Предисловие о пользе книг церьковных в российском языке (1757—1758)

<...>

Как материи, которые словом человеческим изображаются, раз­личествуют по мере разной своей важности, так и российский язык чрез употребление книг церьковных по приличности имеет разные степени, высокой, посредственной и низкой. Сие происходит от трех родов речений российского языка. К первому причитаются, кото­рые у древних славян и ныне у россиян общеупотребительны, напри­мер: Бог, слава, рука, ныне, почитаю. Ко второму принадлежат, кои хотя обще употребляются мало, а особливо в разговорах, однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, Гос­подень, насажденный, взываю. Неупотребительные и весьма обветшалые отсюда выключаются, как: обаваю, рясны, овогда, све- не и сим подобные. Ктретьему роду относятся, которых нет в остатках славенского языка, то есть в церьковных книгах, например: говорю, ручей, которой, пока, лишь. Выключаются отсюда презренные сло­ва, которых ни в каком штиле употребить не пристойно, как только в подлых комедиях.

От рассудительного употребления и разбору сих трех родов рече­ний раждаются три штиля, высокой, посредственной и низкой. Первой составляется из речений славенороссийских, то есть употре­бительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразуми­тельных и не весьма обветшалых Сим штилем составляться должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, кото­рым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвы­шаются. Сим штилем преимуществует российский язык перед многи­ми нынешними европейскими, пользуясь языком славенским из книг церьковных.


Средней штиль состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения сла- венские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осто- рожностию, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употре­бить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опус­титься в подлость. И словом, в сем штиле должно наблюдать всевоз­можную равность, которая особливо тем теряется, когда речение славенское положено будет подле российского простонародного. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению дейст­вия. Однако может и первого рода штиль иметь в них место, где по­требно изобразить геройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, эклог» и элегии сего штиля больше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных.

Низкой штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в славенском диалекте, смешивая со средними, а от славенских обще неупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй, каковы суть комедии, увеселительные эпиграммы, песни; в прозе дру­жеские письма, описания обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению.

<...>

В. Гюго

ОТВЕТ НА ОБВИНЕНИЕ (I834) [56]

<...> Когда я позади оставил Коллеж, латыни звон, заучиванье правил, Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил, Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл[57],— Язык наш рабством был отмечен, как печатью,


Он королевством был, с народом и со знатью. Поэзия была монархией, и в ней Слова-прислужники боялись слов-князей. Как Лондон и Париж, не смешивались слоги: Одни, как всадники, скакали по дороге, Другие шли пешком, тропинкою. В язык Дух революции нисколько не проник. Делились все слова с рождения на касты: Иным приветливо кивали Иокасты, Меропы с Федрами[58], и коротали дни В карете короля иль во дворце они; Простанородье же — шуты, бродяги, воры — В наречья местные попрятались, как в норы, Иль были сосланы в жаргон. Полунагих, На рынках, в кабаках терзали часто их. Для фарса жалкого, для низкой прозы были Прямой находкою сии подонки стиля. Мятежные рабы встречались в их толпе. Отметил Вожела позорной буквой «П» Их в словаре своем[59]. Дурные их манеры Годились лишь в быту или в стихах Мольера, Расину этот сброд внушал невольный страх, Зато их пригревал порой в своих стихах Корнель — он был душой велик и благороден. Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!» И, съежившись, Корнель безропотно молчал. Но вот явился я, злодей, и закричал: «Зачем не все слова равно у вас в почете?» На Академию в старушечьем капоте, Прикрывшей юбками элизию[60] и троп, На плотные рады александрийских стоп

Я революцию направил самовластно[61],

На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный[62].

Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! Грязь

На дне чернильницы я возмутил, смеясь.

Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный,

С толпою черных слов, забитой и смиренной,

Затем что в языке такого слова нет,

Откуда б не могла идея лить свой свет.

Литоты дрогнули, испуганные мною.

На Аристотеля я наступил ногою,

И равенство вернул словам я на земле.

<...>

Запели девять муз хмельную «Карманьолу»[63]. Эмфаза[64] ахнула, потупя очи долу. Пробрался в пастораль презренный свинопас,


Король осмелился спросить: «Который час?» Из черных женских глаз агаты вынув смело, Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!» Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал, И теплый труп стиха насилию предал... Я цифрам дал права! Отныне Митридату Легко Кизикского сраженья вспомнить дату[65]<...>

Зубами скрежетал бессильно Буало. «Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. — Война риторике, мир синтаксису, дети!» И грянул, наконец, год Девяносто Третий. <...>

Я признаюсь во всем. Разите смельчака! Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!» Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»; Педанту Вожела: «Ты старая калоша». В республике слова должны отныне жить, Должны, как муравьи, трудиться и дружить! <...>

А.С. Пушкин О РУССКОЙ ПРОЗЕ (1822)

Д'Аламбер[66] сказал однажды Лагарпу[67]: «Не выхваляйте мне Бюфона[68], этот человек пишет: Благороднейшее из всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч. Зачем просто не сказать: лошадь». Лагарп удивляется сухому рассуждению философа.

Нод'Аламбер очень умный человек — и, признаюсь, я почти согласен с его мнением.

Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне — великом живопис­це природы. Слогего, цветущий, полный, всегда будет образцом опи­сательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почи­тая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поут­ру — а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как это все ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее.

Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол... боже мой, да поставь: эта молодая хорошая актриса — и продолжай — будь уверен, что ни­кто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет.

Презренный зоил, коего неусыпная зависть изливает усыпитель­ный свой яд на лавры русского Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостию... Боже мой, зачем просто не сказать лошадь: не короче ли — г-н издатель такого-то журнала.

Вольтер может почесться лучшим образцом благоразумного сло­га. Он осмеял в своем «Микромегасе» изысканность тонких выраже­ний Фонтенеля[69], который никогда не мог ему того простить.

Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она тре­бует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи дело другое (впрочем, в них не мешало бы нашим по­этам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновен­но водится. С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется).

Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе. Ответ — Карам­зина. Это еще похвала небольшая — скажем несколько слов об сем почтенном...[70]

Н.С. Лесков

|ЗАПИСЬ БЕСЕДНЫХ ВЫСКАЗЫВАНИЙ. 1890-е годы]

<...> Человек живет словами, и надо знать, в какие моменты пси­хологической жизни у кого из нас какие найдутся слова. Изучить речи каждого представителя многочисленных социальных и личных поло­жений — довольно трудно. Вот этот народный, вульгарный и вычур­ный язык, которым написаны многие страницы моих работ, сочинен не мною, а подслушан у мужика, у полуинтеллигента, у краснобаев, у юродивых и святош.

...Я внимательно и много лет прислушивался к выговору и произ­ношению русских людей на разных ступенях их социального положе­ния. Они все говоряту меня по-своему, а не по-литературному. Усво­ить литератору обывательский язык и его живую речь труднее, чем книжный. Вот почему у нас мало художников слога, т. е. владеющих живою, а не литературной речью.

Вяч Иванов БОРОЗДЫ И МЕЖИ

<...>

Отличительными признаками чисто символического художества являются в наших глазах:

1) сознательно выраженный художником параллелизм феноме­нального и ноуменального; гармонически найденное созвучие того, что искусство изображает, как действительность внешнюю (realia), и того, что оно провидит во внешнем, как внутреннюю и высшую дейст­вительность (realiora); ознаменование соответствий и соотношений между явлением {оно же «только подобие», «лиг Gleichniss»[71]) и его умопостигаемою или мистически прозреваемою сущностью, отбрасы­вающею от себя тень видимого события;

2) признак, присущий собственно символическому искусству и в случаях так называемого «бессознательного» творчества, не осмыс­ливающего метафизической связи изображаемого, — особенная ин­туиция и энергия слова, каковое непосредственно ощущается поэтом как тайнопись неизреченного, вбирает в свой звук многие, неведомо откуда отозвавшиеся эхо и как бы отзвуки родных подземных клю­чей — и служит, таким образом, вместе пределом и выходом в запре­дельное, буквами (общепонятным начертанием) внешнего и иерог.щ. фами (иератическою записью)[72] внутреннего опыта.

Историческою задачею новейшей символической школы было раскрыть природу слова, как символа, и природу поэзии, как символи­ки истинных реальностей. <...>

<...>

Я не символист, если слова мои равны себе, если они не эхо иных звуков... <...>

<...>


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: