Глава третья 6 страница

На рассвете командир бригады вышел во двор в домашних туфлях и подтяжках, поддерживавших сужающиеся ниже колен и туго облегающие икры кавалерийского покроя брюки. В руках у него были первоклассные, на тройной подошве, английские коричневые ботинки, щетка и коробочка сапожной мази, а под мышками краги. Подтяжки несколько [258] шокировали меня, во Франции их за исключением провинциальных нотариусов или отставных военных никто не носил, и мое воображение связывало эту патриархальную принадлежность мужского туалета с воспоминанием о деде с материнской стороны, черниговском губернаторе, о дядьях, блестящих морских офицерах, но никоим образом не с представлением о красном командире.

Как ни рано поднялся генерал Лукач, он не застал нас врасплох. Сами мы проснулись с петухами, или, точнее — поскольку петуха почему-то не было — с курами. Чуть свет умывшись и позавтракав, все, кроме стоявшего на часах Юнина и занятого хозяйством Лягутта, расселись на земле и предались традиционному времяпрепровождению воинов на бивуаке — чистке оружия.

— Вольно, вольно, — предостерегающе подняв щетку, предупредил командир, бригады попытку встать. — Вы же делом заняты. Опять-таки и я не по форме одет.

Завершив чистку обеих винтовок (те, кто бросил их, были вначале охвачены воинственным пылом и всласть постреляли), а также обтерев все найденные на поле боя патроны, я при помощи песка смыл въевшееся в пальцы машинное масло; из кухни выглянул Лягутт, меня звали в комнаты.

— Зная, что нас охраняют, я, как невинный младенец, спал без сновидений, а проснулся и даже сам себе не поверил: по дому разносится аромат кофе. Вообще хорошо с вами, спокойно, — проговорил командир бригады. — Писать по-французски вы умеете? Прекрасно. — Он положил лист чистой бумаги на письменный стол, где вчера начальник штаба раскладывал карту. — Садитесь, составьте список ваших товарищей, не забудьте и себя включить. Укажите фамилию, имя, отчество, год и место рождения, партийную принадлежность, национальность... или нет, национальность не надо, а лучше батальон и роту. Завтра же я всех затребую. Штабу бригады необходимо иметь охрану, надежнее мы вряд ли кого сыщем. Товарищ Фриц со мной согласен. Вас я думаю назначить ее командиром. Отдадите мне список и поскорее ведите свою команду в гараж, сами же возвращайтесь сюда, поедете с нами в одну небольшую экспедицию...

Чтобы в точности выполнить требование генерала Лукача, надо было, во-первых, провести устную анкету, а во-вторых, переписать всю эту кучу сведений начисто, однако раньше, чем Лягутт успел собрать и помыть посуду, я представил [259] список, доложив, что сделал все, как приказано, только без отчеств, во французском языке их нет.

— Да, да, конечно, — закивал генерал Лукач, — и в немецком ведь тоже, и в венгерском. Я просто так, по привычке сказал. Отчество это у русских, очень, между прочим, интересная, очень специфическая черта русской культуры.

Он вместе со мной кропотливо разобрался в списке, расспрашивал, что мне о ком известно, и вычеркнул Остапченко.

— Если взводом командует, неудобно. Нельзя оголять польскую роту, где с командирами дело обстоит из рук вон плохо. Ты согласен, Фриц?.. Попросите, пожалуйста, товарища Остапченку ко мне, я хочу сам ему объяснить, чтоб человек не обиделся.

Невыразительное лицо Ивана Ивановича, когда он выходил от генерала Лукача, было сосредоточено, больше того, на нем отпечатался оттенок некоторой важности.

Выстроив на шоссе свое сводное отделение, я уже собрался уводить его, как из калитки вышел командир бригады, пожелавший лично напутствовать людей. Острием палки постукивая в такт по асфальту, он похвалил проявленную нами в первом бою дисциплинированность и объявил о решении зачислить нас в охрану штаба. Пока я переводил на французский, генерал Лукач подошел к стоявшему в первой шеренге Остапченко, подал ему руку и вполголоса произнес что-то, отчего тот порозовел, как вчера, когда у него повысилась температура.

Солнечное утро распускалось словно цветок. По дороге к гаражу нам повстречался все тот же игрушечный «опелек», за передними его стеклами виднелись лица обоих шоферов, а за ними промелькнул профиль механика из тельмановцев.

Идя обратно и чуть не пританцовывая, настолько стало легче без мешка с обоймами и при одной винтовке, я издалека обнаружил, что микроскопический автомобиль стоит перед домиком, где мы ночевали. Когда я подошел, все начали усаживаться: Лукач и Фриц — на заднее сиденье, механик, передвинув сумку с инструментами на живот, устроился на краешке между ними, а запасной шофер откинул спинку второго кресла и сел рядом со своим коллегой, держа бачок с бензином на коленях. Больше в эту спичечную коробку на колесах было бы не втиснуться и котенку, а не то что мне с винтовкой и набитыми подсумками.

По указанию Лукача я стал на подножку и одной рукой, [260] просунув ее внутрь, ухватился за какой-то выступ, а другой — за нижний борт оконного отверстия, откуда немного выступало стекло. Лукач, однако, не удовлетворился этим, он озабоченно обратился по-немецки к механику, который тронул плечо свободного шофера и показал ему на меня. Тот, зажав бачок между ногами, продел руку под мою и крепко взялся за мой пояс.

— Ну, была не была, поехали, — откинулся Лукач назад, зачем-то расстегивая раздутую кобуру. — Vorwärts!

— Марча, камарада, — дублировал механик на испанский.

«Опель» плавно сдвинулся и покатил в том направлении, по которому мы вчера вошли в Ла Мараньосу, однако, выехав за последние дома, шофер, вместо того чтобы взять на Пералес-дель-Рио, свернул влево на грунтовую дорогу. Сначала она, то поднимаясь, то опускаясь, крутилась между обступившими ее со всех сторон холмами — и Лукач забеспокоился, как бы я не сорвался на частых поворотах, — потом, прямая, как стрела, пошла в гору, над которой вырисовывались на голубом небе злополучные башни, окаймленные темной зеленью олив.

Накануне я рассмотрел на карте начальника штаба, что не взятая нами цитадель, как обозвал ее Дмитриев, именуется по-испански «эрмита». По аналогии с французским «ermitage» это должно означать скит, пустынь. Недаром вокруг настоящая пустыня, нигде ни души, как было и вчера на всем протяжении нашего хождения по мукам, от самой этой фашистской Троице-Сергиевой лавры и до Ла Мараньосы. А должно быть, оттуда, с колоколен, отлично видно, особенно благодаря тянущемуся за ней шлейфу пыли, перегруженную нашу машину, с таким трудом взбирающуюся прямо волку в пасть. Как бы азартная пушечка не бабахнула по нас...

Надо думать, что моя мысль передалась шоферу, ибо он поиграл скоростями и, весь подавшись вперед, нажал на акселератор. К счастью, чем ближе подвигались мы к проклятому монастырю, тем ниже опускались его стены и башни, пока их окончательно не заслонили плантации маслин. Немного не дойдя до них, дорога повернула направо и врезалась, огибая его, в крутой холм. Теперь ничего не стало видно, кроме глинистых откосов по сторонам и прозрачного неба над нами.

— Вот она, голубушка! Видишь, Фриц? Как оставили, так и есть! — воскликнул Лукач. [261]

Впереди, прислонившись к срезу холма, стоял второй, точно такой же, как наш, бутылочного цвета «опель». Теперь было понятно, зачем мы сюда забирались. Я соскочил с подножки, не дожидаясь, пока машина остановится. За мной выпрыгнул шофер с бачком. Механик вытянул из-под освободившегося сиденья цепь и, сдергивая сумку с инструментами, бросился к одинокому «опелю». Лукач и Фриц тоже вышли из машины, которая начала разворачиваться.

— Вот что, — Лукач взял меня сильными пальцами под локоть и торопясь отвел от машин. — На прямую тут до фашистов километра не будет. Мы, можно считать, на их территории и должны у них из-под носа угнать мою машину. Для меня это вопрос чести — все равно что бросить врагу коня, а для них трофей. Управимся самое большее за десять минут. Не пойдет, возьмем на буксир. Поднимайтесь пока вон туда. В двухстах метрах начнутся оливковые насаждения. До них не доходите. Залягте шагах в пятидесяти. В случае чего, бейте издали, близко не подпускайте. Живей, живей.

Я взобрался по откосу наверх. Здесь росла выцветшая трава, от нее пахло сеном. Не успел я шагнуть в нее, как снизу раздался гневный окрик командира бригады:

— Черт подери! Винтовку! Винтовку на руку!..

Сорвав ее с плеча и дослав патрон, я побежал по лугу и, когда до олив оставалось совсем немного, упал в высокую, по колено, траву. Было обидно, что генерал Лукач так грубо прикрикнул на меня. Вероятно, он считает всю эту затею довольно опасной, а мою неопытность принял за легкомыслие...

Сухая трава скрывала все, кроме неподвижных крон ближайших олив. Я примял ее перед собой, но от этого видимость не сделалась лучше. Тогда я попробовал приподняться на локтях. Удалявшиеся вверх прямыми шеренгами одинаковые серые стволы открылись почти до почвы, но если кто-нибудь залег за ними или ползет ко мне, я все равно не увижу. Ничего не поделаешь, приказано лежать — и я лежу.

Так прошла, наверное, всего несколько мгновений, однако мне показалось, что назначенные десять минут уже истекли. Я прислушался. Было до того тихо, что звенело в ушах. Время будто остановилось. Вдруг с дороги донесся шум автомобильного мотора. Потом опять тишина. Во мне росла уверенность, что я лежу на колкой траве по меньшей мере около получаса... Прошло еще сколько-то [262] времени, и до меня донесся негромкий свист. Я оглянулся и увидел поверх травы чью- то руку, размахивающую синей шоферской каскеткой. Вскоре я пригнулся и во весь дух помчался по проложенному в траве собственному следу.

Перед тем как спрыгнуть с обрыва, я задержался, опуская боёк большим пальцем, а затем заспешил и, прыгая, больно ударил себя прикладом по голени. «Опель», в котором мы приехали, с выключенным мотором катился вниз по дороге. В заднее окошечко его смотрел Фриц. Механик сталкивал с места вторую машину, Я хотел помочь ему, но изнутри Лукач нетерпеливым жестом приказал мне садиться. Винтовкой вперед я неловко полез на ходу и плюхнулся рядом с предупредительно отодвинувшимся командиром бригады. Механик вскочил за мной и закрыл дверцу. Потяжелевшая машина ползла, понемногу разгоняясь. Шофер попробовал запустить мотор, но он не заработал, зато «опелек» дернуло, и он едва не остановился. Однако уклон стал покруче, и машина опять разошлась. Новый толчок, и мотор, фыркнув, ровно застучал. Механик успокоенно откинулся в кресле. Выбравшись из глиняного коридора, мы свернули. Отсюда и почти до самой Ла Мараньосы тянулась прямая светло-желтая ленточка спуска. Машина Фрица быстро удалялась в километре от нас, за ней вилось облачко пыли.

— Ну, как вы думаете, что случилось с мотором? — повернул ко мне голову Лукач.

Я никак не думал: автомобильные моторы находились за пределами моей компетенции.

— Он отказал в мало подходящий момент, честно говоря, с наступлением темноты, да сверх того, мимо отходил батальон Гарибальди. Перед тем машина чихала-чихала, но везла, а тут стала окончательно. Я так понял, что дело в зажигании. Но шофер, чего бы то ни стоило, решил завести ее, пока не посадил батарею. Пришлось взять чемоданчик и уходить пешком, а машину бросить на съедение фашистам. Но когда вы рассказали, что они сидят безвылазно, я решил рискнуть. Чем черт не шутит, вдруг, думаю, еще не утащили. Так и оказалось, хотя это просто чудо...

Я позволил себе задать вопрос, отчего же все-таки машина не работала?

— Анекдот. Полез механик в мотор и, представьте, понять не может, все будто в порядке. Мне же, еще когда выезжали, показалось странным, зачем шофер бензин везет. [263]

Я и спрашиваю механика: а вы проверяли, горючее есть? Посмотрели, а из резервуара и не пахнет. Не заправился, сукин сын. За такое следует голову снять, да этот чудак улыбается, как провинившееся дитя, и рассердиться нельзя. А будь фашисты поактивнее, недолго было и в плен попасть. По рассеянности водителя.

Лукач рассмеялся. Как раз в этот момент и хлопнуло, прервав его заразительный смех. Полета снаряда мы из машины, конечно, не расслышали, но разрыв наблюдали как из ложи, и звенящий звук его долетел до нас, после того как рыжий султан левее и впереди машины Фрица начал опадать. Сразу же хлопнуло вторично, и второй разрыв совсем скрыл ее от нас. Мы невольно привстали на сиденьях, но, когда дым отнесло, облегченно осели: темно-зеленый «опелек» как ни в чем не бывало катил дальше.

— Ох, накроют, — заволновался Лукач на третьем выстреле.

Бойкая пушечка выпустила еще пять или шесть гранат, но теперь они и близко не долетали до цели. Наконец «опель» повернул в лощину, и назойливое орудие угомонилось.

— Теперь наша очередь, — предупредил Лукач.

Обернувшись вполоборота, мы взглянули на возносившийся над нами неприятно близкий монастырь. Прозрачный, как хрусталь, воздух сокращал расстояние, будто мы смотрели в бинокли. Отличная видимость была, безусловно, взаимной. Я отвернулся от заднего окошечка и в ожидании внутренне сжался. Тем временем машина поравнялась с первой воронкой. Напряжение во мне росло: сейчас как шарахнет! Следующая воронка заставила замедлить ход, она захватила правую часть дороги. Обогнув выбоину, машина рванулась вперед. Шофер явно решил выжать из нее все, на что она способна, и бедный «опель» козликом запрыгал по жесткому грунту. Но ожидаемых разрывов не последовало.

— Фашисты не стреляли, завидев едущую в их сторону машину, не будучи уверены, чья она, — рассуждал Лукач в ответ на высказанное мною недоумение. — Зато когда она возвращалась, сомневаться больше не приходилось, и они обстреляли ее. После же того, как машина ускользнула, раздосадованные артиллеристы, понятное дело, демобилизовались. Им и в голову не могло прийти, что за ней поедет еще одна, откуда ей, спрашивается, взяться? Расчет принялся приводить орудие в порядок, подносчики, допустим, [264] сели перекурить, а наблюдатель возьми да и отвернись. Появление второй, как две капли воды похожей на первую, поразило их, а пока они очухались, мы успели проскочить опасное место.

Фриц уже вынес вещи из опустевшего дома, единственными хозяйками которого оставались отощавшие куры, и был готов к отъезду, когда наш бежавший из фашистского плена «опелек» остановился впритык к своему двойнику. Командир бригады и начальник штаба обменялись короткими фразами; из них я понял, что Фриц едет отсюда прямо в Мадрид «проконсультироваться с нашими товарищами» и вернется в Чинчон к вечеру. Пожав Лукачу руку, он кивнул мне, сел в машину и укатил.

Отпустив механика, Лукач прошел в дом, а я остался возле машины. Главная улица Ла Мараньосы продолжала быть пустынной. Лишь через несколько зданий стоял поперек шоссе деревянный советский грузовик с откинутым задним бортом, передняя половина кузова была занята походной кухней на двух больших, как у арбы, колесах, котлами, корытами, ведрами и другой утварью. Три здоровенных тельмановца продолжали носить и забрасывать в машину набитые чем-то джутовые мешки, а закончив погрузку, вытолкали из отдельного строения раскормленного борова, изо всех сил упиравшегося короткими подламывающимися ножками и пронзительно визжавшего неподходящим для этакой махины тонким бабьим голоском. Сероглазый молодой богатырь, тот, что в ночь выступления из Чинчона разливал кофе по манеркам, хохоча, приподнял еще пронзительнее завопившее животное за слоновьи уши, а два его приятеля обняли задние окорока и так взвалили в грузовик. Боров реагировал новым истерическим воплем. Трое с упоенным видом взялись прикручивать жирную тварь к колесам кухни. Все в целом по какой-то загадочной ассоциации напомнило мне картинку из «Солнца России» или «Огонька» времен начала мировой войны, изображавшую некорректное поведение кайзеровских солдат в оккупированной Бельгии. Я, понятно, тут же с негодованием отогнал от себя нелепое сопоставление, но одновременно подумал: «И на какого дьявола понадобился им этот припадочный кабан...»

Командир бригады вышел из дома; кроме кобуры на нем через другое плечо висели полевая сумка и бинокль в футляре, в руках он нес чемодан и портплед, неизменная трость держалась крюком за шею. Поморщившись на непрекращающийся визг, Лукач бросил вещи на сиденье и направился [265] к грузовику. Я двинулся за ним на положенной дистанции: в шаге позади и в шаге налево.

Как будто поняв по интонации, что к его палачам обращается решающее его судьбу начальство, хитрый боров притих. Разговор, однако, был весьма краток, а потому понятен даже мне. Лукач брезгливо задал вопрос, зачем им нужна живая свинья, разве интендантство не снабжает мясом, и, кроме того, уверены ли товарищи, что у нее нет владельца. На это сероглазый весело возразил, что хозяева виллы ушли к фашистам и кабан давно бы издох, если бы его четыре дня не кормили за счет батальона, не бросать же теперь Франко столько сала, тем более что марокканцы свинины не едят. Жовиальный экспроприатор для убедительности похлопал колышущуюся тушу ладонью. Лукач пожал плечами и отошел, а повара, должно быть, опасаясь, как бы он не передумал, поспешно подняли борт и отъехали.

Указав мне на откидное кресло возле шофера и подождав, пока я, чтобы уместиться, опустил стекло и выставил наружу ствол винтовки, командир бригады уселся рядом с вещами и по-испански приказал: «Гарахе».

Перед гаражом уже стоял грузовик с походной кухней и привязанным к ней задремавшим после стольких переживаний боровом. Механик и три повара ломиками подвигали вверх по сходням, положенным на край днища, какой-то станок.

— Это пригодится больше целого свиного стада, — удовлетворенно промолвил Лукач. — Хунта обороны вывезла отсюда в Мадрид авторемонтную мастерскую, а один токарный станок бросили то ли по забывчивости, то ли по лени.

Мне было совершенно невдомек, каким образом батальонным поварам будет полезен токарный станок, но я промолчал...

Остановив «опель» на залитой солнцем чинчонской площади, Лукач осведомился, найду ли я отсюда свою роту, и после моего «так точно» прибавил:

— Даю вам сутки на отдых, а послезавтра в семь тридцать будьте на этом самом месте. Пока — всего хорошего.

Польская рота помещалась там же, где раньше. Часовой, пристально оглядев меня от характерного для ее бойцов треуха до подошв, убедил себя самого словом «свуй» и пропустил. Внутри я нашел массу нововведений. Винтовки были составлены в козлы посередине прохода и на случай, если кто заденет ботинком о приклад, прихвачены накинутым сверху сплетенным из бечевки кольцом. Шапки, фляжки, [266] подсумки и тесаки висели на вбитых в стены гвоздях. Люди спали не на голой соломе, а на покрывающих ее одеялах.

Я прошел к Владеку, занимавшему вместе с Болеком каморку в глубине, но ни того, ни другого в ней не оказалось. Молодой поляк с подбородком, который беллетристы называют «волевым», сидел за столиком и читал вслух Мельнику, лежавшему под полушубком на ближайшей из двух коек, какую-то бумагу. В углу стояли два «льюиса»; один был наш — я не мог обознаться. Мельник приподнялся на локте, всмотрелся в меня и спросил, не с неба ли я свалился. Ответа такой вопрос не требовал, и я тоже спросил, где Владек, мне необходимо доложить ему о своем прибытии. Тогда Мельник объявил, что Владек больше ротой не командует, а командует вот он, Стефан, ему и надлежит рапортовать. Я так и сделал. Услышав, что я возвратился лишь до послезавтрашнего утра и что на меня, а также еще на пять человек должно поступить из штаба бригады письменное распоряжение, Стефан сделал каменное лицо. Не очень-то красиво со стороны командования бригады вместо стариков или, наоборот, малолетних и вообще не боеспособных, выдергивать из боевых порядков добрых жолнеров. Выдержав паузу, он бесстрастно поинтересовался, не последует ли распоряжения из бригады насчет доставленных отставшими лишних винтовок и легкого карабина машинового. На это я мог ответить твердым нет. Раз мы подобрали оружие, о котором идет речь, будучи бойцами польской роты, то оно и принадлежит роте. Строгие черты Стефана немного смягчились, получалось, что, уходя, мы все же платим за себя некий выкуп.

— А ты цо, ранец свуй стратилесь? — уже отпустив меня, обратил Стефан внимание на мою праздную спину.

Я повернулся на пороге и со стыдом признался, что да, утерял.

— Зобачь, чи ест тутай.

У стены за его спиной была сложена целая пирамида вещевых мешков. Я заметил на полу затоптанные концы возбуждавших надежду лямок и потянул. Он! Несмотря на всю свою серьезность, и Мельник и Стефан заулыбались детской радости, которую я и не пытался утаивать, да и как было не радоваться, если в чудом обретенном мешке хранилась, кроме всего прочего, еще и пачка «Кэмел».

Мое место на соломе оставалось незанятым и выглядело тем более притягательно, что тоже было накрыто одеялом. [267]

Я приставил винтовку к козлам, развязал мешок и принялся высыпать содержимое на одеяло. Все пришло в довольно неприглядное состояние, наложенные сверху двадцать обойм сделали свое дело, и, конечно, больше всего от них пострадали драгоценные сигареты: значительная часть их превратилась в труху. Когда я вынимал лежавшую на дне и будто изжеванную рубашку, из нее выпала пуля, должно быть, выскользнувшая из слабо обжимавшей гильзы. Но тут же мне припомнилось, что в мешок попало: Осмотр пули подтвердил возникшее у меня подозрение. Правда, она была того же калибра, что в обоймах, но острие оказалось слегка сплющенным, а тело ее несколько изогнуто. Пройдя брезент, она явно ударилась в одну из обойм, отчего я и услышал попадание. Выходило, что летевшая в мою сторону пуля была выпущена не из «гочкиса», а из такой же точно винтовки, как моя; чему же удивляться, ведь хотя система «Маузер» «нямецка», винтовка-то «гишпаньска», как говорил тот, другой Казимир, мое наглядное пособие. Неизвестно почему, но мне захотелось сохранить на память предназначенную мне, пусть даже находившуюся на излете, пулю, и я опустил ее в карман френча.

— Что, нашлась твоя торба? — спросил лежащий рядом и впопыхах мной не замеченный Юнин. — А ну-кася, дай я лямки присобачу, — предложил он, вытаскивая из-под подкладки своего вареника кривую сапожную иглу с дратвой, продетой в ушко, через которое евангельский верблюд прошел бы без особых затруднений.

Большая теплая рука опустилась сзади на мое плечо, это был Ганев.

— Долго же тебя ждать понадобилось, мы и выспаться успели.

Подошел и Остапченко. Пока мы разговаривали, весьма кстати подвезли горючий обед: суп и рагу. Поддерживая ложки хлебом, чтобы не капать, мы умяли вчетвером два переполненных котелка.

— Пойтить посуду пополоскать, а то, балакали, сбор скоро, — держа раскуренную самокрутку величиной с сигару в одной руке и беря манерки и ложки в другую, обратился к самому себе Юнин и вздохнул: — Эх, и быстро же нас уполовинило, давно ли мы ввосьмером шамали.

Мои товарищи успели не только выспаться, но и разузнать о многом, происходившем в наше отсутствие Ганев, поддерживаемый междометиями Остапченко, рассказал, что батальон Андре Марти действительно был деморализован [268] самим своим командиром. Десятки французских и бельгийских добровольцев письменно подтвердили то, что мы уже слышали от Фернандо: Мулэн первый закричал про окружение. Хуже того, удрав вместе с поддавшимися спровоцированной им панике, он как в воду канул. В бригаде, во всяком случае, его нет. Поговаривают, что он бежал во Францию. Добавляют еще, будто он оказался тайным троцкистом, но Ганев оговорился, что лично ему последнее кажется неубедительным. Каким способом оно вдруг выяснилось; всего неделя, как Мулэна назначили командиром батальона, и, несомненно, — на основании достаточно проверенных данных. Но нельзя не признать, что история с этим Мулэном довольно-таки загадочна. В батальоне же после того, как его командир смылся, буза. Человек сорок, если не больше, обмотались черно-красными платками и объявили себя анархистами. Никого, мол, не признаем и впредь беспрекословно никому не подчиняемся: ваше руководство себя показало, и без коллективного обсуждения мы выполнять его приказы не собираемся. Вновь назначенный командир батальона, судя по всему, слаб, а комиссар в единственном числе с бузотерами справиться не может. Ему в поддержку комиссар бригады направил своего помощника — немецкого коммуниста и тоже писателя, как наш Людвиг Ренн.

— Литературных сил здесь хоть отбавляй, — с намеком взглянув на меня, произнес Ганев и продолжал: — Что же касается батальонов Гарибальди и Тельмана, то в них, в общем и целом, как говорят докладчики, порядок. Пошумели и успокоились. В нашей роте недовольство не совсем еще, правда, улеглось, но оно носит, если можно так выразиться, рассредоточенный характер. Некоторые, например, винят во всем происшедшем тринадцатое число. Большинство все же продолжает считать ответственным за неудачу командование, все сверху донизу, но особенно обижено на батальонное, а конкретнее, на интенданта.

— Это еще за что?

— За дискриминацию в области пищепитания, — усмехнулся Ганев. — Поляков и балканцев кормят якобы хуже, чем немцев. Новый командир роты считает это доказанным.

— Он мне скорее понравился.

— Похоже, что у него неплохая военная подготовка, — поддержал меня Остапченко. — Самое меньшее — унтер-офицерская.

— Где же теперь Владек? [269]

— Разжалован за нераспорядительность, — отвечал Ганев.

— А Болек где?

— Болек? Ты разве не знаешь? Хотя откуда тебе, в самом деле, знать... Комиссаром в роте сейчас Мельник, как ты, наверное, сам догадался, а Болек... — Ганев понизил голос, — Болек расстрелян.

— Как расстрелян? — переспросил я растерянно. — За что?

— Толком ничего не известно, я хочу сказать, рядовым бойцам. Надо учесть, что сегодня в роте собиралось партийное собрание на эту тему, но мы на него опоздали. Тех, кто молчит, я не расспрашивал, а те, кто болтает, говорят по-разному, и кому верить, не знаю. Одни утверждают, что, когда этот самый Болеслав, всеми так ласково называемый Болеком, в третий раз покинул необстрелянных людей под огнем и, ссылаясь на сердечный припадок, ушел принимать капли на перевязочный пункт, два пожилых санитара, оба старые члены партии и оба из инициативной группы, рекомендовавшей этого труса в комиссары, потребовали, чтобы он взял себя в руки и немедленно вернулся в бой. Тот мало что отказался, но будто бы заявил, что он образованный партийный работник и приехал на организационную работу, а не служить пушечным мясом. Тогда они отобрали у него пистолет, отвели в сторонку и без лишних разговоров из его же пистолета и пристрелили. Между прочим, эта версия имеет в роте наибольшее признание. Она импонирует тем, что негодование, возбужденное в людях с нормальной моралью зазнавшимся партийным бюрократом, проявилось — и, следует признать, довольно радикально — безо всякой бюрократической волокиты, а также и тем, что высшую меру наказания применили два брата милосердия...

Громко стуча высокими шнурованными ботинками, к командирской клетушке вихрем пронесся худой человек в лихо сдвинутом на ухо берете, сзади поспешал щуплый интендант, у которого мы получали продовольствие в Ла Мараньосе.

— Сказывают, зараз строиться будем, — предупредил возвратившийся Юнин, пряча посуду.

— По другим сведениям, — повествовал Ганев дальше, — его арестовали лишь на следующее утро и по медицинском освидетельствовании, признавшим его пригодным для военной службы, передали как симулянта и дезертира в Пятый полк, где его судили и за дискредитацию комиссарского [270] звания расстреляли. Есть и третья версия, по моему мнению, наиболее правдоподобная; если верить ей, вышеозначенный сердечник под конвоем отправлен в Альбасете, где его, несомненно, будут судить и столь же несомненно расстреляют...

— Збюрка! — зычно выкрикнул с порога своей комнатушки Стефан. — Без карабинув!

Как и прежде, рота строилась снаружи. Правый и левый фланги Стефан загнул к центру так, что перед строем образовалось замкнутое с трех сторон пространство, где к Стефану присоединились Мельник и оба гостя.

Выступив вперед, Мельник объявил, что в роту прибыл комиссар батальона товарищ Рихард. Когда он, Мельник, доложил вчера вечером товарищу Рихарду о проявившихся в польской роте нехороших настроениях, являющихся результатом нанесенной ей обиды, товарищ Рихард был как громом поражен. Узнав же, что очень многие поляки обращаются к своему комиссару с просьбой отпустить их в Одиннадцатую бригаду, потому как они хотят присоединиться к уже отличившемуся в боях батальону Домбровского, а главное, услышав, чем эти просьбы мотивированы, товарищ Рихард ушам своим не поверил и сначала рассердился, какого черта ему пересказывают всякие сплетни, но, подумав, решил, что ни с кем предварительно объясняться не станет, а разберется на месте, в присутствии заинтересованных. Притом товарищ Рихард просит его извинить, он по-польски не знает и будет говорить по-немецки, а чтобы легче следить, пусть переводят фразу за фразой.

Изъяснив все это, Мельник попятился, a к строю приблизился Рихард. Продолговатое лицо его было сердитым, узкие губы сжаты. Он заговорил надорванным лающим голосом. Откуда-то сбоку в оставляемые им промежутки падали слова перевода.

Ему сказали... Он в это поверить не может... Ему сказали, что польские товарищи жалуются на интенданта батальона... Жалуются, что он поступает нечестно, пристрастно... и снабжает польскую роту хуже, чем немецкие... Но интендант батальона проверенный революционер... потомственный германский металлист... Пусть же товарищи из польской роты сами удостоверятся... до какой степени эти обвинения ложны... Не ложны даже... Они клевета... Примите во внимание: он не предупрежден, зачем его сюда вызвали...

Повернувшись к нам спиной, Рихард обратился к интенданту. [271] На одинаковом ли продовольственном обеспечении состоят все пять рот батальона Тельмана — польская, балканская и три немецкие, из которых одна, пулеметная, могла бы, впрочем, пользоваться улучшенным: в ней физически труднее...


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: