Ленин и Сталин

То, что Ленину доступна высшая правда, было в это время аксиоматичным. То, что Сталин способен к тому же, выражалось в многочисленных описаниях его, данных в биографиях и мемуарах. Он описан А. Барбюсом как человек немногословный, "подобный старинному мудрецу"'. Он знает то, что его "сын" должен делать: титанический мудрец, способный "видеть далеко вперед", доступный "таинству"19. Один из современников заметил, что слушать Сталина так же непросто, как следить за работой \ художника-гения: сначала его не понимаешь и только годы спустя начинаешь проникать в смысл сказанного.

По иронии судьбы здесь используется тот же образ художника-провидца, что был столь популярен среди художников-интеллектуалов в 1920-е годы. Примеры идеализации художника-пророка можно найти и в произведениях ". Замятина, и в тыняновском описании Хлебникова, предпосланном в качестве введения к "Избранному" поэта в 1929 году (на основании этого описания В. Каверин создал образ Архимедова в романе "Художник неизвестен"; 1931). Для Тынянова Хлебников был художником, в том смысле, что он обладал "новым видением", имел достаточно "мужества", чтобы презреть нормы и табу официального искусства. Любой, кто решится последовать по тому же пути, замечает Тынянов, будет видеть по-другому, чем с прежней дороги, более того, художник настолько далеко уходит по дороге времени, что способен "предсказывать будущее", любой, кто попытается уловить, что художник "увидел", сможет сделать это только "смутно"21. Таким образом, утверждение, что Сталин был провидцем, прозревающим будущее, подобно своим "сыновьям", которые ломают сегодняшние нормы, восходило к идеям и образам из более раннего непартийного (даже, скорее, оппозиционного) духовного движения.

Культ художника-пророка, столь популярный среди интеллектуалов 1920-х, носил аристократический характер. Высокий сталинизм демократизировал его, сделав высшую правду образцом для сыновей. Но пока отец создавал формы для приобщения к высшему знанию, сыновья могли постигать его только интуитивно и под обязательным руководством отца. Это особенно заметно в отчетах стахановцев. В октябре 1935 года, встречаясь с победителями стахановского движения, Сталин сказал, что более всего удивляет тот факт, что движение стахановцев началось стихийно, снизу, без какого бы то ни было давления администрации предприятий22.

Стаханов был человеком простым и не слишком образованным, его рекорды по повышению производительности труда не были связаны с усовершенствованием применения физической силы. Секрет его успеха лежит в его смелости пересмотреть научно установленные нормативы. Как провозглашалось, ля человек, у которого хватит мужества идти по этому пути, сможет повышать производительность труда в десятки и сотни раз*. Таким образом, стахановцы стали эмблемой не только дерзости производственных достижений, но и эпистемологии. Среди многочисленных экстравагантных эпитетов, которыми их ум ли, был и "развязанный Прометей".

Но откуда пришло это знание, если не из науки, образа или инструкций" На самом деле оно было предписано, официально считалось, что оно возникло, с одной стороны, стихийно, а с другой - "от Сталина", Стахановцы в своих автобиографиях неизменно подчеркивали, что на подвиги их вдохновила та шли иная речь Сталина.

Главным источником "знания" большинства символических героев 1930-х годов, обычно постфактум, уже после рекорда, вались встречи со Сталиным в Кремле. В многочисленных отчетах об этих встречах в глаза бросается параллель между Высоким сталинским мифом и платоновским мифом о пещере. Приглашенные посетить Сталина героя обычно испытывают трепет и волнение, они переживают бурю в душе и не в состоянии ее выразить26. Когда они входят в большой зал Кремля, где должна состояться встреча, их вначале как будто ослепляет вспышка света27. Но как только они видят Сталина, к ним возвращается дар речи, они рассказывают* что "знают" о своих рекордах2*. После этой встречи все герои испытывают глубокие духовные ны. Один из участников подобной церемонии писал" что после у него открылись глаза.

На этих встречах со Сталиным происходило парадоксальное преображение героя: нарастающая стихийная темнота дикого необъезженного "мустанга" обретала "форму" в сверкающем кремлевском зале, и он обнаруживал способность выражать то, что раньше только интуитивно и смутно ощущал. Он получает наставление, из бунтовщика становится ведущим, меняет среду, записывается на учебу и вступает в партию.

Эти кремлевские ритуалы демонстрируют перекличку между художественной литературой и большевистском реальностью. Встреча со Сталиным - это завершающая сцена в нарастающем развитии темы учителя-наставника, столь популярной в предреволюционной радикальной литературе. Перемена в сознания становится более подготовленной, ритуал изо ванной, приподнятой, она происходит не под влиянием такого же представителя низших классов, наделенного, правда, большей сознательностью, но во время встречи гражданина и главы государства Фигура учителя больше не нужна, герой, став благодаря обстоятельствам более сознательным, чем его окружение (как в "Матери* М. Горького), сам начинает просвещать, выполняя роль наставника. 6 более поздних версиях развития этой темы наставник имел облегченный доступ к тайнам и передавал их только достойным.

В большевистской художественной литературе 1920-х годов эта тенденция присутствует в зачаточном состоянии в отношениях учителя/ученика. Например, в первой редакции "Цемента" (1925) Глеб отправляется к руководителю ЧК Чибису, веря в его "тайну" и "зрение", и делает вывод, что Чибис должен был видеть Ленина чтобы обрести такое знание. Гладков таким образом подчеркивает, что передача знания учителем ученику - это не просто обмен стихийности на сознательность, но также поддержание status quo. "Облегченный" доступ к знанию - вот путь народного руководителя или его официальных предков.

В третьей редакции 1941 года все происходит с учетом новых условий, в которых любому привилегированному сыну достаточно поговорить с одним их отцов-основателей, чтобы обрести "новые слова". Глеб признается: "Я вот не видел его (Ленина), товарищ Чибис, и мне кажется, что я не пережил самого главного. Если бы я увидел и услышал его, я открыл бы себя заново. Выразить это не могу - беден словами... Но тогда бы и слова у меня были иные... Большие и глубокие"31.

Ленин передал "свет" и "тайну" Сталину. Сейчас Сталин передает их избранным. Миф "большой семьи" содержит в себе идею смены поколений и передачи тайного знания из рук в руки. Во время встречи с Чибисом Глеб получил это знание непосредственно и обрел новый*уровень сознательности.

Но эта цепь не бесконечна. Далеко не все могут приобщиться "света" и "тайны", которые несут вожди. Число "сыновей", избранных для свершения обряда, невелико. В их число включаются только символические герои. Прочие, хотя уровень их сознательности тоже повышается постепенно, недостаточно "высоки", чтобы постигать "тайны".

Таким образом, в 1930-е годы избранные "отцы" и "сыновья" выделялись в обществе среди всех остальных граждан. Хотя их отличие рационально объясняется: это сильные натуры, готовые к служению и самопожертвованию, окончательный критерий их отбора эпистемологический - только если они наделены "знанием", "видением" и приобщены к "свету" и "тайне" иного, более совершенного мира (как в платоновском мифе о пещере), у них появляется право руководства.

Именно в различении способных "видеть" и лишенных этого дара и проявляется элитарность авангарда. Это онтологическое различие фундаментально для Высокого сталинизма и проникает во все стороны жизни. Дихотомия избранных/неизбранных только один аспект проблемы. Два других связаны с двумя типами времени и двумя типами пространства.

Яркий пример двух типов времени мы находим в описании А. Стахановым его встречи с "отцом народов" в Кремле. Во время встречи Сталин выступил с обращением к стахановцам, после чего они разразились бурными овациями. Сталин попытался остановить бурю аплодисментов, но напрасно. Тогда он вынул часы и показал время. Но, как пишет Стаханов, "мы не замечали времени и продолжали неустрашимо аплодировать"32.

Стахановцы не замечают времени, встречаясь со Сталиным, поскольку время этой встречи течет по-иному, чем время повседневной жизни. Это то "большое время", о котором писал М. Элладе, анализируя миф. Это время не может быть, как повседневное, соотнесено с мерами прирастающего, "количественного" изменения (сколько минут прошло).

Также есть и два типа пространства: один - закрытый, другой - открытый, воплощающий только то, что будет достигнуто в исторической эволюции. В целом Москва (или Кремль) символизировали пространство высшего порядка. Оно воспринимается как высшая реальность, не случайно один из стахановцев, вспоминая свои ощущения от встречи со Сталиным в Кремле, говорил, что чувствовал себя, как на высокой башне34.

В середине 1930-х советское руководство принялось возвышать Москву над остальными советскими городами. По указу 1933 года в Москве должны были строиться высотные здания. Печать описывала план реконструкции Москвы, постоянно упирая на то, что Москва вскоре будет кардинально отличаться ото всех других советских городов35. "Миф о Москве" должен был вытеснить "миф о Петербурге". Чтобы добиться превосходства, Москва должна была стать не только выше города, задуманного Петром, но и лучше спланированной, более богато украшенной.

В сталинской культуре существовали два типа реальности (реальный, обычный, и экстраординарный) и, соответственно, два способа существования, времени, места и т. п. Обычная действительность представляла ценность только в том случае, если несла на себе отблеск действительности высшей. Таким образом принципиальные для других философских систем противоречия между реальностью обычной и выдуманной теряли остроту.

В это время, как ни в какое другое, границы между выдумкой и реальностью утратили четкость. Во всех сферах общественной жизни - на собраниях, церемониях типа "разоблачения врагов народа", политических процессах 1936 - 1938 годов, в печати - разница между выдумкой и фактом, театральным действом и политическим событием, репортажем и сочинением становилась туманной.

Происходило не просто смешение литературы и жизни, существенно менялось само качество литературы под влиянием нового ощущения действительности. Чем больше советское общество отвергало позитивизм и эмпирическую правду "обычных измерений", тем больше в литературе господствовал элемент выдумки. В начальные прозаические дни первой пятилетки позитивисты стремились вообще изгнать выдумку из литературы о социалистическом строительстве, что привело к тому, что книги эти стали сухими, полными технологических описаний, статичными и объективными пособиями по организации коллективного труда.

Реакция на подобную литературу постепенно вызревала, и к середине 1930-х годов противники ее заговорили в полную силу. Во-первых, критике подвергся сам тип производственного романа как скучный и сухой. Раздавались призывы вводить в литературу человека не как статистическую единицу, но как тип, взятый из реальности!. Постепенно этот призыв начал утрачивать свою привлекательность. В речи А. Жданова на Первом съезде советских писателей в 1934 году прозвучала мысль, что литература должна соединять "самую трезвую практическую работу с- величайшей героикой и грандиозными перспективами". Постепенно "грандиозные перспективы" все больше вытесняют в художественных произведениях "трезвость".

При желании описать homo extraordinarus возникает потребность в формах, скажем, волшебной сказки. Действительно, М. Горький приветствовал связь между литературными и фольклорными формами, особенно после возвращения в 1931 году из-за границы. В своей речи на Первом съезде писателей Горький призывал литераторов следовать образцам "фольклора, то есть устного творчества трудового народа". В действительности это восхищение воплотилось в увлечение собиранием фольклора: сотни людей по всей стране записывали сказки, былины и прочие подобные произведения, проводились конференции, писались статьи в журналах, шла активная переработка и классификация собранного материала38.

Вскоре фольклористика станет поставщиком академиков и внесет свою лепту в миф о "большой семье". Усилия были направлены на установление связи между "отцами" страны и ее фольклором. В новых, публикуемых в это время биографиях Сталина, Ворошилова и других партийных руководителей подчеркивалось, что в детстве будущие вожди готовились к героическим свершениям, впитывая от своих матерей дух фольклорных сказаний39. В речах 1930-х годов Сталин упоминал, что он многому научился от своей матери, часто обращавшейся к фольклорным образам40. Горький в 1935 году трогательно вспоминал, как долгими зимними вечерами в дедушкином доме он слушал сказки своей бабушки и попутно отмечая, что они оказывали на него куда более глубокое воздействие, чем религиозные истории, навязываемые ему авторитарным дедом41.

Когда сказочник занял свое место в "большой семье", последовал "брак" между сказками и литературой соцреализма. Герои стали значительнее, чем в жизни, их подвиги выглядели фантастичнее и эпичнее, язык произведений обогатился эпитетами и образами из фольклорных источников. В заметках о тружениках за образец стали приниматься не статистические отчеты, но сказки и приключенческие истории.

Использование фольклорных жанров при создании дидактических произведений о политике и идеологии не было новым, это было чертой народных революционых изданий XIX века. Но в использовании фольклорных форм в 1930-е годы было два больших отличия. Во-первых, руководители советской литературы попытались повернуть время вспять, создать полипную фольклорную литературу в честь нового времени. Во-вторых, преимущественной функцией "фольклорной" литературы 1930-х годов была легитимизация сталинского руководства.

В 1937 году издательство "Две пятилетки" пригласило нескольких исполнителей оригинальных былин приехать в Москву, чтобы создать былины о чудесах нового времени. Для придания этой инициативе большего авторитета была приглашена Марфа Крюкова, внучка известной сказительницы, на былины которой опирался известный фольклорист XIX века Рыбников43. Западный исследователь С. М. Боура включил в свою книгу "Героическая поэзия" не только фамильное древо сказителей Крюковых, но и другую династию фольклорных певцов - Рябининых, представитель четвертого поколения которых также был привлечен к воспеванию подвигов новых богатырей.

Эти случаи были не единичными. Начиная с 1934 года, когда Первому съезду писателей под овации был представлен С. Стальский, народные певцы (особенно нерусские, вроде казаха Джамбула или Стальского из Дагестана) начали играть видную роль в литературе, награждаться орденами и удостаиваться Сталинских премий.

Забота об этих народных певцах не была проявлением чистой назойливости. Акыны делали большое дело - возвеличивали родовые связи отцов и сыновей и, в меньшей степени, символических героев. Типичный перечень тех, о ком писались былины, включал Сталина, Ворошилова, Орджоникидзе, Кагановича, Кирова, Калинина" Чапаева, Буденного, летчиков, полярников, стахановцев.

Большинство воспеваемых были главными героями саги о трудах и днях Сталина. Навязчивой идеей ее стало узаконивание успехов Ленина/Сталина/Троцкого. Встречается и отрицающий суда над Бухариным, Рыковым, Троцким в 1938 году), и утверждающий эпос, прославляющий партийное руководство страной. Примером может быть хотя бы "Сказание о Ленине" (1937) М. Крюковой, главными героями которого являются "красно солнышко Владимир", "идолище" Александр III, Сталин-свет, богатыри Чапаев и Блюхер и пр. Действие в сказании начинается в конце XIX века, когда был казнен за участие в террористическом заговоре старший брат Ленина, и завершается ленинской смертью и успехами Сталина. Его сюжет беззатейно следует за основными перипетиями сталинской версии истории большевизма, но изложены они в былинном ключе, построены на триадах: три встречи Сталина с Лениным, после каждой из которых Ленин посылает Сталина в мир на работу.

Довольно топорное использование традиций устного народного творчества в письменной литературе и даже публичная ритуальность 1930-х свидетельствуют, что "брак" между двумя различными тенденциями в литературе оказался не слишком удачным. Правда, Список фольклорных образцов для соцреализма, который предъявил Горький Первому съезду писателей, включал Геркулеса, Прометея и доктора Фаустуса. В другие варианты списка входил даже Дон Кихот как первый персонаж литературы самосознания. Более того, постоянной темой горьковских статей той поры была борьба за чистоту языка, вычеркивание регионализмов и просторечий из советской прозы.

Литература расширяла поиски возможностей для прославления и воспевания большевистских вождей и образцов нового человека. Этого не всегда удавалось добиться простым оживлением фольклорных жанров. При всех усилиях народных певцов государственные интересы лучше всего мог отстоять традиционный литературный жанр романа. В "новом" эпосе или сказке очевидная фольклорность, перенос эмблематики снижали эффективность мифологизации. Когда об актуальном событии вроде революции говорили на специфическом сказочном языке с отбиванием и (стихотворение написанное по случаю выкидыванием волшебных колец, его идеологическое и политическое значение ослабевало.

Роман 1930-х годов был более популярен, но он никогда не был слишком "народным". Впрочем, создавая произведение, автор часто проводил параллели с фольклорной образностью, чтобы расцветить сюжет. Иными словами, фольклорные элементы не были неотъемлемыми чертами сталинского романа, поскольку подвиги героев не были столь самоценными* как в традиционном фольклоре, роман был скорее политической аллегорией.

Может показаться, что литература середины 1930-х годов симулировала фольклорность, как она симулировала органичность и мир Gemeinschaft, и что сильные мира сего поощряли "народных певцов" как придворных хроникеров, прославлявших их существование как бы устами народа. Необычное признание, которое они обеспечивали сказителям и сказочникам, пришедшим из внелитературного мира, создавало еще один образец ритуала статусной подстановки. Как стахановцы не могли совершать свои подвиги сами, но только с подачи местного руководства (обычно партийного), так и профессиональные писатели обращались к народным певцам за "помощью" в создании своих былин и сказок.

Хотя фольклорные элементы существовали не только для того, чтобы приукрашивать или оформлять идеологическое содержание, они были своеобразным симптомом взаимопроникновения "реального" и "вымышленного" в онтологии Высокого сталинизма. Нельзя не принимать в расчет также и того, что большевистские лидеры сами находились под влиянием созданных мифов. Р. Такер доказал в своей работе "Сталин как революционер", изо представление Сталина о себе как большевике и вожде было во многом связано с образом Кобы - героя грузинского эпоса, чье имя было некоторое время его партийной кличкой...

Фольклорные элементы в риторике и литературе 1930-х использовались не только для установления культа героя. Их первой задачей было обеспечение "слов" для выражения нового ощущения действительности. Ценности 1930-х годов заключали в себе систему веры, в которой центральным было понятие движения через этот мир и светское в область чистых явлений, своего рода неорелигиозная идея спасения и возрождения. Для выражения этой системы веры нужен новый язык. Язык христианской символики, который чаще всего используют в таких случаях, был выведен из государственной сферы. Так что фольклорная образность в литературе 1930-х годов оказалась более приемлемой, чем что бы тони было. Позже, в конце 1940-х годов, нанесенный в 1930-е годы лоск фолклорности несколько стерся.

Истинным предшественником литературы 1930-х годов оказываются не фольклорные сказки, а письменная религиозная литература. Для риторики характерны не только фольклорные повторения, но и свойственное русской средневековой традиции плетение словес. Иными словами, хотя М. Горький и рассказывал о своем детском неприятии религиозных историй, тексты, написанные в духе социалистического реализма, как, впрочем, и его "Мать", оказались ближе всего именно к традиции, которая на словах отвергалась: к традиции религиозных текстов.

Богостроительная ересь как подтекст культуры Высокого сталинизма"

В 1930-е годы атрибутом официальных героев была "дерзость". Но "дерзость" (особенно разрушающая установленные нормы и правила) - центральный концепт ницшеанства. Короче, в политической культуре этой поры очень силен налет ницшеанства, даже "чистки" можно считать своего рода ницшеанской практикой.

Ницшеанство и марксизм-ленинизм по большей части антитетичные философские системы. Элементы ницшеанства в сталинизме могут быть обнаружены там, где сталинизм подменяет истинный марксизм-ленинизм.

Сомнительно, чтобы работы Ницше были осознанным источником образа "дерзкого" героя 1930-х годов, но они могли оставить свой отпечаток. Идеи Ницше окрасили работы многих мыслителей двадцатого столетия, включая в 1920-е годы Е. Замятина, Ю. Тынянова и В. Каверина. Ницше оказал влияние и на некоторых партийных теоретиков, его идеи отразились в богоискательских суждениях М. Горького начала века. Ленин объявил богоискательство ересью. Но богостроители (М. Горький, А. Луначарский, А. Богданов и другие), кажется, все же смеялись последними, поскольку тогдашние их идеи отразились в государственной риторике 1930-х годов.

Тому есть много примеров в наиболее любопытной работе М. Горького периода увлечения Ницше - рассказе 1903 года "Человек". В этом рассказе переплетаются различные тенденции интеллектуальной истории XVIII -XIX веков. В то же время в "Человеке" можно обнаружить многие идеи и ключевые слова Высокого сталинизма, так, он воспевает не любого, но человека, который воспаряет выше обычного уровня, мыслит высокими из-мерениями55. Как и у советского супергероя 1930-х годов, движение человека к истинному сознанию происходит через ряд столкновений с неуправляемыми иррациональными явлениями, которые иногда побеждают "дерзость" героя. Своеобразным рефреном, сопровождающим прогресс человека, являются слова: "И так человек двигался через страшную темноту жизни. Вперед и выше! Всегда вперед и выше!" В этом заклинании, вне сомнения, основа ключевой фразы 1930-х годов: "Вперед и выше!" Сам Горький использовал ее в своих статьях 1930-х годов56.

Последняя работа, написанная М. Горьким в богостроительские период, - "Исповедь" (1908), вызвавшая нападки Ленина, основана на тех же идеях, что и "Человек", но находится под влиянием западноевропейской культуры. Она более исходит из идей руссоизма и отчасти славянофильства, идеализирующего бунтарей и землю-матушку. В "Исповеди" мы также находим многие ключевые образы и идеи культуры Высокого сталинизма. Так, можно увидеть явные параллели с патриархальной линией "большой семьи". Повествователь/герой покидает благородное сословие. Когда он вырастает и пускается в духовные поиски, то убежден, что каждый из его наставников должен быть его истинным отцом.

В "Исповеди" М. Горький также использует фразы, которые потом отзовутся в 1930-е годы типа "человек бессмертен" или "род"). Язык его повести литургичен: "Великомученик келий, чем все, церковью православные - сей бо еси Бог, творящий чудеса". Вне сомнения, Горький избирает этот язык, поскольку он искренне увлечен идеями богостроительства, но использование им этого способа выражения находится за пределами сознательной стилизации. При всем подчеркивании знания и разума его произведения этого периода оперируют мистическими и ускользающими от рационального объяснения категориями.

Все это очевидно позаимствовала риторика Высокого сталинизма, и литература того периода окрасилась в тона богостроительства - марксистской ереси, разруганной Лениным. Было бы, конечно, неверно жестко связывать символы, язык и идеи этих столь различных в социальном и интеллектуальном отношении явлений. Но, оценивая вклад М. Горького в советскую риторику, следовало бы все же заметить, что идеи его тоже родились не в вакууме. Вышеприведенные примеры показывают, что на писателя влияли и западные, и отечественные мыслители, что Горький вряд ли был богатырем, в одиночку сдвинувшим валун советской культуры.

Хотя богостроительская символика мирно прижилась в советской культуре, все же в новом контексте она несколько изменила свое значение. Это легко заметить, обратившись к уже упоминавшейся горьковской статье "Вперед и выше, комсомол!". Горький убеждает комсомольцев быть жесткими по отношению к "двуногим паразитам" людям, придерживающимся старых буржуазных индивидуалистических ценностей) и брать в качестве примера Павлика Морозова, пионера-героя, который донес на своею отца-кулака и был зверски убит за это. Иными словами, Горький поддерживает "бдительность", разжигаемую сталинскими судами, используя для этого язык и символику идеалистического мира в "Человеке".

В годы первой пятилетки Горький защищал иные ценности, чем в более ранний, неоницшеанский период и в позднем своем творчестве. В статье 1928 года "О маленьких людях и о великой их работе" он выразил новый взгляд одного из бесчисленных маленьких людей а не богоподобного человека), кто вершит большие дела своими малыми, скромными усилиями59. Проповедуемый М. Горьким в это время идеал - идеал постепенных, количественных изменений - противостоит радикальным качественным изменениям "больших скачков".

Таким образом, можно сказать, что Горький приехал в Москву возглавить советскую литературу с багажом идей, наложивших неизгладимый отпечаток не только на соцреалистическую литературу, но и на всю советскую культуру. Но сам он явно был захвачен популярными идеями сталинизма и поменял свои идеалы, пересмотрев основополагающие ценнности. Для Горького, как и для многих других деятелей 1930-х годов, вопросы "Кто кого"", "Кто кому" и "Кто что" были абсолютно неразрешимыми, поскольку "кто", "кого" и "кому" были частями единого взаимосвязанного процесса, в котором были воедино увязаны художественная литература, миф, идеология, реальность, исполнители и исторические фигуры времени.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: