Чаннинг проникался все большим недоверием и настороженным отношением к власти. Перед лицом организованной силы масс отдельный человек бессилен. Анализируя природу государства, во «Вступительных замечаниях» Чаннинг пошел дальше, чем в предшествовавших работах. Помещенный ниже отрывок вполне мог бы принадлежать перу Джона Тейлора из Каролины — ведь это чистой воды джефферсонианство.
«Принцип, о котором я говорил, внушает столь серьезное опасение, что мне представляется уместным рекомендовать такое ограничение полномочий государственной власти и упрощение ее форм, которое пошло бы дальше, чем это может быть одобрено большинством. Следует всячески избегать большого сосредоточения власти и стараться не допускать его. Правителям можно доверить только такую власть, которая совершенно необходима для пресечения преступлений, и для поддержания общественного порядка. Должно быть, в более чистый в моральном отношении век можно было бы проявить больше доверия, но в наши дни чем меньше у правителей власти, тем лучше для спокойствия общества. Следовало бы, если возможно, упразднить все должности, разжигающие честолюбивые помыслы... Одним из величайших зол мира является чудовищное скопление власти в руках немногих... Найдется ли на свете хотя бы один человек, который был бы настолько чист, чтобы его можно было облечь такой властью? Можно ли превращать эту власть в предмет честолюбивых вожделений? Стоит ли удивляться тому, что домогательства власти и попытки удержать ее сопровождаются бесстыдными махинациями, интригами, подлым забвением общественных интересов? Для исправления этого зла, для уменьшения концентрации власти, несомненно, требуются огромные общественные перемены. Дух национализма, олицетворяющий собой враждебное отношение ко всем странам, кроме нашей собственной, должен уступить место растущему гуманистическому сознанию, новому пониманию духа Христа. В качестве следующего важного шага общество должно твердо усвоить, что государственная власть в лучшем случае является несовершенным орудием, которое способно принести лишь весьма ограниченное благо и которое при любой попытке применить его для деятельности, коей надлежит заниматься самим индивидуумам,
[390]
наверняка либо будет использовано в узкокорыстных целях, либо окажется в силу невежества власть имущих совершенно неработоспособным. Человек слишком невежествен для того, чтобы брать на себя широкие функции управления и строить грандиозные планы руководства государствами и империями. Политика людей почти всегда шла вразрез с великими законами благоденствия общества, так что, чем меньше мы будем полагаться на нее, тем лучше. Чем меньше будет власть одного человека над другим, тем лучше»*.
* William Ellery Charming, Works, vol. VI, p. 26 — 27.
Как видно, не зря штудировал Чаннинг «Политическую справедливость». Дух либерализма XVIII века сказался на всем его образе мыслей и придал остроту его политическому учению. Ненависть к войне, пацифизм, гуманизм, интерес к общественным проблемам, отрицательное отношение к основанной на насилии централизованной власти — все эти черты мировоззрения Чаннинга роднят его с Годвином. Чаннинг был против любой тирании, как со стороны организованной государственной власти, так и со стороны неорганизованной массы. По его убеждению, все люди должны пользоваться свободой мысли и свободой слова. Эти демократические права он отстаивал с такой страстностью, какой не проявлял при защите любого другого дела. Чаннинг восторженно приветствовал отказ аболиционистов прекратить свою пропаганду, несмотря на то, что чернь подвергала их избиениям и громила их типографии. «Я от души благодарен им, — писал он. — Ведь и сам я в долгу у них. Боюсь, что сегодня я не смог бы писать, чувствуя себя в безопасности, если бы они устранились от борьбы, позволили бы заткнуть себе рот, остановили бы свои печатные станки и спрягались от преследований своих жестоких противников... Я благодарен аболиционистам за то, что в эту недобрую пору они сохранили верность правам, от которых готова была отречься толпа». Вслед за этими словами Чаннинг высказывает мысль, которая никогда не утратит своей справедливости, особенно если принять во внимание, как трудно бывает завоевать свободу слова и как мало надо, чтобы утратить ее:
«Из всех прав меньше всего следует доверять массам право решать, какие вопросы надлежит обсудить. Самые великие истины зачастую бывают самыми непопулярными и неприятными, и если бы их обсуждение находилось под запретом до тех пор, пока большинство не созреет для их восприятия, они никогда не утвердились бы в общественном сознании. Больше, чем от чего-либо другого, общественный прогресс зависит от разоблачения освященных давностью лет злоупотреблений и непорядков, посягательство на которые воспринимается толпой как
[391]
оскорбление, и от распространения учений, более передовых по сравнению с общепринятыми воззрениями и общественной практикой и находящихся в состоянии непрекращающейся войны с обычаями, предрассудками и непосредственными интересами больших классов общества. Поэтому, если бы только массы получили возможность навязывать или предписывать темы для обсуждения, общество поразила бы духовная слепота, которая привела бы его к гибели. Мир движет вперед истина, которая вначале звучит как оскорбление, но мало-помалу завладевает умами людей, истина, которую большинство ненавидит и радо было бы растоптать. Отсюда следует, что друзья человечества должны как зеницу ока оберегать право свободного обсуждения. Это самое священное из наших прав подвергается наибольшей опасности. Пусть тот, кто отнимет это право у своего ближнего, носит на себе клеймо злейшего врага свободы»*.
* William Ellery Channing, Works, vol. II, p. 161.
Благородно и великодушно мыслил Чаннинг, этот отпрыск пуританского идеализма, прошедший школу французской атеистической философии. Ни разу не изменил он принципу свободы исследования — требуя такой свободы для себя, он с готовностью распространял ее и на других. Разрушительная тенденция, свойственная любому либеральному движению, — отрицание традиционной власти и установленного порядка вещей — воспринималась им как должное. Отчасти это объясняется его убежденностью в непригодности старого уклада жизни, отчасти — его глубокой верой в человека. Сквозь все неудачи и разочарования пронес Чаннинг это главное убеждение своей жизни, о котором он писал: «Цельность моему мировоззрению придает одна, всего одна возвышенная мысль, — мысль о величии и божественности души». Ему тем легче было порвать с беспросветным прошлым, что впереди ему грезилось светлое будущее. Индивидуалист интуитивистского толка, Чаннинг был предтечей трансценденталистского индивидуализма. В обращении к богословскому факультету он выразил свое сердечное согласие с учениями Эмерсона. Но с воззрениями более поздней рационалистической стадии унитарианского движения, начало которой было положено памятной проповедью Теодора Паркера «О преходящем и вечном в христианстве» («On the Transient and Permanent in Christianity»), произнесенной им в мае 1841 года в Южной церкви Бостона, Чаннинг соглашался лишь отчасти. Он остался сторонником учения о сверхъестественном и после того, как оно было отвергнуто младшим поколением. Однако, верный принципам либерализма, он не принял участия в свистопляске, поднятой унитарианцами вокруг имени молодого радикала. Унитарианство, ставшее ортодоксальным и создававшее
[392]
новые догматы, представлялось ему изменой всем надеждам либерализма. «Что касается г-на Паркера, — писал он, — то пусть он проповедует то, во что он верит и что лежит у него на сердце. Мне думается, что полученные вами сведения о попытках заткнуть ему рот в основе своей ложны. Переполненное сердце да изольется!»* Через год и четыре месяца после того, как были написаны эти слова, Чаннинга не стало, но дух его нашел свое воплощение в великом брожении умов, которое охватило Новую Англию к моменту его смерти. «Переполненное сердце да изольется!» — многим трезвым бостонцам стало казаться, что Новая Англия восприняла этот завет чересчур буквально, начав проповедовать буйные, сеющие смуту ереси. Но Чаннинг, если бы он был жив, вряд ли присоединился бы к хору недовольных.
*John White Chadwick, William Ellery Channing, Minister of Religion, p. 357.
[393]






