double arrow

Древнейшее летописание. Повесть временных лет

Переводная литература XI—XII веков

Как сообщает летопись, сразу же после принятия Русью христианства Владимир Святославич «нача поимати у нарочитые чади [у знатных людей] дети, и даяти нача на ученье книжное» (ПВЛ, с. 81). Для обучения нужны были книги, привезенные из Болгарии. Старославянский (древнеболгарский) и древнерусский языки настолько близки, что Русь смогла использовать уже готовый старославянский алфавит, а болгарские книги, будучи формально иноязычными, по существу не требовали перевода. Это значительно облегчило знакомство Руси и с памятниками византийской литературы, которые в основной своей массе проникали на Русь в болгарском переводе.

Позднее, во времена Ярослава Мудрого, на Руси начинают переводить непосредственно с греческого. Летопись сообщает, что Ярослав собрал «писце многы и прекладаше от грек на словеньское писмо. И списаша книгы многы» (ПВЛ, с. 102). Интенсивность переводческой деятельности подтверждается как прямыми данными (дошедшими до нас списками переводных памятников или ссылками на них в оригинальных произведениях), так и косвенными: приток переводной литературы в конце X — начале XI в. был не только следствием устанавливавшихся культурных связей Руси с Болгарией или Византией, но прежде всего вызывался острой потребностью, своего рода государственной необходимостью: принявшая христианство Русь нуждалась в литературе для осуществления богослужения, для ознакомления с философскими

24

и этическими доктринами новой религии, ритуальными и правовыми обычаями церковной и монастырской жизни.6

Для деятельности христианской церкви на Руси были нужны прежде всего богослужебные книги. Обязательный комплект книг, которые были необходимы для богослужения в каждой отдельной церкви, включал Евангелие апракос, Апостол апракос, Служебник, Требник, Псалтырь, Триодь постную, Триодь цветную и Минеи общие.7 Если учесть, что в летописях в повествовании о событиях IX—XI вв. упомянуто 88 городов (данные Б. В. Сапунова), в каждом из которых имелось от нескольких единиц до нескольких десятков церквей, то количество необходимых для их функционирования книг будет исчисляться многими сотнями.8 До нас дошли лишь единичные экземпляры рукописей XI—XII вв., но они подтверждают наши представления о названном выше репертуаре богослужебных книг.9

Если перенесение на русскую почву богослужебных книг диктовалось потребностями церковной службы, а их репертуар регламентировался каноном богослужебной практики, то в отношении других жанров византийской литературы можно предполагать некую избирательность.

Но именно здесь мы встречаемся с интересным явлением, которое Д. С. Лихачев охарактеризовал как явление «трансплантации»: византийская литература в отдельных своих жанрах не просто повлияла на литературу славянскую, а через ее посредство на древнерусскую, но была — разумеется в какой-то своей части — просто перенесена на Русь.10

Патристика. Прежде всего это относится к византийской патристической литературе.11 На Руси были известны и пользовались высоким авторитетом произведения «отцов церкви», богословов и проповедников: Иоанна Златоуста, Григория Назианзина,

25

Василия Великого, Григория Нисского, Афанасия Александрийского и др.

Высоко ценились на протяжении всего русского средневековья писатели-гомилеты (авторы поучений и проповедей). Их творения не только помогали формировать нравственные идеалы христианского мира, но одновременно заставляли задуматься над свойствами человеческого характера, обращали внимание на различные особенности человеческой психики, воздействовали своим опытом «человековедения» на другие литературные жанры.12

Из писателей-гомилетов наибольшим авторитетом пользовался Иоанн Златоуст (ум. в 407 г.). В его творчестве «усвоение традиций античной культуры христианской церковью достигло полной и классической завершенности. Им был выработан стиль проповеднической прозы, вобравший в себя несметное богатство выразительных приемов риторики и доведенный виртуозностью отделки до потрясающей экспрессивности».13 Поучения Иоанна Златоуста входили в состав сборников начиная с XI в.14 От XII в. сохранился список «Златоструя», содержащий преимущественно «слова» Златоуста, несколько «слов» вошло в состав знаменитого Успенского сборника рубежа XII—XIII вв.

В списках XI—XII вв. сохранились переводы и других византийских гомилетов — Григория Богослова, Кирилла Иерусалимского, «Лествица» Иоанна Лествичника,15 Пандекты Антиоха и Пандекты Никона Черногорца.16 Изречения и афоризмы «отцов церкви» (наряду с афоризмами, извлеченными из сочинений античных авторов) составили популярный в Древней Руси сборник — «Пчелу» (старший список рубежа XIII—XIV вв.). В «Изборнике 1076 г.» значительное место занимает «Стословец» Геннадия — своего рода «моральный кодекс» христианина.17

Произведения гомилетического жанра не скрывали своей назидательной, дидактической функции. Обращаясь непосредственно к читателям и слушателям, писатели-гомилеты стремились убедить

26

их логикой своих рассуждений, превозносили добродетели и осуждали пороки, сулили праведникам вечное блаженство, а нерадивым и грешникам грозили божественной карой.

Жития святых. Памятники агиографического жанра — жития святых — также воспитывали и наставляли, но основным средством убеждения было не столько слово — то негодующее и обличающее, то вкрадчиво-наставительное, сколько живой образ. Остросюжетное повествование о жизни праведника, охотно использовавшее фабулы и сюжетные приемы эллинистического романа приключений, не могло не заинтересовать средневекового читателя. Агиограф обращался не столько к его разуму, сколько к чувствам и способности к живому воображению. Поэтому самые фантастические эпизоды — вмешательство ангелов или бесов, творимые святым чудеса — описывались порой с детальными подробностями, которые помогали читателю увидеть, представить себе происходящее. Иногда в житиях сообщались точные географические или топографические приметы, назывались имена реальных исторических деятелей — все это тоже создавало иллюзию достоверности, призвано было убедить читателя в правдивости рассказа и тем самым придать житиям авторитет «исторического» повествования.

Жития можно условно разделить на два сюжетных типа — жития-мартирии, т. е. повествования о мучениях борцов за веру в языческие времена, и жития, в которых рассказывалось о святых, добровольно принявших на себя подвиг затворничества или юродства, отличавшихся необычайным благочестием, нищелюбием и т. д.

Примером жития первого типа может послужить «Житие святой Ирины».18 В нем рассказывается, как отец Ирины, царь-язычник Лициний, по наущению демона решает погубить свою дочь-христианку; она должна быть по его приговору раздавлена колесницей, но происходит чудо: конь, порвав постромки, набрасывается на царя, отгрызает ему руку и сам возвращается на прежнее место. Ирину подвергает разнообразным изощренным пыткам царь Седекий, но всякий раз благодаря божественному заступничеству она остается жива и невредима. Царевну бросают в ров, кишащий ядовитыми змеями, но «гады» тотчас же «притискнуша» к стенкам рва и издыхают. Святую пытаются перепилить заживо, но пила ломается, а палачи гибнут. Ее привязывают к мельничному колесу, но вода «повелением божием потече окрест», и т. д.

К другому типу жития относится, например, легенда о Алексее Человеке божием. Алексей, благочестивый и добродетельный юноша, добровольно отрекается от богатства, почета, женской

27

любви. Он покидает дом отца — богатого римского вельможи, красавицу-жену, едва обвенчавшись с ней, раздает взятые из дома деньги нищим и в течение семнадцати лет живет подаянием в притворе церкви Богородицы в Эдессе. Когда повсюду распространилась слава о его святости, Алексей уходит из Эдессы и после скитаний вновь оказывается в Риме. Никем не узнанный, он поселяется в доме отца, кормится за одним столом с нищими, которых ежедневно оделяет подаянием благочестивый вельможа, терпеливо сносит издевательства и побои отцовских слуг. Проходит еще семнадцать лет. Алексей умирает, и только тогда родители и вдова узнают своего пропавшего сына и мужа.19

Патерики. Широко известны были в Киевской Руси патерики — сборники коротких рассказов о монахах. Темы патериковых легенд довольно традиционны. Чаще всего это рассказы о монахах, прославившихся своим аскетизмом или смирением. Так, в одной легенде повествуется, как к отшельнику приходят для беседы с ним старцы, жаждущие от него наставления. Но затворник молчит, а на вопрос о причине его безмолвия отвечает, что он день и ночь видит перед собой образ распятого Христа. «Это лучшее нам наставление!» — восклицают старцы.

Герой другого рассказа — столпник.20 Он настолько чужд гордыни, что даже подаяние нищим раскладывает на ступенях своего убежища, а не отдает из рук в руки, утверждая, что не он, а Богородица одаряет страждущих.

Повествуется в патерике о юной монахине, которая выкалывает себе глаза, узнав, что их красота вызвала вожделение юноши.

Всесилие молитвы, способность подвижников творить чудеса — сюжеты другой группы патериковых новелл. Праведного старца обвиняют в прелюбодеянии, но по его молитве двенадцатидневный младенец на вопрос «кто его отец» указывает пальцем на действительного отца. По молитве благочестивого корабельщика в знойный день над палубой проливается дождь, услаждая страдающих от зноя и жажды путников. Лев, встретившись с монахом на узкой горной тропе, встает на задние лапы, чтобы дать ему дорогу, и т. д.

Если праведникам сопутствует божественная помощь, то грешников в патериковых легендах ожидает страшная и, что особенно характерно, не посмертная, а немедленная кара: осквернителю

28

могил выкалывает глаза оживший мертвец; корабль не двигается с места, пока с его борта не сходит в лодку женщина-детоубийца, а лодку с грешницей тотчас же поглощает пучина; слуга, задумавший убить и ограбить свою госпожу, не может сойти с места и закалывается сам.

Так, в патериках изображается некий фантастический мир, где непрерывно ведут борьбу за души людей силы добра и зла, где праведники не просто благочестивы, но экзальтированно фанатичны, где в самых бытовых ситуациях совершаются чудеса, где даже дикие звери поведением своим подтверждают всесилие веры. Сюжеты переводных патериков21 оказали влияние на творчество русских книжников: в русских патериках и житиях мы найдем прямые аналогии к эпизодам из патериков византийских.

Апокрифы. Излюбленным жанром древнерусских читателей были и апокрифы, древнейшие переводы которых также восходят к Киевской эпохе. Апокрифами (от греч. ἀπόκρυφα — «тайный, сокровенный») назывались произведения, повествующие о библейских персонажах или святых, но не вошедшие в круг памятников, почитаемых как священное писание или официально признанных церковью. Существовали апокрифические евангелия (например, «Евангелие Фомы», «Никодимово евангелие»), жития («Житие Андрея Юродивого», «Житие Василия Нового»), сказания, пророчества и т. д.22 В апокрифах нередко содержался более подробный рассказ о событиях или персонажах, упоминаемых в канонических библейских книгах. Существовали апокрифические рассказы об Адаме и Еве (например, о второй жене Адама — Лилит, о птицах, научивших Адама, как похоронить Авеля23), о детстве Моисея (в частности, об испытании мудрости мальчика-Моисея фараоном24), о земной жизни Иисуса Христа.

В апокрифическом «Хождении Богородицы по мукам» описываются страдания грешников в аду, в «Сказании Агапия» повествуется о рае — чудесном саде, где для праведников приготовлены «одр и трапеза украшена от камения драгого», вокруг «различными гласами» распевают птицы, а оперение у них и золотое, и багряное, и червленое, и синее, и зеленое...

29

Часто апокрифы отражали еретические представления о настоящем и будущем мире, поднимались до сложных философских проблем. В апокрифах отразилось учение, согласно которому богу противостоит не менее могущественный антипод — сатана, источник зла и виновник бедствий человеческих; так, согласно одной апокрифической легенде, тело человека создано сатаной, а бог лишь «вложил» в него душу.25

Отношение ортодоксальной церкви к апокрифической литературе было сложным. Древнейшие индексы (перечни) «книг истинных и ложных» помимо книг «истинных» различали книги «сокровенные», «потаенные», которые рекомендовалось читать лишь людям сведущим, и книги «ложные», читать которые безусловно запрещалось, так как они содержали еретические воззрения. Однако на практике отделить апокрифические сюжеты от сюжетов, находящихся в книгах «истинных», было почти невозможно: апокрифические легенды отразились в памятниках, пользовавшихся самым высоким авторитетом: в хрониках, палеях, в сборниках, применявшихся при богослужении (Торжественниках, Минеях). Отношение к апокрифам со временем изменялось: некоторые популярные в прошлом памятники впоследствии были запрещены и даже уничтожались, но, с другой стороны, в «Великие Минеи Четьи», созданные в XVI в. ортодоксальными церковниками как свод рекомендуемой для чтения литературы, вошло немало текстов, считавшихся прежде апокрифическими.

В числе первых переводов, осуществленных еще при Ярославе Мудром или в течение последующих десятилетий, оказались также памятники византийской хронографии.26

Хроника Георгия Амартола. Среди них наибольшее значение для истории русского летописания и хронографии имела «Хроника Георгия Амартола». Автор — византийский монах27 изложил в своем труде всю историю мира от Адама и до событий середины IX в. Помимо событий библейской истории в «Хронике» рассказывалось о царях Востока (Навуходоносоре, Кире, Камбизе, Дарии), Александре Македонском, о римских императорах, от Юлия Цезаря до Костанция Хлора, а затем о императорах византийских, от Константина Великого до Михаила III. Еще на греческой почве Хроника была дополнена извлечением

30

из «Хроники Симеона Логофета», и изложение в ней было доведено до смерти императора Романа Лакапина (он был свергнут с престола в 944 г., а умер в 948 г.). Несмотря на свой значительный объем и широту исторического диапазона, труд Амартола представлял всемирную историю в своеобразном ракурсе, прежде всего как историю церковную. Автор часто вводит в свое изложение пространные богословские рассуждения, скрупулезно излагает прения на вселенских соборах, сам спорит с еретиками, обличает иконоборчество28 и довольно часто подменяет описание событий рассуждениями о них. Относительно подробное изложение политической истории Византии мы находим лишь в последней части «Хроники», излагающей события IX — первой половины X в. «Хроника Амартола» была использована при составлении краткого хронографического свода — «Хронографа по великому изложению», который в свою очередь был привлечен при составлении «Начального свода», одного из древнейших памятников русского летописания (см. далее, с. 39). Затем к «Хронике» вновь обратились при составлении «Повести временных лет»; она вошла в состав обширных древнерусских хронографических сводов — «Еллинского летописца», «Русского хронографа» и др.29

Хроника Иоанна Малалы. Иной характер имела византийская Хроника, составленная в VI в. огреченным сирийцем Иоанном Малалой. Автор ее, по словам исследовательницы памятника, «задался целью дать нравоучительное, в духе христианского благочестия, назидательное, и в то же время занимательное чтение для широкой аудитории читателей и слушателей».30 В «Хронике Малалы» подробно пересказываются античные мифы (о рождении Зевса, о борьбе богов с титанами, мифы о Дионисе, Орфее, Дедале и Икаре, Тезее и Ариадне, Эдипе); пятая книга Хроники содержит рассказ о Троянской войне.31 Подробно излагается у Малалы история Рима (особенно древнейшая — от Ромула и Рема до Юлия Цезаря), значительное место уделено и политической истории Византии. Словом, «Хроника Малалы» удачно дополняла изложение Амартола, в частности, именно через эту «Хронику» Киевская Русь могла познакомиться с мифами античной Греции. До нас не дошли отдельные списки славянского перевода «Хроники Малалы», мы знаем ее только в составе извлечений, вошедших в русские хронографические компиляции

31

(«Архивский» и «Виленский» хронографы, обе редакции «Еллинского летописца» и др.).32

История Иудейской войны Иосифа Флавия. Возможно, уже в середине XI в. на Руси была переведена «История Иудейской войны» Иосифа Флавия — памятник исключительно авторитетный в христианской литературе средневековья.33 «История» была написана между 75—79 гг. н. э. Иосифом бен Маттафие — современником и непосредственным участником антиримского восстания в Иудее, перешедшим затем на сторону римлян. Книга Иосифа — ценный исторический источник, хотя и крайне тенденциозный, ибо автор весьма недвусмысленно осуждает своих единоплеменников, но зато прославляет военное искусство и политическую мудрость Веспасиана и Тита Флавиев.34 В то же время «История» — блестящий литературный памятник. Иосиф Флавий умело использует приемы сюжетного повествования, его изложение изобилует описаниями, диалогами, психологическими характеристиками; «речи» персонажей «Истории» построены по законам античных декламаций; даже рассказывая о событиях, автор остается утонченным стилистом: он стремится к симметричному построению фраз, охотно прибегает к риторическим противопоставлениям, искусно построенным перечислениям и т. д. Порой кажется, что для Флавия форма изложения важна не менее, чем сам предмет, о котором он пишет.

Древнерусский переводчик понял и оценил литературные достоинства «Истории»: он не только смог сохранить в переводе изысканный стиль памятника, но в ряде случаев вступает в соревнование с автором, то распространяя традиционными стилистическими формулами описания, то переводя косвенную речь оригинала в прямую, то вводя сравнения или уточнения, делающие повествование более живым и образным. Перевод «Истории» является убедительным свидетельством высокой культуры слова у книжников Киевской Руси.35

Александрия. Не позднее XII в. с греческого было переведено и обширное повествование о жизни и подвигах Александра Македонского — так называемая псевдокаллисфенова «Александрия».36 В ее основе лежит эллинистический роман, созданный, видимо,

32

в Александрии во II—I в. до н. э., но позднее подвергавшийся дополнениям и переработкам. Первоначальное биографическое повествование с течением времени все более беллетризировалось, обрастало легендарными и сказочными мотивами, превращаясь постепенно в типичный для эллинистической эпохи приключенческий роман. Одна из таких поздних версий «Александрии» и была переведена на Руси.37

Действительная история деяний знаменитого полководца здесь едва прослеживается, погребенная под напластованиями поздних преданий и легенд. Александр оказывается уже не сыном македонского царя, а внебрачным сыном Олимпиады и египетского царя-чародея Нектонава. Рождение героя сопровождается чудесными знамениями. Вопреки истории, Александр завоевывает Рим и Афины, дерзко является к Дарию, выдавая себя за македонского посла, ведет переговоры с царицей амазонок и т. д. Особенно изобилует сказочными мотивами третья книга «Александрии», где пересказываются (разумеется, фиктивные) письма Александра к матери; герой сообщает Олимпиаде о виденных им чудесах: людях гигантского роста, исчезающих деревьях, рыбах, которых можно сварить в холодной воде, шестиногих и трехглазых чудовищах и т. д. Тем не менее древнерусские книжники, видимо, воспринимали «Александрию» как историческое повествование, о чем свидетельствует включение ее полного текста в состав хронографических сводов. Независимо от того, как был воспринят на Руси роман об Александре, сам факт знакомства древнерусских читателей с этим популярнейшим сюжетом средневековья38 имел большое значение: древнерусская литература тем самым вводилась в сферу общеевропейских культурных интересов, обогащала свои знания истории античного мира.

Повесть об Акире Премудром. Если «Александрия» генетически восходила к историческому повествованию и рассказывала о историческом персонаже, то «Повесть об Акире Премудром», также переведенная в Киевской Руси в XI — начале XII в., по происхождению своему является чисто беллетристическим памятником — древней ассирийской легендой VII в. до н. э. Исследователи

33

не пришли к единому выводу о путях проникновения «Повести об Акире» на Русь: существуют предположения, что она была переведена с сирийского39 или с армянского оригинала.40 На Руси Повесть прожила долгую жизнь. Древнейшая ее редакция (видимо, очень близкий к оригиналу перевод) сохранилась в четырех списках XV—XVII вв.41 В XVI или начале XVII в. Повесть была коренным образом переработана. Новые ее редакции (Краткая и восходящая к ней Распространенная), в значительной мере утратившие свой первоначальный восточный колорит, но приобретшие черты русской народной сказки, были чрезвычайно популярны в XVII в., а в старообрядческой среде повесть продолжала бытовать вплоть до нашего времени.42

В древнейшей редакции русского перевода Повести рассказывалось, как Акир, мудрый советник царя Синагриппа, был оклеветан своим приемным сыном Анаданом и приговорен к смертной казни. Но преданный друг Акира — Набугинаил спас и сумел надежно укрыть осужденного. Некоторое время спустя египетский фараон потребовал, чтобы царь Синагрипп прислал к нему мудреца, который смог бы отгадать загадки, предложенные фараоном, и построить дворец «между небом и землей». За это фараон выплатит Синагриппу «трехлетнюю дань». Если же посланец Синагриппа не справится с заданием, дань взыщут в пользу Египта. Все приближенные Синагриппа, включая и Анадана, ставшего теперь преемником Акира на посту первого вельможи, признают, что не в силах выполнить требование фараона. Тогда Набугинаил сообщает отчаявшемуся Синагриппу, что Акир жив. Счастливый царь прощает опального мудреца и посылает его под видом простого конюха к фараону. Акир разгадывает загадки, а затем хитроумно избегает выполнения последнего задания — постройки дворца. Для этого Акир обучает орлиц поднимать в воздух корзину; сидящий в ней мальчик кричит, чтобы ему подавали «камение и известь»: он готов приступить к сооружению дворца. Но никто не может доставить в поднебесье необходимые грузы, и фараон вынужден признать себя побежденным. Акир с «трехлетней данью» возвращается домой, вновь становится приближенным Синагриппа, а разоблаченный Анадан умирает страшной смертью.

34

Мудрость (или хитрость) героя, освобождающегося от необходимости выполнить неосуществимую задачу, — традиционный сказочный мотив.43 И характерно, что при всех переделках Повести на русской почве именно рассказ о том, как Акир отгадывает загадки фараона и мудрыми контртребованиями принуждает его отказаться от своих претензий,44 пользовался неизменной популярностью, его беспрестанно перерабатывали и дополняли новыми подробностями.45

Повесть о Варлааме и Иоасафе. Если «Повесть об Акире Премудром» многими своими элементами напоминает волшебную сказку, то другая переводная повесть — о Варлааме и Иоасафе — тесно сближается с агиографическим жанром, хотя в действительности в основе ее сюжета лежит легендарная биография Будды, пришедшая на Русь через византийское посредство.

В Повести рассказывается, как царевич Иоасаф, сын индийского царя-язычника Авенира, под влиянием пустынника Варлаама становится христианским подвижником.

Однако сюжет, потенциально изобилующий «конфликтными ситуациями», оказывается в Повести чрезвычайно сглаженным: автор словно спешит устранить возникающие препятствия или попросту «забыть» о них. Так, например, Авенир заключает юного Иоасафа в уединенный дворец именно для того, чтобы мальчик не смог услышать о идеях христианства и не узнал о существовании на свете старости, болезней, смерти. И тем не менее Иоасаф все же выходит из дворца и тут же встречает больного старика, а к нему в палаты без особых препятствий проникает христианин-отшельник Варлаам. Языческий мудрец Нахор по замыслу Авенира в диспуте с мнимым Варлаамом должен развенчать идеи христианства, но вдруг совершенно неожиданно сам начинает обличать язычество. К Иоасафу приводят прекрасную царевну, она должна склонить юного аскета к чувственным наслаждениям, но Иоасаф без труда противостоит чарам красавицы и легко убеждает ее стать целомудренной христианкой. В Повести очень много диалогов, однако все они лишены и индивидуальности и естественности: одинаково высокопарно и «учено» говорят и Варлаам,

35

и Иоасаф, и языческие мудрецы. Перед нами словно пространный философский диспут, участники которого так же условны, как участники беседы в жанре «философского диалога». Тем не менее «Повесть о Варлааме» имела широкое распространение; особенно популярны были входящие в ее состав притчи-апологи, иллюстрирующие идеалы христианского благочестия и аскетизма: некоторые из притч входили в сборники как смешанного, так и постоянного состава (например, в «Измарагд»), и известны многие десятки их списков.46

Девгениево деяние. Как полагают, еще в Киевской Руси был осуществлен перевод византийской эпической поэмы о Дигенисе Акрите (акритами назывались воины, несшие охрану границ Византийской империи). На время перевода указывают, по мнению исследователей, данные языка — лексические параллели повести (в русском варианте она получила наименование «Девгениево деяние») и литературных памятников Киевской Руси,47 а также упоминание Девгения Акрита в «Житии Александра Невского». Но сравнение с Акритом появляется лишь в третьей (по классификации Ю. К. Бегунова) редакции памятника, созданной, вероятно, в середине XV в.,48 и не может служить аргументом в пользу существования перевода в Киевской Руси. Значительные сюжетные отличия «Девгениева деяния» от известных нам греческих версий эпоса об Дигенисе Акрите оставляют открытым вопрос, явились ли эти отличия следствием коренной переработки оригинала при переводе, возникли ли они в процессе позднейших переделок текста на русской почве, или же русский текст соответствует не дошедшей до нас греческой версии.

Девгений (так было передано в русском переводе греческое имя Дигенис) — типичный эпический герой. Он обладает необычайной силой (еще отроком Девгений задушил голыми руками медведицу, а, возмужав, в битвах истребляет тысячи вражеских воинов), он красив, рыцарски великодушен. Значительное место

36

в русской версии памятника занимает рассказ о женитьбе Девгения на дочери гордого и сурового Стратига.49 Эпизод этот обладает всеми характерными чертами «эпического сватовства»: Девгений поет под окнами девушки любовную песнь; она, восхищенная красотой и удалью юноши, дает согласие бежать с ним, Девгений среди бела дня увозит возлюбленную, в битве одолевает ее отца и братьев, затем мирится с ними; родители молодых устраивают многодневную пышную свадьбу.

Девгений сродни героям переводных рыцарских романов, распространившихся на Руси в XVII в. (таким, как Бова Королевич, Еруслан, Василий Златовласый), и, видимо, эта близость к литературному вкусу эпохи способствовала возрождению рукописной традиции «Деяния»: все три дошедших до нас списка датируются XVII—XVIII вв.50

***

Итак, Киевская Русь в течение короткого срока обрела богатую и разнообразную литературу. На новую почву была перенесена целая система жанров: хроники, исторические повести, жития, патерики, «слова», поучения. Значение этого явления все более глубоко исследуется и осмысляется в нашей науке.51Установлено, что система жанров византийской или древнеболгарской литературы не была перенесена на Русь полностью: древнерусские книжники отдавали предпочтение одним жанрам и отвергали другие. В то же время на Руси возникали жанры, не имеющие аналогии в «литературах-образцах»: русская летопись не похожа на византийскую хронику, а сами хроники используются как материал для самостоятельных и оригинальных хронографических компиляций; совершенно самобытны «Слово о полку Игореве» и «Поучение» Владимира Мономаха, «Моление Даниила Заточника» и «Повесть о разорении Рязани». Переводные произведения не только обогащали русских книжников историческими или естественнонаучными сведениями, знакомили их с сюжетами античных мифов и эпическими преданиями, они представляли собой в то же время и разные типы сюжетов, стилей, манер повествования, являясь своеобразной литературной школой для древнерусских

37

книжников, которые смогли познакомиться с тяжеловесным многословным Амартолом и с лаконичным, скупым на детали и подробности Малалой, с блестящим стилистом Флавием и с вдохновенным ритором Иоанном Златоустом, с героическим миром эпоса о Девгении и экзотической фантастикой «Александрии». Это был богатый материал для читательского и писательского опыта, прекрасная школа литературного языка; она помогла древнерусским книжникам наглядно представить возможные варианты стилей, изощрить слух и речь на колоссальном лексическом богатстве византийской и старославянской литератур.

Но было бы ошибочно полагать, что переводная литература являлась единственной и основной школой древнерусских книжников. Помимо переводной литературы они использовали богатые традиции устного народного творчества, и прежде всего — традиции славянского эпоса. Это не догадка и не реконструкция современных исследователей: как мы увидим далее, народные эпические предания зафиксированы в раннем летописании и представляют собой совершенно исключительное художественное явление, не имеющее аналогии в известных нам памятниках переводной литературы. Славянские эпические предания отличаются особой манерой построения сюжета, своеобразной трактовкой характера героев, своим стилем, отличающимся от стиля монументального историзма, который формировался по преимуществу под влиянием памятников переводной литературы.

«Историческая память» восточнославянских племен простиралась на несколько веков вглубь: из поколения в поколение передавались предания и легенды о расселении славянских племен, о столкновениях славян с аварами («обрами»), об основании Киева, о славных деяниях первых киевских князей, о далеких походах Кия, о мудрости вещего Олега, о хитрой и решительной Ольге, о воинственном и благородном Святославе.

В XI в. рядом с историческим эпосом возникает летописание. Именно летописи было суждено на несколько веков, вплоть до петровского времени, стать не просто погодной записью текущих событий, а одним из ведущих литературных жанров, в недрах которого развивалось русское сюжетное повествование, и одновременно жанром публицистическим, чутко откликающимся на политические запросы своего времени.

Изучение летописания XI—XII вв. представляет немалые трудности: древнейшие из дошедших до нас летописных сводов восходят к XIII (первая часть Новгородской первой летописи старшего извода) или к концу XIV в. (Лаврентьевская летопись). Но благодаря фундаментальным разысканиям А. А. Шахматова,

38

М. Д. Приселкова и Д. С. Лихачева52 сейчас создана достаточно обоснованная гипотеза о начальном этапе русского летописания, в которую несомненно со временем будут внесены какие-то дополнения и уточнения, но которая едва ли изменится по существу.

Согласно этой гипотезе, летописание возникает во времена Ярослава Мудрого.53 В это время христианизированная Русь начинает тяготиться византийской опекой и стремится обосновать свое право на церковную самостоятельность, что неизменно сочеталось с политической независимостью, ибо Византия была склонна рассматривать все христианские государства как духовную паству константинопольского патриархата и как своего рода вассалов Византийской империи. Именно этому противостоят решительные действия Ярослава: он добивается учреждения в Киеве митрополии (что поднимает церковный авторитет Руси),54 добивается канонизации первых русских святых — князей Бориса и Глеба. В этой обстановке и создается, видимо, первый исторический труд, предшественник будущей летописи, — свод рассказов о распространении христианства на Руси. Киевские книжники утверждали, что история Руси повторяет историю других великих держав: «божественная благодать» снизошла на Русь так же, как некогда на Рим и Византию; на Руси были свои предтечи христианства — например, княгиня Ольга, крестившаяся в Царьграде еще во времена убежденного язычника Святослава; были свои мученики — христианин-варяг, не отдавший сына на «заклание» идолам, и князья-братья Борис и Глеб, погибшие, но не преступившие христианских заветов братолюбия и покорности «старейшему». Был на Руси и свой «равноапостольный» князь Владимир, крестивший Русь и тем самым сравнявшийся с великим Константином, который объявил христианство государственной религией Византии. Для обоснования этой идеи и был, по предположению Д. С. Лихачева, составлен свод преданий о возникновении христианства на Руси. В него вошли рассказы о крещении и кончине Ольги, сказание о первых русских мучениках — варягах-христианах, сказание о крещении Руси (включая «Речь философа», в которой в краткой форме излагалась христианская

39

концепция всемирной истории), сказание о князьях Борисе и Глебе и обширная похвала Ярославу Мудрому под 1037 г. Все шесть названных произведений «обнаруживают свою принадлежность одной руке... теснейшую взаимосвязь между собою: композиционную, стилистическую и идейную».55 Этот комплекс статей (который Д. С. Лихачев предложил условно назвать «Сказанием о распространении христианства на Руси») был составлен, по его мнению, в первой половине 40-х гг. XI в. книжниками киевской митрополии.

Вероятно, в это же время в Киеве создается и первый русский хронографический свод — «Хронограф по великому изложению». Он представлял собой краткое изложение всемирной истории (с отчетливо выраженным интересом к истории церкви), составленное на основании византийских хроник — «Хроники Георгия Амартола» и «Хроники Иоанна Малалы»; возможно, что уже в это время на Руси становятся известны и другие переводные памятники, излагающие всемирную историю или содержащие пророчества о грядущем «конце мира»: «Откровение Мефодия Патарского», «Толкования» Ипполита на книги пророка Даниила, «Сказание Епифания Кипрского о шести днях творения» и др.

Следующий этап в развитии русского летописания приходится на 60—70-е гг. XI в. и связан с деятельностью монаха Киево-Печерского монастыря Никона.

Именно Никон присоединил к «Сказанию о распространении христианства на Руси» предания о первых русских князьях и рассказы об их походах на Царьград. Возможно, Никон внес в летопись и «Корсунскую легенду» (согласно которой Владимир крестился не в Киеве, а в Корсуни), наконец, тому же Никону летопись обязана и помещением в ней так называемой варяжской легенды. Эта легенда сообщала, что киевские князья будто бы ведут род от варяжского князя Рюрика, приглашенного на Русь, чтобы прекратить междоусобные распри славян. Включение легенды в летопись имело свой смысл: авторитетом предания Никон пытался убедить своих современников в противоестественности междоусобных войн, в необходимости всех князей подчиняться великому князю киевскому — наследнику и потомку Рюрика.56 Наконец, по мнению исследователей, именно Никон придал летописи форму погодных записей.

Начальный свод. Около 1095 г. создается новый летописный свод, который А. А. Шахматов предложил назвать «Начальным». С момента создания «Начального свода» появляется возможность

40

собственно текстологического исследования древнейшего летописания. А. А. Шахматов обратил внимание, что описание событий вплоть до начала XII в. различно в Лаврентьевской, Радзивиловской, Московско-Академической и Ипатьевской летописях, с одной стороны, и в Новгородской первой летописи — с другой. Это дало ему возможность установить, что в Новгородской первой летописи отразился предшествующий этап летописания — «Начальный свод», а в остальные названные летописи вошла переработка «Начального свода», новый летописный памятник — «Повесть временных лет».57

Составитель «Начального свода» продолжил летописное изложение описанием событий 1073—1095 гг., придав своему труду, особенно в этой, дополненной им части, явно публицистический характер: он упрекал князей за междоусобные войны, сетовал, что они не заботятся об обороне Русской земли, не слушаются советов «смысленных мужей».

Повесть временных лет. В начале XII в. «Начальный свод» был снова переработан: монах Киево-Печерского монастыря Нестор — книжник широкого исторического кругозора и большого литературного дарования (его перу принадлежат также «Житие Бориса и Глеба» и «Житие Феодосия Печерского») создает новый летописный свод — «Повесть временных лет». Нестор поставил перед собой значительную задачу: не только изложить события рубежа XI—XII вв., очевидцем которых он был, но и полностью переработать рассказ о начале Руси — «откуду есть пошла Руская земля кто в Киеве нача первее княжити», как сам сформулировал он эту задачу в заголовке своего труда (ПВЛ, с. 9).

Нестор вводит историю Руси в русло истории всемирной. Он начинает свою летопись изложением библейской легенды о разделении земли между сыновьями Ноя, при этом помещая в восходящем к «Хронике Амартола» перечне народов также и славян (в другом месте текста славяне отождествлены летописцем с «нориками» — обитателями одной из провинций Римской империи, расположенной на берегах Дуная). Неторопливо и обстоятельно рассказывает Нестор о территории, занимаемой славянами, о славянских племенах и их прошлом, постепенно сосредоточивая внимание читателей на одном из этих племен — полянах, на земле которых возник Киев, город, ставший в его время «матерью городов русских». Нестор уточняет и развивает варяжскую концепцию истории Руси: Аскольд и Дир, упоминаемые в «Начальном своде» как «некие» варяжские князья, называются теперь «боярами» Рюрика, именно им приписывается поход на Византию во времена

41

императора Михаила; Олегу, именуемому в «Начальном своде» воеводой Игоря, в «Повести временных лет» «возвращено» (в соответствии с историей) его княжеское достоинство, но при этом подчеркивается, что именно Игорь является прямым наследником Рюрика, а Олег — родственник Рюрика — княжил лишь в годы малолетства Игоря.

Нестор еще более историк, чем его предшественники. Он пытается расположить максимум известных ему событий в шкале абсолютной хронологии, привлекает для своего повествования документы (тексты договоров с Византией), использует фрагменты из «Хроники Георгия Амартола» и русские исторические предания (например, рассказ о четвертой мести Ольги, легенды о «белгородском киселе» и о юноше-кожемяке). «Можно смело утверждать, — пишет о труде Нестора Д. С. Лихачев, — что никогда ни прежде, ни позднее, вплоть до XVI в., русская историческая мысль не поднималась на такую высоту ученой пытливости и литературного умения».58

Около 1116 г. по поручению Владимира Мономаха «Повесть временных лет» была переработана игуменом Выдубицкого монастыря (под Киевом) Сильвестром. В этой новой (второй) редакции Повести была изменена трактовка событий 1093—1113 гг.: они были изложены теперь с явной тенденцией прославить деяния Мономаха. В частности, в текст Повести был введен рассказ об ослеплении Василька Теребовльского (в статье 1097 г.), ибо Мономах выступал в междукняжеской распре этих лет поборником справедливости и братолюбия.

Наконец, в 1118 г. «Повесть временных лет» подверглась еще одной переработке, осуществленной по указанию князя Мстислава — сына Владимира Мономаха. Повествование было продолжено до 1117 г., отдельные статьи за более ранние годы изменены. Эту редакцию «Повести временных лет» мы называем третьей.59 Таковы современные представления об истории древнейшего летописания.

Как уже было сказано, сохранились лишь относительно поздние списки летописей, в которых отразились упомянутые древнейшие своды. Так, «Начальный свод» сохранился в Новгородской первой летописи (списки XIII—XIV и XV вв.), вторая редакция «Повести временных лет» лучше всего представлена Лаврентьевской (1377 г.) и Радзивиловской (XV в.) летописями, а третья редакция дошла до нас в составе Ипатьевской летописи. Через «Тверской свод 1305 г.» — общий источник Лаврентьевской и Троицкой летописей — «Повесть временных лет» второй редакции вошла в состав большинства русских летописей XV—XVI вв.

42

***

Начиная с середины XIX в. исследователи не раз отмечали высокое литературное мастерство русских летописцев.60 Но частные наблюдения над стилем летописей, порой довольно глубокие и справедливые, сменились целостными представлениями лишь сравнительно недавно в трудах Д. С. Лихачева61 и И. П. Еремина.62

Так, в статье «Киевская летопись как памятник литературы» И. П. Еремин обращает внимание на разную литературную природу различных компонентов летописного текста: погодных записей, летописных рассказов и летописных повестей. В последних, по мнению исследователя, летописец прибегал к особой «агиографической», идеализирующей манере повествования.

Д. С. Лихачев показал, что различие стилистических приемов, обнаруживаемых нами в летописи, объясняется прежде всего происхождением и спецификой летописного жанра: в летописи статьи, созданные самим летописцем, повествующие о событиях современной ему политической жизни, соседствуют с фрагментами из эпических преданий и легенд, обладающих своим особым стилем, особой манерой сюжетного повествования. Кроме того, на стилистические приемы летописца оказывал существенное влияние «стиль эпохи». На этом последнем явлении надо остановиться подробнее.

Охарактеризовать «стиль эпохи», т. е. некоторые общие тенденции в мировоззрении, литературе, искусстве, нормах общественной жизни и т. д., чрезвычайно сложно.63 Тем не менее в литературе XI—XIII вв. достаточно основательно проявляет себя явление, которое Д. С. Лихачев назвал «литературным этикетом». Литературный этикет — это и есть преломление в литературном творчестве «стиля эпохи», особенностей мировоззрения и идеологии. Литературный этикет как бы определяет задачи литературы и у́же — ее темы, принципы построения литературных сюжетов

43

и, наконец, сами изобразительные средства, выделяя круг наиболее предпочтительных речевых оборотов, образов, метафор.

В основе понятия литературного этикета лежит представление о незыблемом и упорядоченном мире, где все деяния людей как бы заранее предопределены, где для каждого человека существует особый эталон его поведения. Литература же должна соответственно утверждать и демонстрировать этот статичный, «нормативный» мир. Это значит, что ее предметом по преимуществу должно стать изображение «нормативных» ситуаций: если пишется летопись, то в центре внимания находятся описания восшествия князя на престол, битв, дипломатических акций, смерти и погребения князя; причем в этом последнем случае подводится своеобразный итог его жизни, обобщенный в некрологической характеристике. Аналогично в житиях обязательно должно быть рассказано о детстве святого, о его пути к подвижничеству, о его «традиционных» (именно традиционных, едва ли не обязательных для каждого святого) добродетелях, о творимых им при жизни и по смерти чудесах и т. д.

При этом каждая из названных ситуаций (в которой герой летописи или жития наиболее отчетливо выступает в своем амплуа — князя или святого) должна была изображаться в сходных, традиционных речевых оборотах: о родителях святого обязательно говорилось, что они благочестивы, о ребенке — будущем святом, что он чуждался игр со сверстниками, о битве повествовалось в традиционных формулах типа: «и бысть сеча зла», «иных посекоша, а иных поимаша» (т. е. одних изрубили мечами, других захватили в плен), и т. д.64

Тот летописный стиль, который наиболее соответствовал литературному этикету XI—XIII вв., Д. С. Лихачев назвал «стилем монументального историзма».65 Но при этом нельзя утверждать, что в этом стиле выдержано все летописное повествование. Если понимать стиль как общую характеристику отношения автора к предмету своего повествования, то можно, бесспорно, говорить о всеобъемлющем характере этого стиля в летописи — летописец действительно отбирает для своего повествования только наиболее важные, государственного значения события и деяния. Если же требовать от стиля и непременного соблюдения неких языковых черт (т. е. собственно стилистических приемов), то окажется, что иллюстрацией стиля монументального историзма будет далеко не всякая строка летописи. Во-первых, потому, что разнообразные

44

явления действительности — а летопись не могла с ней не соотноситься — не могли укладываться в заранее придуманную схему «этикетных ситуаций», и поэтому наиболее яркое проявление этого стиля мы обнаруживаем лишь в описании традиционных ситуаций: в изображении прихода князя «на стол», в описании битв, в некрологических характеристиках и т. д. Во-вторых, в летописи сосуществуют два генетически различных пласта повествования: наряду со статьями, составленными летописцем, мы находим там и фрагменты, введенные летописцем в текст. Среди них значительное место составляют народные легенды, предания, во множестве входящие в состав «Повести временных лет» и — хотя и в меньшей мере — последующих летописных сводов.

Если собственно летописные статьи являлись порождением своего времени, носили на себе печать «стиля эпохи», были выдержаны в традициях стиля монументального историзма, то вошедшие в состав летописи устные легенды отражали иную — эпическую традицию и, естественно, имели иной стилистический характер. Стиль народных преданий, включенных в летопись, Д. С. Лихачев определил как «эпический стиль».66

«Повесть временных лет», где рассказ о событиях современности предваряется припоминаниями о деяниях славных князей прошлых веков — Олега Вещего, Игоря, Ольги, Святослава, Владимира, сочетает оба эти стиля.

В стиле монументального историзма ведется, например, изложение событий времени Ярослава Мудрого и его сына — Всеволода. Достаточно напомнить описание битвы на Альте (ПВЛ, с. 97—98), принесшей Ярославу победу над «окаянным» Святополком, убийцей Бориса и Глеба: Святополк пришел на поле боя «в силе тяжьце», Ярослав также собрал «множьство вой, и изыде противу ему на Льто». Перед битвой Ярослав молится богу и своим убитым братьям, прося их помощи «на противнаго сего убийцю и гордаго». И вот уже войска двинулись навстречу друг другу, «и покрыша поле Летьское обои от множьства вой». На рассвете («въсходящу солнцу») «бысть сеча зла, яка же не была в Руси, и за рукы емлюче сечахуся, и сступашася трижды, яко по удольемь [долинам, ложбинам] крови тещи». К вечеру Ярослав одержал победу, а Святополк бежал. Ярослав вступил на киевский престол, «утер пота с дружиною своею, показав победу и труд велик». Все в этом рассказе призвано подчеркнуть историческую значительность битвы: и указание на многочисленность войск, и детали, свидетельствующие об ожесточенности битвы, и патетическая концовка — Ярослав торжественно восходит на киевский престол, добытый им в ратном труде и борьбе за «правое дело».

45

И в то же время оказывается, что перед нами не столько впечатления очевидца о конкретной битве, сколько традиционные формулы, в которых описывались и другие сражения в той же «Повести временных лет» и в последующих летописях: традиционен оборот «сеча зла», традиционна концовка, сообщающая, кто «одоле» и кто «бежа», обычно для летописного повествования указание на многочисленность войск, и даже формула «яко по удольемь крови тещи» встречается в описаниях других сражений. Словом, перед нами один из образцов «этикетного» изображения битвы.67

С особой заботой выписывают создатели «Повести временных лет» некрологические характеристики князей. Например, по словам летописца, князь Всеволод Ярославич был «издетьска боголюбив, любя правду, набдя убогыя [заботился о несчастных и бедных], въздая честь епископом и презвутером [попам], излиха же любяше черноризци, и подаяше требованье им» (ПВЛ, с. 142). Этот тип летописного некролога будет не раз использован летописцами XII и последующих веков.68 Применение литературных формул, предписываемых стилем монументального историзма, придавало летописному тексту особый художественный колорит: не эффект неожиданности, а, напротив, ожидание встречи со знакомым, привычным, выраженным в «отшлифованной», освященной традицией форме, — вот что обладало силой эстетического воздействия на читателя. Этот же прием хорошо знаком фольклору — вспомним традиционные сюжеты былин, троекратные повторы сюжетных ситуаций, постоянные эпитеты и тому подобные художественные средства. Стиль монументального историзма, таким образом, не свидетельство ограниченности художественных возможностей, а, напротив, свидетельство глубокого осознания роли поэтического слова. Но в то же время этот стиль, естественно, сковывал свободу сюжетного повествования, ибо стремился унифицировать, выразить в одинаковых речевых формулах и сюжетных мотивах различные жизненные ситуации.

Для развития сюжетного повествования сыграли значительную роль закрепленные в летописном тексте устные народные предания, отличающиеся каждый раз необычностью и «занимательностью» сюжета. Широко известен рассказ о смерти Олега, сюжет которого был положен в основу известной баллады А. С. Пушкина,

46

рассказы о мести Ольги древлянам и т. д. Именно в подобного рода преданиях героями могли выступать не только князья, но и незначительные по своему социальному положению люди: старик, спасший белгородцев от гибели и печенежского плена, юноша-кожемяка, одолевший печенежского богатыря. Но главное, пожалуй, в другом: именно в подобных летописных рассказах, которые генетически являлись устными историческими преданиями, летописец использует совершенно иной — сравнительно с рассказами, написанными в стиле монументального историзма, — метод изображения событий и характеристики персонажей.

В произведениях словесного искусства существуют два противоположных приема эстетического воздействия на читателя (слушателя). В одном случае художественное произведение воздействует именно своей непохожестью на обыденную жизнь и, добавим, на «бытовой» рассказ о ней. Такое произведение отличает особая лексика, ритм речи, инверсии, особые изобразительные средства (эпитеты, метафоры) и, наконец, особое «необыденное» поведение героев. Мы знаем, что люди в жизни так не говорят, так не поступают, но именно эта необычность и воспринимается как искусство.69 На этой же позиции стоит и литература стиля монументального историзма.

В другом случае искусство как бы стремится уподобиться жизни, а повествование стремится к тому, чтобы создать «иллюзию достоверности», наиболее приблизить себя к рассказу очевидца. Средства воздействия на читателя здесь совершенно иные: в подобного рода повествовании играет огромную роль «сюжетная деталь», удачно найденная бытовая подробность, которая как бы пробуждает у читателя его собственные жизненные впечатления, помогает ему увидеть описываемое своими глазами и тем самым поверить в истинность рассказа.

Тут необходимо сделать существенную оговорку. Такие детали нередко называют «элементами реалистичности», но существенно, что если в литературе нового времени эти реалистические элементы являются средством для воспроизведения реальной жизни (и само произведение призвано не только изобразить действительность, но и осмыслить ее), то в древности «сюжетные детали» — не более чем средство создать «иллюзию действительности», так как сам рассказ может повествовать о легендарном событии, о чуде, словом, о том, что автор изображает как действительно бывшее, но что может и не являться таковым.70

В «Повести временных лет» исполненные в этой манере рассказы широко используют «бытовую деталь»: то это уздечка в руках

47

отрока-киевлянина, который, притворяясь ищущим коня, пробегает с ней через стан врагов, то упоминание, как, испытывая себя перед поединком с печенежским богатырем, юноша-кожемяка вырывает (профессионально сильными руками) из бока пробежавшего мимо быка «кожю с мясы, елико ему рука зая», то подробное, детальное (и искусно тормозящее рассказ) описание, как белгородцы «взяша меду лукно», которое нашли «в княжи медуши», как разбавили мед, как вылили напиток в «кадь», и т. д. Эти подробности вызывают живые зрительные образы у читателя, помогают ему представить описываемое, стать как бы свидетелем событий.

Если в рассказах, исполненных в манере монументального историзма, все известно читателю заранее, то в эпических преданиях рассказчик умело использует эффект неожиданности. Мудрая Ольга как бы принимает всерьез сватовство древлянского князя Мала, втайне готовя его послам страшную смерть; предсказание, данное Олегу Вещему, казалось бы, не сбылось (конь, от которого князь должен был умереть, уже погиб сам), но тем не менее кости этого коня, из которых выползет змея, и принесут смерть Олегу. На поединок с печенежским богатырем выходит не воин, а отрок-кожемяка, к тому же «середний телом», и печенежский богатырь — «превелик зело и страшен» — посмеивается над ним. И вопреки этой «экспозиции» одолевает именно отрок.

Очень существенно отметить, что к методу «воспроизведения действительности» летописец прибегает не только в пересказе эпических преданий, но и в повествовании о событиях ему современных. Пример тому — рассказ «Повести временных лет» под 1097 г. об ослеплении Василька Теребовльского (с. 170—180). Не случайно именно на этом примере исследователи рассматривали «элементы реалистичности» древнерусского повествования, именно в нем находили умелое применение «сильных деталей», именно здесь обнаруживали мастерское применение «сюжетной прямой речи».71

Кульминационным эпизодом рассказа является сцена ослепления Василька. По пути в отведенную ему на Любечском княжеском съезде Теребовльскую волость Василько расположился на ночлег недалеко от Выдобича. Киевский князь Святополк, поддавшись уговорам Давида Игоревича, решает заманить Василька и ослепить его. После настойчивых приглашений («Не ходи от именин моих») Василько приезжает на «двор княжь»; Давид и Святополк вводят гостя в «истобку» (избу). Святополк уговаривает Василька погостить, а испуганный сам своим злоумышлением

48

Давид, «седяше акы нем». Когда Святополк вышел из истобки, Василько пытается продолжить разговор с Давидом, но — говорит летописец — «не бе в Давыде гласа, ни послушанья [слуха]». Это весьма редкий для раннего летописания пример, когда передается настроение собеседников. Но вот выходит (якобы для того, чтобы позвать Святополка) и Давид, а в истобку врываются княжеские слуги, они бросаются на Василька, валят его на пол. И страшные подробности завязавшейся борьбы: чтобы удержать могучего и отчаянно сопротивляющегося Василька, снимают доску с печи, кладут ему на грудь, садятся на доску и прижимают свою жертву к полу так, «яко персем [груди] троскотати», — и упоминание, что «торчин Беренди», который должен был ослепить князя ударом ножа, промахнулся и порезал несчастному лицо — все это не простые детали повествования, а именно художественные «сильные детали», помогающие читателю зримо представить страшную сцену ослепления. Рассказ по замыслу летописца должен был взволновать читателя, настроить его против Святополка и Давида, убедить в правоте Владимира Мономаха, осудившего жестокую расправу над невинным Васильком и покаравшего князей-клятвопреступников.

Литературное влияние «Повести временных лет» отчетливо ощущается на протяжении нескольких веков: летописцы продолжают применять или варьировать те литературные формулы, которые были употреблены создателями «Повести временных лет», подражают имеющимся в ней характеристикам, а иногда и цитируют Повесть, вводя в свой текст фрагменты из этого памятника.72 Свое эстетическое обаяние «Повесть временных лет» сохранила и до нашего времени, красноречиво свидетельствуя о литературном мастерстве древнерусских летописцев.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: