Ружье не стреляет без человека. Не скрытая камера виновата, если с ее помощью добываются обличительные снимки. Силу обобщения увиденного, превращающего случайное в правило, прототип в тип, прообраз в образ, можно направить на благо людям, а можно, как и все в этом мире, использовать им во вред.
Летом 1975 года на молодежном кинофестивале в болгарском городе Приморско была показана телевизионная публицистическая короткометражка «Баллада о двоих и гитаре». Речь шла о двух заключенных, попавших за решетку по малозначительному поводу, но скандаливших, пытавшихся бежать и в результате отсидевших уже более десятилетия без надежды на близкое освобождение. Один из интервьюируемых пел, другой читал собственные стихи, оба рассказывали о прежних злоключениях, о самых страшных своих днях. Оба с благодарностью вспоминали доброго человека, поддержавшего, вдохнувшего надежду (в одном случае таким человеком был воспитатель, в другом — следователь, ведший в свое время дело пострадавшего). Фильм был принят тепло и единогласно, а сообщение, что высшая судебная инстанция после демонстрации картины по болгарскому телевидению затребовала для пересмотра дела обоих заключенных, показалось естественным и человечным.
И там же буквально на следующий день, в той же молодежной аудитории, был показан фильм «А пожаров-то и нет», вызвавший яростные кривотолки.
Перед нами предстал щуплый, невзрачный, лысоватый человек, руководитель пожарной команды маленького провинциального городка. С детства он мечтал быть сильным, мужественным, увлекался рассказами о летчиках и моряках, грезил кругосветными путешествиями. В атрибутике брандмейстера, в сверкающем шлеме, в топориках и шлангах он теперь находит удовлетворение многолетней тоске по героическим, всем на зависть, поступкам. Пожаров в городе не бывает, и у героя много свободного времени. Натура даровитая и разнообразная, он рисует пейзажи и натюрморты, сооружает яхту, испытывает плот собственной, какой-то немыслимой конструкции, планирует изготовить аэростат, по вечерам до глубокой ночи пишет приключенческий роман о шпионаже в научном мире — книга называется «Синусоида смерти». Пожаров все нет и нет, и вот, убежав в лес далеко за город, брандмейстер испытывает себя, поджигая старые деревья и в одиночку борясь с пламенем.
Дискуссия профессионалов была бурной. По мнению одних, мы увидели восхитительную сатиру на человека, проведшего жизнь в чаду дилетантских иллюзий. Другие возражали: да нет же, это сочувственный рассказ о незаурядной личности, немножко чудаке, не находящем в провинциальном застое применения своим способностям. Третьи видели здесь пародию на распространенные штампы документального очерка, например о замечательном специалисте на своем рабочем месте или о душевном богатстве простого человека, раскрывающемся в мире увлечений. Наконец, четвертые хвалили фильм за серьезную, гражданственную проблематику (существование синекуры, незанятый или неверно расходуемый досуг) и только сокрушались, что вопросы эти ставятся на материале реальной человеческой биографии, а значит, косвенно выставляют героя на осмеяние.
Постановщик растолковывал в десятый, в сотый раз, что никаких съемок из-под полы, никаких скрытых камер он не использовал, что герой картины с самого начала ознакомился со сценарным планом и, больше того, трижды смотрел готовый фильм, остался при этом весьма доволен и даже написал на имя какого-то ответственного лица соответствующую записку: «Против демонстрации фильма обо мне нисколько не возражаю»...
Режиссеру напоминали, что это не довод. Только бросьте клич — найдется немало охотников принародно покрасоваться на экране телевизора, любой ценой, даже в малопривлекательном виде. Если человек не видит истинного урона его достоинству, вправе ли художник использовать такое непонимание?
— Да ведь все это — чистая правда! — вспыхивал режиссер.— Я не вложил ему в уста ни одного собственного слова.+1е рисовал я его немыслимые пейзажи! Не сочинял ни одной главы «Синусоиды смерти»! И если правдивая история, примечательная и сама по себе, вдобавок будоражит зрителя различными острыми вопросами, разве фильм не оправдал свое существование?
Так мы и разошлись, не договорившись. Потому что решения здесь единого на все времена не будет. Противоречие между фактом, всегда равным самому себе, и рассказом об этом факте, предлагающим его осмысление, разрешается каждый раз конкретно.
Индустрии телевидения, с его многочисленными техническими, художественными, консультативными и разными иными советами, может быть, стоило бы создать еще один — Совет ведущих. Скажем, раз в месяц, или даже в квартал, или в год мы смогли бы на наших экранах увидеть Валентину Леонтьеву рядом с Василием Песковым, Элеонору Беляеву — в диспуте с Сергеем Капицей, Юрия Сенкевича — беседующим с Валентином Зориным или Анатолием Безугловым. Да, пусть все они соберутся вместе — и «Время», и «Кинопутешествия», и «В мире животных», и «Очевидное — невероятное», и «Здоровье», и «Музыкальный киоск», и «Мамина школа», и «Сельский час», и «Университет миллионов», и «Девятая студия», и многие-многие другие типологические каналы, по которым поступает к нам информация от разных сторон заоконной реальности. Каналы специфичны, неповторимы, незаменяемы — ничего удивительного, что полновластный ведущий «Кинопанорамы» окажется в нашей, зрительской роли, чуть только прикоснется к проблемам медицины или эстетики фигурного катания. Можно, наверное, со всеми оговорками, вывести формулу обратной зависимости между степенью посвященности в свое собственное дело и в проблемы иных сфер. Ведущий, выполняющий роль диктора или регулировщика-распорядителя, естественно, может заниматься этим в любой программе и q информацией любого характера. Тот, кто ценится нами как специалист в своей области, не может представительствовать от имени других. Пусть даже он хорошо знаком и с ними тоже. Дело не в них — в нас. Участие доктора юридических наук в уроках иностранного языка по Третьей программе, хотя бы он был полиглотом, воспримется как нарушение связи вещей, вызовет юмористический эффект.
На эту тонкость на заре телевидения обратил внимание Владимир Саппак. Обворожительная девушка, только что на нашем экране говорившая о животноводстве, не должна час спустя появляться перед нами с разговором о поэзии[47]. Феномен представительства тогда преобразуется в феномен исключительной личности, одинаково хорошо осведомленной обо всем на свете. Реальная фигура ведущего трансформируется в мифологическую, маловероятную фигуру диктора-«звезды». Первую фигуру трудно «изобразить», сыграть: ведущий должен быть, а не казаться. Вторая фигура обречена на игру, сколь бы ни были сильны в ней жизнеподобные детали, вплоть до обмолвок, ошибок, задумчивости перед выбором давно вызубренного слова и тому подобных бесхитростных уловок. Игра откроется в главном — в принципе прямого замыкания сфер реальности, которые в действительности разнесены друг от друга чрезвычайно далеко.
И все же Совету ведущих найдется, наверное, о чем поговорить. Ибо все эти люди — представители чрезвычайно редкой, только-только народившейся профессии (пусть многие занимаются ею как любительством, наравне с основным делом жизни). То общее, что всех их определяет, в одной недавно защищенной кандидатской диссертации названо способностью быть «телевизионным посредником»[48].
Термин этот удачно подчеркивает одну, может быть основную, черту деятельности ведущего, его промежуточное положение между двумя необъятными сферами — массой информации в затронутой области и зрительской массой, этих знаний алчущей. Отсюда важность личностных, индивидуальных качеств ведущего, его готовности к взятой на себя роли, его стремления к тому, что он считает главным в этой деятельности, а также его способности соответствовать собственному стремлению.
Пан Спортсмен в телевизионном «Кабачке «13 стульев»— игровой представитель от определенного социального пласта реальности (точнее, конечно, с учетом сатирического тона передачион — «минус-представитель», концентрат негативных качеств). Спортсмен Иванов, с которым нас познакомили в очерке, репортаже, интервью,— документально зафиксированный представитель. Фигура ведущего строится на пересечении реального и ролевого начал. Это человек с реальной биографией, с определенными заслугами в своей области, который, однако, берет на себя обязательство просвещать нас по основным интересующим нас вопросам.
Однако термин «посредник» — и это нельзя не учитывать — несет в себе, если вдуматься, и другой оттенок — «посредничества» в деловом смысле. Бытующий на Западе миф тотального телевидения часто порождает концепции всеобщей манипуляции, абсолютной чистки мозгов, навязывания публике определенных вкусов, мнений, представлений и так далее. При таком истолковании роли и сущности телевидения ведущий становится выполнителем предписанной сверху функции, излагателем — в своей области — заранее выработанных взглядов и представлений. Его авторитетное имя оказывается лишним аргументом в деле манипуляции, сама известность — чем-то вроде «легенды» для агента идеологической контрабанды, личностные, индивидуальные качества — вполне формальными, внешними элементами для прикрытия однообразной, анонимной, всегда равной самой себе сути.
Возможности манипулирования общественным мнением с помощью прессы, радио, кино и телевидения — бесспорный, многократно установленный факт. Никто из серьезных исследователей, однако, не высказывал мысли, что возможности эти беспредельны. Даже самый сильный гипнотизер, как говорят, не может заставить жертву причинить себе физическое увечье — инстинкт самосохранения в затуманенном, плененном мозгу оказывается сильнее гипнотических приказов. Представление о ведущих как о своеобразных лидерах зрителей строится на сопоставлении стерильных крайностей — всемогущего гипнотизера-манипулятора и беззащитной жертвы, покорно выполняющей любые требования телевнушения. Жизнь оказывается сложнее геометрической схемы. Можно и, как выяснилось, не так уж трудно навязать потребителю товар такой-то фирмы и зубную пасту такой-то компании. Но никакой самый сильный, самый гипнотический телевизионный проповедник не сможет заставить миллионы зрителей распахнуть окна и толпой броситься со своих этажей. Чтобы это случилось, я, зритель, должен стать иным. Посланный мне призыв или приказ я должен воспринять как мое собственное затаенное желание.
Таким образом, модель одностороннего вещания и одностороннего подчинения мы должны заменить моделью общения с явно выраженными процессами обратной связи. Ведущий не только представляет нам далекие от нас сферы, он и наш посол перед ними. Он не только пересказывает свое нашим языком, он и смотрит на свое нашими глазами. Посланец к нам оттуда, он и наш полномочный представитель там. Он — шлюз, уравнивающий взаимно влекущиеся друг к другу крайности: во-первых, запас информации и наше незнание, а во-вторых, нашу потребность в определенном знании и вне нас лежащую готовность удовлетворить ее.
Обратная связь — не только письма зрителей, приходящие на телестудии, рецензии в газетах, разговоры в автобусах и подсчеты телевизоров, принимавших вчера такую-то программу, И то, и другое, и третье очень важно, но всего важнее изначальная, существующая еще до всяких статистических данных устремленность ведущего — его умение по собственным своим ощущениям предсказать ощущения других людей, их интерес или скуку, драматизм восприятия или улыбку.
Конечно, в процессе общения ведущего со зрителем их роли не равны. Ведущему принадлежит активная, увлекающая функция, зрителю— пассивная, корректирующая. Все так. Но неверная модель одностороннего гипнотического общения отводит ведущему задачу вещания, изложения, навязывания. Тогда как на самом деле он существует для нас, а не мы для него. Не достоинства голоса, произношения породили славу Левитана в военные годы. Его могущество и глубина воздействия крылись в нас самих. Мы, какими мы были, острейшим образом нуждались тогда в суровых и мужественных интонациях, с какими звучали сообщения о кровопролитных боях и оставленных городах, в величавой, ликующей манере, с которой произносились победные реляции. Он был для нас голосом Родины — с его монументальной мощью, с отвлечением от всего мелкого, проходного. Голос диктора «самотипизировался» и в этом своем качестве стал явлением общественной психологии, реалией духовного мира, одним из слагаемых победы.
Только тут, в этом клубке диалектических переходов, разгадка авторского начала ведущего.
Мы спрашиваем у прабабушек, что они чувствовали, когда впервые попали в кинотеатр. Нам интересно, как слушали первые граммофоны. В воспоминаниях мы находим, что Белинский наведывался на вокзал строившейся железной дороги Петербург — Москва, возлагал большие надежды на это завоевание цивилизации и не верил, что в вагонах могут перевозить прозаические дрова,— для них он навечно оставлял телеги.
Когда-нибудь, через много-много лет, и я расскажу внуку, при каких обстоятельствах постиг — не понял, а, скорее, почувствовал, ощутил,— что такое телевизор.
Обстоятельства были таковы: мы, студенты, смотрели в красном уголке чемпионат мира по футболу, проходивший в Англии, первый мировой чемпионат, показанный на наших экранах. Наша сборная встречалась с очередной командой. Важно не это. Важно, что комментатор сообщил: португальцы, которые были тогда недостигаемыми фаворитами, проигрывают никому не ведомой корейской команде со счетом 3:1. Новость ошарашивала. Мы, помню, разом обернулись от экрана и молча уставились друг на друга. Ощущение сродни тому, как если б тебе на глазах у честной публики доказали, что дважды два — пять,— есть такие математические трюки. Мы расслышали каждое слово, но не в силах были постичь сообщение. Чтобы понять его, надо было допустить, что обычные правила в этом участке мира или в этот временной отрезок отменены. Что опыт, мастерство, сыгранность с этого момента ничего не значат, а взамен них придется ценить, допустим, чувство ответственности и молодой энтузиазм. Любопытно, что и сам комментатор, похоже, не очень верил в сообщение: он передал его, но добавил, что, мол, «если не напутали» и «в случае, если известие окажется верным, тогда...».
Можно себе представить, с каким нетерпением мы ждали повтор- ного сообщения. Нам хотелось бы деталей, подробностей, но мы были счастливы услышать хотя бы то же самое, слово в слово. Парадоксы всегда привлекательны. В данном случае было и дополнительное соображение: при неуспехе португальцев у советской команды появлялись новые шансы.
Дождались. Строгим, уже солидным голосом комментатор подтвердил результат. Мы бросились обниматься — и снова засомневались: нет, как-то уж слишком фантастично... И только третье сообщение, когда счет стал 3:2 — а под конец португальцы все-таки вырвали победу,— в какой-то мере усмирило наши чувства. Освоившись с вестью, осознав ее исключительность, мы как будто ввели ее в русло привычных прозаических закономерностей: скажем, зазнайство кумиров, дерзкий энтузиазм новичков, система новых тренировок, тайная сыгранность и так далее. Мы перестали списывать их возможную победу на воздействие сверхъестественных сил.
Пронзило меня ощущение, что тут, в нашей битком набитой комнате, как бы сам собой снимается синхронный срез с экзотических событий, происходящих бог знает где. Восхитила возможность держать руку на пульсе мира, чьи сигналы стекаются к тебе без всяких проводов. Осенило предвестие той будущей фразы, которая пошла плясать по искусствоведческим статьям, что мир, дескать, превращается в огромную электронную деревню, где каждый каждому становится соседом. Но вместе со всем этим открылось и еще кое-что...
Представьте себе, что вы не учились в средней школе, не слышали о спартанском полководце Леониде и только сегодня, сию минуту, узнаете, что в Фермопильском ущелье он с тремястами воинами нанес поражение тридцатитысячной армии персов.
Или забудьте свою искушенность в шахматной игре (если вы в ней искушены) и попробуйте разобрать одну из комбинаций Александра Алехина, когда он отдает ферзя за пешку—и выигрывает. Полистайте томик парадоксов Оскара Уайльда, поразмыслите, например, над утверждением, что лучший способ преодолеть искушение— это поддаться ему.
В каждом из этих случаев вас будет поджидать нелепица, непостижимость, нарушение привычных ценностных соотношений. Даже ребенку известно, что тридцать тысяч всегда больше трехсот, что ферзь примерно равен десятку пешек, что «преодолеть» — понятие, прямо противоположное «поддаться».
И в то же время за каждым из этих случаев нас поджидает н о в о е правило.
Это явление называют основой эстетического эффекта[49], каковым, дескать, обладает всякое сообщение, если в нем содержится слом, нарушение привычной для нас нормы мышления. Когда мы открываем с изумлением, что невозможное возможно, что один больше двух, что жертва обернулась приобретением, словесная абракадабра обретает смысл.
Древние называли удивление матерью науки. Различие науки и искусства начинается не здесь, да древние и не знали такого различия. Удивление — свойство нашего мышления, его первый шаг, обнаружение в знакомом — нового, в естественном — странного. Несоответствие чего-то нашему представлению о нем — вот что задает работу мысли, как разность потенциалов порождает энергию. И, может быть, как раз тут кроется разгадка принципиальной повторяемости произведения искусства.
«Проблема повторяемости», впервые поставленная страсбургским профессором А. Молем, вот уже более десяти лет не имеет сколько-нибудь убедительного решения. Обозначив человека как приемник информации, Моль отметил, что, обладая полным знанием всех свойств сообщения, которое ему передается, приемник получит нулевую информацию. Тысячу раз виденные виньетки на почтовых марках никому из нас не интересны — их избыточность равна ста процентам. Но тогда почему же произведение искусства, являясь по сути своей безусловным сообщением, пусть даже «своего рода», сохраняет для нас интерес и в десятый и в сотый раз своего «потребления»?
Достаточно вспомнить первую строку, чтобы воспроизвести стихотворение целиком. Для слушателя, разбирающегося в музыке, Название симфонии полностью ее характеризует, так же как название книги определяет ее содержание, если книга известна читателю. Зачем же мы ходим в театр смотреть, как играют «Сирано де Бержерака», если хорошо помним эту пьесу?[50]
Положим, последний пример неудачен: знание текста пьесы не есть еще вся информация, которую мы получим от спектакля. Но смысл вопроса Моля не изменится, если спросить, почему мы дважды, трижды способны смотреть один и тот же спектакль, а какой-нибудь полюбившийся фильм — десятки раз? Ведь не надеемся же мы, как те легендарные мальчишки, что Чапаев рано или поздно выплывет, спасаясь от беляков?
Моль оговаривается, что информация, поджидающая нас в книге или симфонии, чрезвычайно велика и человек «всегда найдет, что почерпнуть из сообщения, всегда сможет использовать некоторую остаточную информацию, так как человеческая память не может хранить во всей полноте сколько-нибудь длинное сообщение: эту точку зрения подтверждает пример с автором, который, перечитывая свое произведение, каждый раз находит в нем новые фразы». Однако «идея исчерпывания информации еще недостаточна, чтобы объяснить стремление к повторному восприятию эстетических сообщений; ведь мы жаждем повторения именно эстетических сообщений, а не последних известий по радио, интерес к которым проходит после того, как само событие миновало»[51].
Услышав в последних известиях, что президент такой-то прибыл туда-то и его встретили демонстрацией протеста, вы не станете включать радио второй раз только для того, чтобы прослушать то же самое. Другое дело, если вы ждете подробностей: какие лозунги несли демонстранты, сколько человек арестовано, какое заявление сделал президент... Но мы во второй, третий, пятидесятый раз слушаем Героическую симфонию Бетховена — даже в исполнении одного и того же оркестра под руководством того же самого дирижера, даже в одной и той же записи на пластинку. В чем же дело?
В теоретическом плане возможность информации, которая постоянно сохраняет первоначальный интерес к себе со стороны приемника, равна возможности вечного двигателя. Обе эти заманчивые идеи, к сожалению, противоречат законам природы.
Не будем придираться к словам и вместо «вечной информации» станем говорить об «информации, сохраняющей интерес к себе на протяжении практически весьма долгого периодам.
Сережа, маленький герой повести Веры Пановой, искренне недоумевал, почему мама вновь и вновь спрашивает у Коростелева: «Ты меня любишь?» Ведь тот же сказал уже, что любит. Чего же ей еще? И мы никогда не поймем ни ее, ни чуда искусства, прячущегося за нотами, мазками и буквами, пока не ответим на вопрос: зачем нам нужна эта информация, что значит она для нас?
Подход к информации с точки зрения ее ценности стоит сейчас на повестке дня. Исследования по «соотнесенности семантики и синтактики» все чаще упираются в проблему «соотнесенности языка и порождаемых им текстов с коллективным опытом носителей данного языка и коллективной оценкой ими пользы и эвристичности их содержания»[52].
Нужду в подобной концепции пыталась удовлетворить семантическая теория Карнапа — Бар-Хиллела, введя понятие логической вероятности[53]. Любая гипотеза, с которой мы сталкиваемся, может или подтверждаться нашими эмпирическими данными, или противоречить им. В тех случаях, когда она не вытекает из нашего привычного опыта и, следовательно, степень ее подтверждения равна нулю, информативность такой гипотезы становится максимальной. Напротив, банальные истины не несут по этой шкале никакой информации.
Информативность в этом понимании еще не имеет того реального содержания, каковым она наполнена в повседневной жизни. Это как бы знак новизны, имеющейся в сообщении независимо от того, истинно оно или заведомо фантастично. Утверждение «на земле есть жизнь» не имеет, по Карнапу — Бар-Хиллелу, никакого заряда информации, тогда как утверждение «на земле жизни нет» чрезвычайно информативно, ибо явно противоречит эмпирическому опыту. Тормоз и противовес сегодня ищут в сопоставлении сообщения с тезаурусом — так в словарной практике принято называть одноязычные словари, в которых указаны не только значения отдельных слов, но и связи, существующие между ними. Например, про лошадей мы узнаем, что они питаются овсом, а об овсе прочтем, что он идет в пищу лошадям. Тезаурус — словарная модель мира, его связей и закономерностей, словесное выражение всей совокупности образов и понятий, которыми оперирует человеческое сознание.
Естественно, что сообщение, которое заставляет нас что-то пересмотреть и уточнить я нашем тезаурусе, должно обладать качеством истинности. Слухи, предположения, догадки так и фигурируют как неокончательные истины и нуждаются в подтверждении новыми данными, чтобы занять место в совокупности связей с остальными образами и понятиями.
Отметим три возможных соотношения новой информации с имеющимся у нас тезаурусом. Во-первых, такая информация может с избытком перекрываться прежними сведениями. Если сказано, например, что в паре понятий «кошки» — «мышки» одни идут в пищу другим, но не сказано кто — кому, это как бы минусовый случай информации: она меньше тезауруса. Во-вторых, информация может в точности соответствовать тезаурусу. Все эти хрестоматийные «дважды два — четыре», «Волга впадает в Каспийское море», «Лошади кушают овес» — нулевой случай информации. Сколько бы букв, слов, знаков ни было затрачено на передачу этой сентенции по радио, телеграфу или телевидению, в прагматическом смысле она не несет нам ничего нового. И, наконец, третий, единственно интересующий нас случай, когда под влиянием сообщения мы вынуждены изменить свой тезаурус. Изменение это может быть самым разным: от уточнения прежних понятий до ввода новых, устанавливающих новые связи и ликвидирующих старые понятия и связи.
Этой закономерности, неизбежной в науке, по-видимому, подчиняется и искусство.
Парадоксальность, первое условие эстетического эффекта, важна не сама по себе, а как подступ к другому — к постижению новой закономерности.
Каламбур только тем и отличается от пустой словесной абракадабры, что открывает смысл, не изложимый обычными словами. Происшествие в Фермопильском ущелье перестает быть историческим казусом, коль скоро в основах военной стратегии мы после фактора численности противника осознаем фактор рельефа местности л боевого духа войск. Жертва ферзя, проведенная гроссмейстером, тем-то и отличается от жертв трехлетней Оленьки, еще не знающей истинной стоимости фигур, что оказывается самым правильным путем к победе. Шахматы во многих отношениях становятся показательной моделью механизма искусства. И ощущение красоты, этой совершенно особой, ни с чем не сравнимой шахматной красоты, приходит как раз тогда, когда из ходов, казавшихся случайными, не I совместимыми со здравым шахматным смыслом, собирается монолитная конструкция, несокрушимая ни в одном кирпичике, неизбежно дающая далекую, сомнительную, казалось бы, победу.
Этюд братьев Платовых (названный Лениным в письме к брату «красивой штучкой»[54], это нашумевшее произведение,— в чистейшем виде пример обеспеченной парадоксальности. Ласкер, теоретик многих игр, высказался о нем таким образом: «Каждый шахматист должен получить величайшее удовольствие от этого этюда. Почему? Потому ли, что выигрыш достигается с соблюдением строжайшей экономии средств? Потому ли, что обладающие большой подвижностью и сопротивлением фигуры черных при всех попытках, как по какому-то волшебству, становятся жертвой слабых фигур белых? Или потому, что белые во что бы то ни стало стремятся избежать ничьей? Может быть. Но, по существу, радует нас то, что банальное, обыкновенное побеждается здесь силой мысли»[55]. Парадокс запрограммирован уже в правилах шахмат: равные комплекты фигур должны привести к победе той стороны, что сможет лучше распорядиться ими. Лучше распорядиться как раз и означает — чаще воспарять в сферы, не учтенные тезаурусом или учтенные приблизительно, в расчете на будущее уточнение и обогащение. Из этой малоисследованной еще области шахматных идей ты вправе черпать все, что тебе заблагорассудится. Проверка твоего замысла на основательность — как раз дело рук партнера, который, «тало быть, тоже должен вслед за тобой отправиться в эти неисследованные области. Своеобразие шахматной партии как художественного произведения в том-то и заключается, что вашим замыслам противостоят замыслы партнера. Друг для друга вы — олицетворение разрушительной силы, и выстоять перед ней может только монолитное целое, конструкция, в которой нет ни единого слабого вена.
Бывают, конечно, огрехи. Спортивная сторона состязания часто вмешивается в исход сражения. Бывает, рассчитав верную комбинацию, партнер затрачивает на это столько времени, что не успевает до падения флажка добраться к сороковому, контрольному ходу.
Бывает, напротив, что замысел с изъяном остается неопровергнутым, ибо противник тоже в свою очередь сворачивает с нужного пути. Известен афоризм Тартаковера: «В атаке главное не убедить, а удивить!» Все так. Но последующий анализ, уже независимо от спортивного итога, покажет истинную ценность данного хода, его эстетическую глубину и обеспеченность.
Такое, впрочем, случается и у поэтов. Пуристы находят у Блока нарушение норм языка, но стихотворная партия выиграна — поклонник поэта повторяет те же самые строки, не замечая, что комбинация «не проходит».
Может показаться, что вообще искусство, не имеющее спортивного элемента, свободно от проверки. Художник-де волен сочинить любую, какую заблагорассудится, комбинацию, и никто не скажет ему в момент творчества: «Твой замысел с изъяном. Гляди-ка, как я его опровергну!»
Но так ли? А я, читатель, зритель? Мое чтение книги, мое восприятие балета или фильма, моя реакция на актерское исполнение — моменты сотворчества, пусть разделенные во времени. «Случайности», «странности», «сломы» банальностей, соединенные автором в единую конструкцию с какой-то целью, я тоже складываю вслед за ним и прихожу, как шахматист-партнер, к собственному выводу, верно ли она сложена, идет ли вслед за удивлением убеждение.
В сообщении ведущего о случае с корейской командой мне не хватало моего — моей растерянности, моего удивления, неверия. Комментатор был сух и пытался скрыть свою озадаченность, а мне хотелось бы, чтобы он изумился вместе со мной, принялся бы открыто гадать о причине фантастического счета. Парадокс, поданный по информативному каналу именно как парадокс, терял свой мистический характер. Загадочность его, оказывается, опиралась не только на мой, индивидуально-личностный тезаурус. Для других она тоже была загадкой. Что ж, вместе и разберемся.
Обычное в механистических, фиксаторских искусствах разнесение Р-области и С-области в футбольном комментарии приобретает вид двух параллельных рядов — визуальной информации (Р-область достоверностей) и слуховой (С-область конструктов, «правил корреспондирования»). Любой в состоянии выключить звук и самолично, на собственный страх и риск, разбираться, что же там происходит на поле. Но, оказывается, мы видим то, да не та к. Было всего только: пас, удар, штанга. Нет, было не только это. Сопоставляй увиденное не по примитивным законам очевидностей. Воспари в С-область. Тогда, с учетом новых, более богатых конструктов, предложенных тебе комментатором, ты обнаружишь, что был не просто пас, а героический, самоотверженный рывок с виртуозной передачей мяча более опытному, прославленному форварду, и скверный удар этого вчерашнего аса, сегодня играющего все хуже и хуже...