<...>
Как материи, которые словом человеческим изображаются, различествуют по мере разной своей важности, так и российский язык чрез употребление книг церьковных по приличности имеет разные степени, высокой, посредственной и низкой. Сие происходит от трех родов речений российского языка. К первому причитаются, которые у древних славян и ныне у россиян общеупотребительны, например: Бог, слава, рука, ныне, почитаю. Ко второму принадлежат, кои хотя обще употребляются мало, а особливо в разговорах, однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, Господень, насажденный, взываю. Неупотребительные и весьма обветшалые отсюда выключаются, как: обаваю, рясны, овогда, све- не и сим подобные. Ктретьему роду относятся, которых нет в остатках славенского языка, то есть в церьковных книгах, например: говорю, ручей, которой, пока, лишь. Выключаются отсюда презренные слова, которых ни в каком штиле употребить не пристойно, как только в подлых комедиях.
От рассудительного употребления и разбору сих трех родов речений раждаются три штиля, высокой, посредственной и низкой. Первой составляется из речений славенороссийских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных и не весьма обветшалых Сим штилем составляться должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвышаются. Сим штилем преимуществует российский язык перед многими нынешними европейскими, пользуясь языком славенским из книг церьковных.
|
|
Средней штиль состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения сла- венские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осто- рожностию, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И словом, в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая особливо тем теряется, когда речение славенское положено будет подле российского простонародного. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению действия. Однако может и первого рода штиль иметь в них место, где потребно изобразить геройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, эклог» и элегии сего штиля больше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных.
Низкой штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в славенском диалекте, смешивая со средними, а от славенских обще неупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй, каковы суть комедии, увеселительные эпиграммы, песни; в прозе дружеские письма, описания обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению.
|
|
<...>
В. Гюго
ОТВЕТ НА ОБВИНЕНИЕ (I834) [56]
<...> Когда я позади оставил Коллеж, латыни звон, заучиванье правил, Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил, Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл[57],— Язык наш рабством был отмечен, как печатью,
Он королевством был, с народом и со знатью. Поэзия была монархией, и в ней Слова-прислужники боялись слов-князей. Как Лондон и Париж, не смешивались слоги: Одни, как всадники, скакали по дороге, Другие шли пешком, тропинкою. В язык Дух революции нисколько не проник. Делились все слова с рождения на касты: Иным приветливо кивали Иокасты, Меропы с Федрами[58], и коротали дни В карете короля иль во дворце они; Простанородье же — шуты, бродяги, воры — В наречья местные попрятались, как в норы, Иль были сосланы в жаргон. Полунагих, На рынках, в кабаках терзали часто их. Для фарса жалкого, для низкой прозы были Прямой находкою сии подонки стиля. Мятежные рабы встречались в их толпе. Отметил Вожела позорной буквой «П» Их в словаре своем[59]. Дурные их манеры Годились лишь в быту или в стихах Мольера, Расину этот сброд внушал невольный страх, Зато их пригревал порой в своих стихах Корнель — он был душой велик и благороден. Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!» И, съежившись, Корнель безропотно молчал. Но вот явился я, злодей, и закричал: «Зачем не все слова равно у вас в почете?» На Академию в старушечьем капоте, Прикрывшей юбками элизию[60] и троп, На плотные рады александрийских стоп
Я революцию направил самовластно[61],
На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный[62].
Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! Грязь
На дне чернильницы я возмутил, смеясь.
Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный,
С толпою черных слов, забитой и смиренной,
Затем что в языке такого слова нет,
Откуда б не могла идея лить свой свет.
Литоты дрогнули, испуганные мною.
На Аристотеля я наступил ногою,
И равенство вернул словам я на земле.
<...>
Запели девять муз хмельную «Карманьолу»[63]. Эмфаза[64] ахнула, потупя очи долу. Пробрался в пастораль презренный свинопас,
Король осмелился спросить: «Который час?» Из черных женских глаз агаты вынув смело, Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!» Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал, И теплый труп стиха насилию предал... Я цифрам дал права! Отныне Митридату Легко Кизикского сраженья вспомнить дату[65]<...>
Зубами скрежетал бессильно Буало. «Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. — Война риторике, мир синтаксису, дети!» И грянул, наконец, год Девяносто Третий. <...>
Я признаюсь во всем. Разите смельчака! Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!» Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»; Педанту Вожела: «Ты старая калоша». В республике слова должны отныне жить, Должны, как муравьи, трудиться и дружить! <...>
А.С. Пушкин О РУССКОЙ ПРОЗЕ (1822)
Д'Аламбер[66] сказал однажды Лагарпу[67]: «Не выхваляйте мне Бюфона[68], этот человек пишет: Благороднейшее из всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч. Зачем просто не сказать: лошадь». Лагарп удивляется сухому рассуждению философа.
Нод'Аламбер очень умный человек — и, признаюсь, я почти согласен с его мнением.
Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне — великом живописце природы. Слогего, цветущий, полный, всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как это все ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее.
|
|
Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол... боже мой, да поставь: эта молодая хорошая актриса — и продолжай — будь уверен, что никто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет.
Презренный зоил, коего неусыпная зависть изливает усыпительный свой яд на лавры русского Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостию... Боже мой, зачем просто не сказать лошадь: не короче ли — г-н издатель такого-то журнала.
Вольтер может почесться лучшим образцом благоразумного слога. Он осмеял в своем «Микромегасе» изысканность тонких выражений Фонтенеля[69], который никогда не мог ему того простить.
Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи дело другое (впрочем, в них не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновенно водится. С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется).
Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе. Ответ — Карамзина. Это еще похвала небольшая — скажем несколько слов об сем почтенном...[70]
Н.С. Лесков
|ЗАПИСЬ БЕСЕДНЫХ ВЫСКАЗЫВАНИЙ. 1890-е годы]
<...> Человек живет словами, и надо знать, в какие моменты психологической жизни у кого из нас какие найдутся слова. Изучить речи каждого представителя многочисленных социальных и личных положений — довольно трудно. Вот этот народный, вульгарный и вычурный язык, которым написаны многие страницы моих работ, сочинен не мною, а подслушан у мужика, у полуинтеллигента, у краснобаев, у юродивых и святош.
...Я внимательно и много лет прислушивался к выговору и произношению русских людей на разных ступенях их социального положения. Они все говоряту меня по-своему, а не по-литературному. Усвоить литератору обывательский язык и его живую речь труднее, чем книжный. Вот почему у нас мало художников слога, т. е. владеющих живою, а не литературной речью.
|
|
Вяч Иванов БОРОЗДЫ И МЕЖИ
<...>
Отличительными признаками чисто символического художества являются в наших глазах:
1) сознательно выраженный художником параллелизм феноменального и ноуменального; гармонически найденное созвучие того, что искусство изображает, как действительность внешнюю (realia), и того, что оно провидит во внешнем, как внутреннюю и высшую действительность (realiora); ознаменование соответствий и соотношений между явлением {оно же «только подобие», «лиг Gleichniss»[71]) и его умопостигаемою или мистически прозреваемою сущностью, отбрасывающею от себя тень видимого события;
2) признак, присущий собственно символическому искусству и в случаях так называемого «бессознательного» творчества, не осмысливающего метафизической связи изображаемого, — особенная интуиция и энергия слова, каковое непосредственно ощущается поэтом как тайнопись неизреченного, вбирает в свой звук многие, неведомо откуда отозвавшиеся эхо и как бы отзвуки родных подземных ключей — и служит, таким образом, вместе пределом и выходом в запредельное, буквами (общепонятным начертанием) внешнего и иерог.щ. фами (иератическою записью)[72] внутреннего опыта.
Историческою задачею новейшей символической школы было раскрыть природу слова, как символа, и природу поэзии, как символики истинных реальностей. <...>
<...>
Я не символист, если слова мои равны себе, если они не эхо иных звуков... <...>
<...>