ГЛАВА I 2 страница

Для собственно теоретической стороны дела особого внимания здесь заслуживает метаморфоза чисто эсте­тических ценностей. Ведь в той мере, в какой может из­мельчаться сама цельность действительного идеала жиз­ни человека, в той же мере может принижаться и сама ценность эстетического предмета как определенного средства его утверждения. Другими словами, возможно, именно здесь и создается та очень важная для теории ситуация, когда содержание такого идеала, которое только и в состоянии обусловить действительную само- цельность всех потребностей человека, тем не менее мо-


жет отчуждаться от самого человека, т. е. застывать в виде абстрактно выраженной ценности самих вещей: в виде их особой привлекательности и «гармонии», их «совершенства» и т. д. При этом независимо от сознания человека эти формы могут жить самостоятельной жизнью, представляться чем-то извечно данным, неиз­менным, «природным».

Однако в истории подобного рода отчужденные фор­мы выражения эстетического идеала (а это именно так) означали лишь моменты идеально выраженных, но не­осуществленных взаимоотношений между людьми. Обыкновенные вещи тогда и возводились в ранг особых, гармонических, совершенных по «своей» природе, когда действительная гармония жизни людей в обществе уже превращалась в дисгармонию, все совершенство их от­ношений — в односторонность, все богатство — в обни­щание. Утилитарная ценность какого-нибудь стола толь­ко потому и становилась равнозначной эстетической ценности, что действительный эстетический идеал здесь превращался уже в идеал утилитарный, а точнее — ути­литаристский.

Фактическая гибель частнособственнических интере­сов есть начало не только живого становления коммуни­стической самодеятельности, но и качественно иного чувственного мировосприятия. Именно в этом мировос­приятии каждый человек, говоря словами К. Маркса, может и должен выявить богатство «собственных сущ­ностных сил», а окружающие его вещи — «вернуть себе» свою естественную природу или свою подлинно общест­венную значимость [1, т. 42, 121 ].«... Уничтожение частной собственности, — писал К. Маркс, — означает полную эмансипацию всех человеческих чувств и свойств; но оно является этой эмансипацией именно потому, что чувства и свойства эти стали человеческими как в субъ­ективном, так и объективном смысле» [1, т. 42, 120 ].

По-видимому, лишь с такой эмансипацией может появиться и реальная предпосылка того, чтобы все вещи и явления мира стали называться своими именами, а от­ношения к ним людей, не взлетая к трудным вершинам собственно художественного видения мира или искус­ства как такового, стали подлинно чувственными и еди­ными по своему человеческому выражению и много­образию.


На наш взгляд, перед эстетикой как наукой может стоять лишь одна ее специфическая и наиболее общая задача: быть теорией чувственного освоения действи­тельности, но чувственного не в обыденном его пред­ставлении, а в том его понимании, с которым К. Маркс связывал целостность общественного утверждения чело­века, а в этом утверждении — и целостность всесторон­него отношения человека к окружающему вообще. Если мы признаем, что границы эстетической науки определя­ются именно таким пониманием чувственного, то отпа­дает необходимость и в простом перечислении ее задач: и наука о прекрасном, и наука об искусстве, и наука о творчестве, не говоря уже о таких тавтологических оп­ределениях ее, как наука об эстетическом освоении дей­ствительности, наука об эстетических свойствах и т. д. И это естественно. То, что в своей сущности объединяет и творческое, и художественное, и эстетическое, без обеднения перечисленных здесь компонентов может быть вполне представлено как чувственное. Это очень важно, ибо речь идет, по сути, о настоятельной необходимости вычленения единства предмета эстетики, с которым свя­зано понимание и единой методологической основы пос­ледней.

Трудность признания за эстетикой этой единой ее за­дачи связана с трудностью осознания социальной при­роды чувственных явлений и чувственного вообще. Чув­ственное — это не просто безразлично созерцаемая или воспринимаемая предметность деятельности человека. Это — особая предметность, прежде всего в том смысле, что с ней связано и обнаружение определенных ценнос­тей существующего (будь то в виде свойств, качеств или особенностей вещей) и — что очень важно — обна­ружение такого состояния человека, которое в отношении не только самого человека, но и общества выступает как подлинно непосредственное или по-человечески само­цельное. Эта цельность состояния определяется не столько тем, что человек воспринимает или присваивает, сколько тем, как осуществляется такое восприятие и присвоение или каков социальный смысл данного акта деятельности вообще. Другими словами, такого рода цельность зависит не только от особенностей предмета и его свойств, которые, безусловно, диктуют способ вос­приятия вещи, но и от характера социального бытия че-


ловека в целом, в конечном счете, от характера общест­венного производства.

Чувственное всегда несет на себе печать этого произ­водства — главного и существенного в способе жизне­деятельности и мировосприятии человека. Только в ре­зультате социального антагонизма стало возможным обезразличивание человека к целям общественного про­изводства, а отсюда — и к целям человеческой жизне­деятельности людей. И только благодаря такому обез­различиванию стала возможной собственно не­художественная, не-творческая, не-воспринимаемая (неприемлемая) деятельность людей. Но именно такую деятельность нельзя назвать и чувственной, причем как раз по тем обстоятельствам, по которым из нее с самого же начала исключается тот по-общественному цельный способ ее выражения, в котором человек только и может проявить неслучайную, универсальную восприимчивость к миру, следовательно, и такое же универсальное ут­верждение своей сущности. Напротив, эстетическое, вос­принимаемое, творческое, художественное и т. п. вполне представляются синонимами чувственного, если стать на точку зрения понимания необходимости превращения единства цели общественного производства в единство смысла реального осуществления коммунистического бытия людей вообще. Ибо только такая цель, концентри­рующая в себе наивысший человеческий интерес, способ­на сцементировать все потребности человека, придать им единую направленность, а тем самым определить и единый способ их человеческого утверждения.

Таким образом, эстетика есть наука не о восприятии и воспринимаемом, как их традиционно толкует психология или физиология, а о чувственном, равном значению способа общественного утверждения человека во всем богатстве его сформировавшихся потребностей.

Каким бы поначалу ни представлялся этот способ, но с точки зрения его действительного движения нет и не может быть самостоятельных «эстетик» быта или одеж­ды с их особыми целями и задачами. В противном слу­чае мы должны будем признать, что и проблемы быта, и проблемы одежды должны ставиться не иначе как проблемы идеала, смысла бытия людей вообще. Ведь, по-видимому, надо низвести наивысшее стремление че­ловека — его эстетический идеал — к простому запросу


в одежде (и в самом деле, к простому — при современ­ных-то возможностях производства), чтобы самоё одежду видеть не иначе как эстетически. Или, напротив, сам этот запрос надо поднять, вероятно, до выражения иде­ала, смысла бытия, чтобы вынашивать его не иначе как эстетический запрос.

Сказанным мы вовсе не снимаем вопросы эстетиче­ской деятельности человека в сфере производства, быта, поведения и т. д. Вообще было бы неразумно ограничи­вать проявление эстетического какими-то сферами (при­родными или общественными), сужать их или расши­рять. Что и в сфере производства возможна эстетическая деятельность человека — это не предположение, а ре­альный факт. Но дело здесь не в условности терминов или выражений «эстетика производства» или «вопрос об эстетической деятельности человека в сфере производ­ства», а в принципиальности отношения к единству пред­мета эстетики, ее метода, принципов. В плане каких бы «эстетик» и с высоты каких бы их частных задач (имен­но частных — в противном случае терялся бы сам смысл существования их как «эстетик») ни была предпринята попытка уяснения сущности эстетической деятельности, это вряд ли приведет нас к желанному результату. Ибо такая деятельность определяется не характером лишь тех потребностей, которые специфичны для быта или производственного предприятия как такового, а харак­тером уже упомянутой единой и наиболее заинтересован­ной потребности человека (если объективную необходи­мость в коммунистическом способе выражения жизни вообще можно назвать потребностью в обычном смысле слова). А поскольку исторический смысл последней, са­ма степень положенного в ней интереса не сводимы к простой сумме возможных интересов, связанных, ска­жем, со сферой быта или поведения человека, то и сама эстетика не может быть представлена как простая сум­ма «эстетик», так как остается наукой с едиными тре­бованиями, принципами и законами.

Известно, какое большое внимание уделяется сейчас материальному и моральному стимулированию человека в сфере производства. И это понятно. Однако — вду­маемся! — есть что-то по-разумному осторожное в том, что мы не ставим и, вероятно, еще не можем ставить вопрос о собственно эстетическом стимулировании чело-


века в этой сфере. Ибо хотя такое стимулирование не противостоит материальным или моральным интересам человека, но вместе с тем оно не составляет и простого единства этих интересов. Ведь с эстетической деятель­ностью связано удовлетворение по-своему неисчерпаемо­го интереса человека. Сущность его состоит в том, что человек действует с таким интересом и ради «само-дей­ствия», т. е. и ради смысла коммунистической самодея­тельности как таковой — этой наивысшей «нормы» вы­ражения всякого человеческого интереса,— а не ради зарплаты, поощрения, вознаграждения и т. д., в какой бы форме они ни представлялись.

Мы не можем сказать, что уже существуют предпри­ятия, где человек, скажем, вообще не нуждался бы в отпуске, где лучшим отдыхом и вознаграждением для людей являются часы их непосредственно производствен­ной деятельности, а не часы, проводимые ими вне такой деятельности. А дело как раз в том, что эстетический процесс немыслим без того, чтобы не быть движением такого интереса человека, реализация которого равня­лась бы акту всестороннего воспроизводства человека, а в этом — и всестороннего удовлетворения его. Трудно сказать, какими будут заводские цеха будущего — воз­можно, их как таковых вообще не будет,— но, видимо, всестороннее воспроизводство человека, следовательно, реализация наиболее высокого интереса людей будет иметь место там и тогда, где и когда деятельность каж­дого (включая ее высокую производительность, обобще­ствленность и т. д.) будет подниматься до выражения свободной самодеятельности, или, говоря словами К. Маркса, — до своеобразной игры физических и ин­теллектуальных сил человека. Понятно, что занятие та­кой деятельностью не нуждается в привычном для нас стимулировании, поскольку она и есть наивысшее чело­веческое удовольствие, а потому — и сама себе стимул, цель и средство одновременно.

Возможно, в этом будут усмотрены слишком высокие критерии, предъявляемые к существу эстетической деятельности. Но, во-первых, нет смысла называть деятельность (вещь, среду и т. д.) эстетической (т. е., опять-таки, и прекрасной, и возвышенной), если она не будет браться по мере какого-то наивысшего человеческого интереса. Эта мера все равно будет существовать, и независимо от наших желаний по ней будут измерять все наиболее значимое и небезразличное для людей. Во-вторых, от того, что мы намеренно будем принижать эту


меру, руководствуясь соображениями скорейшей «эстетизации» окру­жающего, сфера подлинно эстетической деятельности не расширится. Скорее, поспешность объявления о таком расширении грозит обер­нуться новыми недоразумениями в теории.

Если же говорить более конкретно, то, на наш взгляд, вопрос о том, каким должно быть все предметное окру­жение человека в любой из сфер его деятельности, ка­кими должны быть, скажем, орудия труда, рабочее мес­то и вообще вся обстановка на предприятии — это воп­рос не столько непосредственно эстетика, сколько инженера, врача, психолога, а в конечном счете — лю­бого специалиста, более-менее знакомого с требования­ми науки эстетики и заинтересованного в общественных формах осуществления деятельности.

На долю же эстетика выпадает, по-видимому, более сложная задача. Если переложить ее на практический язык, то она могла бы свестись прежде всего к тому, что­бы в любой из сфер деятельности исследовать человека во всей совокупности его общественных отношений (со­стояний) и на основе понимания необходимости их опре­деленного единства (цельности) дать ответ на главный вопрос эстетики: может или не может человек в данной ситуации или обстановке воспроизводить себя всесто­ронним образом или во все той же совокупности исто­рически сформировавшихся человеческих способностей и сущностных сил? Только в зависимости от ответа на такой вопрос можно правильно ставить и решать все конкретные задачи. Какие это задачи — вероятно, всег­да зависит от данных обстоятельств и данной сферы деятельности. Но какими бы они ни были и кто бы прак­тически их ни решал — тот же инженер, врач или ди­зайнер, — их нельзя правильно сформулировать без уче­та этого главного эстетического вопроса, затрагивающе­го смысл утверждения человека, меру его социального небезразличия к предмету деятельности и к самой дея­тельности.

Типичные возражения, возникающие при этом, как правило, сводятся к сетованию на чрезмерную абстракт­ность такого подхода. Мол, тот же специалист в области технической эстетики должен не столько теоретизиро­вать, сколько заниматься конкретным делом: форми­ровать эстетическую среду, улучшать производствен­ную обстановку, в худшем случае — хотя бы давать


по этому поводу какие-то рекомендации или пред­ложения.

Это правда. Мы и не требуем от дизайнера решать упомянутый эстетический вопрос. И уж тем более не пе­речеркиваем все то значительное, что создано в области художественного конструирования. Речь идет о другом. Если дизайнер хочет быть эстетиком, то представление о красоте, вообще эстетическом он должен согласовывать с научной эстетикой и в этом смысле он не может обой­ти интересующий нас вопрос. Если же он желает быть конструктором, так сказать, человеком, имеющим кон­кретное дело с вещами или совокупностью вещей и толь­ко, то, спрашивается, с каким представлением о фе­номене эстетического должно согласовываться это его дело?

Допустим, перед нами модельер по предметам быта. Допустим также, что ему необходимо создать не просто стул, а эстетически оформленный. Пусть будут учтены при этом всевозможные параметры: и профиль спины человека, сидящего на нем (с учетом данных физиоло­гии и медицины), и соответствующая отделка, короче — все, что только требуется от стула. Можно согласиться, что такая вещь, безусловно, будет заметно отличаться от рядовых стульев, тем более от тех, которые мы справед­ливо можем называть неудобными, некрасивыми, не­практичными. Однако достаточно ли всего этого, чтобы утверждать о рождении действительно эстетической ве­щи? Не логичнее ли предположить, что в данном случае создана просто нормальная утилитарная вещь, если иметь в виду, что само утилитарное — это не только грубая полезность.

Мы говорим, во-первых, «нормальная вещь», ибо, пра­во же, самим созданием ее мы лишь подтвердим то, что до сих пор могли сидеть и «не-нормально», т. е. могли довольствоваться подчас и плохими стульями (как гово­рят, сядем на что угодно, лишь бы не стоять). Во-вто­рых, мы говорим «утилитарная вещь», ибо ведь исклю­чаем положение, что как таковой стул дан нам еще для чего-то: чтобы созерцать и наслаждаться им без прак­тического пользования или пользования не по прямому его назначению (скажем, чтобы стоять или плясать на нем). Попросту говоря, это была бы новая «ненормаль­ность» пользования вещью.


Если сказанное в какой-то мере справедливо, то так называемая «эстетика быта» совершенно безболезненно превращается в своеобразную «утилитарику быта» (от лат. utilitas — полезный, практичный, к тому же по­лезный не без удовольствия) *.

В самом деле, утилитарное — это не просто грубая полезность, а полезность, содержащая в себе имманент­ное выражение удовольствия, т.е. доведенная до опреде­ленного совершенства и функционального завершения ее в самом акте присвоения. Причем само это совершенст­во вовсе не означает внешне пристегнутый «элемент красоты» как некое восполнение ограниченности са­мого полезного, чтобы, сознавая его, требовалось уже притягивать эстетику. Оно и есть то самое полезное или истинно утилитарное, которое и ставит целью достичь наш специалист по «эстетике быта». Но так как внача­ле он берет утилитарное в значении грубой полезности, подразумевая под ним чуть ли не утильсырье (т. е. та­кую полезность, которая уже превращается едва ли не в полную бесполезность), то компенсировать такое ог­рубление ему приходится за счет привнесения в утили­тарное «элемента» эстетического. Это пристегивание, или внешнее привязывание, последнего к существу ути-

* На наш взгляд, совершенно недопустимо смешивать понятия «утилитарный» и «утилитаристский». Следует помнить, что такого рода смешение, когда утилитарному придается крайне узкий и одно­сторонний смысл, есть продукт буржуазной эпохи и буржуазного представления о сущности полезного вообще. Ю. М. Бородай пра­вильно замечает, что совмещение в утилитарном существа полезного и удовольствия, совмещение, которое с большим трудом поддается усвоению как со стороны буржуазных историков эстетики, так и со стороны буржуазных теоретиков искусства, выглядело совершенно естественным с точки зрения античной эпохи, где впервые было вычленено это понятие вообще. Именно «здесь возникает нерушимое единство производственного, утилитарного и практического, с одной стороны, а с другой — чисто эстетического и вполне «незаинтере­сованного» любования предметами искусства и жизни. Прекрасно, с античной точки зрения, только то, что максимально утилитарно, максимально нужно для жизни, максимально полезно, удобно и вы­годно, но что, с другой стороны, и в то же самое время есть предмет любования и доставляет вполне бескорыстную радость» [32, 30]. «Буржуазная социология,— пишет А. А. Френкин,— исходит из идеи несовместимости игры и утилитарности» [39, 123]. Но исходит по­тому, что «утилитарность, как она существовала веками,— это исто­рически обусловленное неизбежное следствие тяжелого повседневного труда суровых будней, зависимость человека от практических обстоя­тельств» [39, 123].


литарного ведет вовсе не к правильному пониманию их возможного органического единства, а, скорее, к обед­ненному представлению об их подлинно ценностном содержании.

Видимо, в формировании различных «эстетик» мы наблюдаем факты отпочкования от эстетической науки самостоятельных областей знаний. И, как это часто слу­чается, новая дисциплина становится и может весьма долго жить за счет терминологии той науки, из которой она выходит. Так, химия могла поначалу выглядеть как некая «усложненная физика», биология — как «услож­ненная химия» и т. д.

Нечто аналогичное складывается и в отношении «конкретных эстетик». Будучи не в состоянии вычленить в чистоте свой предмет исследования, представитель той или иной «эстетики» подчас восполняет этот пробел за счет понимания (а точнее — недопонимания) существа действительной эстетической науки, ее единых требова­ний, принципов, законов. В итоге и выдвигается поло­жение, скажем, той же «технической эстетики»: создан­ные человеком вещи должны быть не только полезными, удобными (!) и т. д., но и красивыми, «приятными для глаз», «поднимающими настроение».

Но, во-первых, если быть точным, то приятно не гла­зу, а человеку, обладающему глазами; важно не на­строение как таковое, а чувственное состояние, завися­щее, помимо прочего, не только от восприятия вещи, но и от более сложных и устойчивых факторов — от жиз­ненной позиции человека, его мировоззрения, идеала и многого другого.

Во-вторых, правильно понятая полезность вещи, бе­зусловно, предполагает обнаружение в ней момента эс­тетичности, как, впрочем, и наоборот. Но эта эстетич­ность есть внутреннее существо самой полезности, без которой она теряет свою подлинно человеческую форму проявления, т. е. перестает быть собственно полезностью. Никто не спорит, что, скажем, физическая структура вещи предполагает наличие в себе химической структу­ры. Но это вряд ли может давать нам основание для полного размывания границ предмета физики и пред­мета химии. Никто не спорит, что истинная полезность вещи содержит в себе возможность вызывать указанную «приятность для глаз», «хорошее настроение» и т. д.


Но вряд ли всего этого достаточно, чтобы говорить об отсутствии какой бы то ни было границы между пред­метом эстетики и предметом той науки, которая должна раскрыть во всем объеме и полноте существо полезности вещи, и, в данном случае, той полезности, которая содер­жит в себе эстетическое не как инородное тело, не как созерцательное преодоление «ограниченности» самого се­бя, а, напротив, как органический момент своей собст­венной сущности. Требование же того, что, дескать, соз­данные человеком вещи должны быть не только полез­ными, но и... красивыми и т. д., — это требование с са­мого начала исходит из раздвоения такой сущности. Может быть, не случайно в многочисленной литературе по «технической эстетике» весьма часто можно встре­тить именно такого рода мысль: «Художник-конструктор небезразличен к требованиям стиля, моды, эстетическо­го идеала. Он должен создать такую вещь, которая была бы не только полезной, но и приносила бы людям эсте­тическое наслаждение, доставляла им радость» [12, 253 ].

Безусловно, формы проявления эстетического доста­точно разнообразны, и если речь идет о моде как дей­ствительном эстетическом идеале, о радости как под­линном эстетическом наслаждении, то эстетик не может обойти это стороной. Однако вряд ли при этом он дол­жен исходить из обедненного представления о полезном и эстетическом, причем исходить как раз с тем, чтобы, разорвав их в таком виде, пытаться вновь соединить, но уже на ложной основе, в свете конгломерата «требова­ний эстетики и техники». А логика вышеприведенной мысли именно такова: к «полезному», «удобному» и т. д. надо добавить еще нечто такое (все то же «эстетиче­ское»), что связывалось бы главным образом не столько с непосредственно производством и потреблением вещи, сколько со свободой от этого производства и потребле­ния — с выработкой у человека эффекта «приятного настроения», мнимого представления о том отдыхе, сво­бодном времени, желанном состоянии и т. п., которые находятся где-то по ту сторону указанного процесса про­изводства и потребления. Создали, к примеру, вещь, ко­торая, помимо того что отвечает определенным требо­ваниям полезности (хотя неизвестно, отвечает ли в пол­ной мере), может отвечать и другим интересам человека (напоминать о чем-то приятном, о другой вещи, о зна-


чимом событии и т. д.), или благоустроили заводское помещение, создали своеобразный домашний уют — по­высилась производительность труда — и... специалист по технической эстетике видит в этом решение важной эстетической задачи.

Но ведь даже с точки зрения буржуазных представ­лений об условиях труда, полагающих конечной целью производства добывание капитала, все это может быть само собой разумеющимся. В этих представлениях нет места самому человеку, его жизни, его самочувствию. Ничего особого нет и в том, что созданный для потреб­ления предмет может отвечать и каким-то другим ин­тересам человека: что-то напоминать, символизировать и т. п. Даже если этот интерес не есть утилитарный, то, с другой стороны, и само по себе напоминание о прият­ном, если оно сохраняет значение конечной цели, т. е. так и остается лишь напоминанием, еще не может быть представлено в значении реализации наивысшего ин­тереса человека — интереса собственно эстетического. Ибо в конечном счете дело не только в напоминаниях о приятном, но и в активном его «приятии», утверждении и т. д., как этот процесс можно было бы представить с точки зрения участия в нем и всего богатства чувств человека, его деятельности, практики.

Конечно, уничтожение плохих условий труда челове­ка, улучшение производственного окружения, создание вещей, отвечающих индивидуальному запросу потреби­теля, — все это может вызывать позитивный эмоцио­нальный отклик, радость, переживание, приятное на­строение, и мы не отказываем в этом ни производителю, ни потребителю. Но было бы неоправданным забывать, что эстетическую науку интересует не всякая радость и не всякое настроение, а объективный закон человеческо­го чувственного утверждения, в отношении которого факт выражения радости, наслаждения и вообще эмо­ционального возбуждения человека выступает уже как следствие или как своеобразная производная. Смысл же такого закона нельзя вывести из совокупности мотивов и побуждений человека, тем более если их связывать лишь со сферой быта, поведения или какой-либо другой сферой деятельности людей.

Мы понимаем, что определенное время в эстетике такие понятия, как «потребность», «мотив», «стимул» и др., не находили должного


освещения и — главное — не всегда вводились в саму методологию исследования эстетических процессов. Поэтому вполне заслуживают похвалы те работы эстетиков, которые ставят задачей исправить та­кое положение. Но тогда тем более неоправданной выглядит другая крайность: когда все мотивы и интересы людей стремятся увидеть в ореоле эстетичности. Вроде того, что если интерес, скажем, к одеж­де не противопоказан человеческому интересу вообще, то его непре­менно следует эстетизировать. А отсюда — и «эстетика одежды».

Мы не упрощаем существо дела. Чтобы убедиться, насколько порой оказывается распространенной практика создания различных массовых «эстетик» и какие предметы попадают в поле зрения послед­них, достаточно привести тематику докладов одной из научных кон­ференций, посвященных «эстетике торговли». Цитируем выборочно: «Эстетика одежды», «Эстетика трикотажных изделий», «Эстетика мебели», «Эстетические требования к обуви», «Влияние эстетических качеств швейных изделий на спрос сельского населения», «Эстетика тары и упаковки», «Об эстетике торговли электробытовыми машина­ми и приборами», «Эстетические требования к этикеткам мясных и рыбных товаров» и т. п. [37].

Излишне говорить, насколько важно и дальше налаживать куль­туру обслуживания населения высококачественными предметами потребления, совершенствовать сферу торговли. Но, просматривая приведенную тематику, нельзя не обратить внимания на, мягко вы­ражаясь, свободное обращение с терминами «эстетика», «эстетиче­ское», «прекрасное». И как-то уж совсем трудно отделаться от воз­никающей при этом мысли: если есть «эстетика торговли электро­бытовыми машинами и приборами», то почему не может быть, ска­жем, «эстетики торговли спиртными напитками»; если есть «эстетика тары и упаковки», то почему не должно быть «эстетики сапожных щеток» и т. п.? Право, не знаем, какой смысл здесь придается тер­мину «эстетическое».

Не знаем также, какой смысл вкладывает в термин «художест­венное» и учебная программа для слушателей «Народного универ­ситета дизайна» (г. Горький), где в качестве важнейших тем пред­лагаются и такие: «Художественное конструирование сапожного инструмента», «Художественное конструирование хирургического инструмента», «Художественное конструирование оборудования для инвалидов», «Художественное конструирование упаковки», «Худо­жественное конструирование тары», «Художественное конструирова­ние оргтехоснастки» и т. п. [34].

Может быть, не случайно поэтому от эстетиков все чаще тре­буют различных «предложений» по делам портных, домохозяек, цве­товодов, молодоженов, сапожников, завхозов ведомств и учреждений. Эти требования подчас настолько категоричны, что малейшие воз­ражения по этому поводу квалифицируются как симптом к «схола­стическому теоретизированию», как нежелание налаживать более «тесную связь эстетики с жизнью».

Отстаивая мысль об эстетической деятельности как способе целостного общественного утверждения челове­ка, мы, конечно, понимаем, что эта мысль остается еще слишком абстрактной, чтобы можно было делать отсю­да какие-то практические выводы или давать конкрет-

3* 35


ные рекомендации. Но абстрактной только потому, что понятия «целостное», «общественное», «коммунистиче­ское» действительно нуждаются в должном методологи­ческом внимании, в научном доведении их до осознания ценности самого что ни на есть конкретного акта чув­ственного состояния, момента жизни человека.

Такое доведение — уже само по себе сложная зада­ча, тем более, что решать ее необходимо применительно ко всем сферам деятельности человека. Она сложна тем, что в самой своей постановке предполагает глубокое знание диалектики коммунизма как способа производ­ства не только материальных благ, но и самого челове­ка, человечности его отношений, цельности всех его мыс­лей, желаний и побуждений. Социализм и коммунизм, взятые в таком их понимании, непременно предстанут тем самым историческим движением жизни людей, в ко­тором наиболее непосредственным, чувственным обра­зом утверждается все ценностное и небезразличное для человека. Но именно поэтому такое движение, логика его развития (и логика как непременно отрицание все­го старого и отживающего, как диалектика) и должны найти свое определенное выражение в методологии ис­следования чувственных процессов. Другими словами, не только логика как безразличное движение мысли, понятия вообще, но и логика как самодвижение идеала жизни, становящегося моментом, состоянием жизни — этим практическим выражением всей меры заинтересо­ванности человека в процессе бытия, — эта логика и должна составить смысл диалектики эстетического как теории чувственного познания.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: