double arrow

Онтоэтический синтез любви.


Метафизика любви Л.П. Карсавина – тема необычайно важная и интересная. Центральной работой по этой теме является «Noctes Petropolitanae», причем данную работу Карсавин сам называл «метафизикой любви»[203]. Впервые это произведение вышло в свет в 1922 году в Петрограде (как и работа «О добре и зле»). В этом же году появились также такие «гностические» работы Карсавина, как «Глубины сатанинские (Офиты и Василид)» и «София земная и горняя».  Лирической героиней книги была знакомая Карсавина Елена Чеславовна Скржинская, ставшая музою и для последующей «Поэмы о смерти». В этой связи можно было бы попытаться разграничить историко-романтический и метафизический планы работы, но это сделать довольно сложно, поскольку мы имеем дело с художественно-философским произведением. К тому же подобный анализ в большей степени соответствовал бы жанру литературоведческого, а не философского анализа. Свою метафизику любви Карсавин начинает с того, что приводит натурфилософское определение любви как стихии, переосмысленное в духе Николая Кузанского: «Любовь – всевластная, неодолимо влекущая стихия. Ничто не определяет извне ее, всеединую, а в себе самой она неразложима-проста, всеедино и всецелостно себя раскрывая, живая своею свободой, тождественной ее необходимости»[204]. В этом определении любви проявляется ее всеединый характер, а тождество свободы и необходимости свидетельствует о том, что речь идет и о христианской любви. Однако натурфилософское определение любви тоже важно, поэтому встречается и далее в произведении Карсавина: «Любовь – вселенская сила»[205]. Всё произведение пронизано различными воспоминаниями, сравнениями и аллюзиями. Чаще всего Л.П. Карсавин не указывает свой идейный источник, а лишь намекает на него. Очевидно, что Карсавину была близка христианская парадигма, поэтому и любовь он разбирает в христианском ключе: «Не чувство мое Любовь! откуда тогда ее властность и царственность, этот непобедимый закон, делаемый мною долгом моим?»[206]. Определяя онтологический статус любви, Карсавин следует формулировке Халкидонского Собора 451 г.  о «нераздельном и неслиянном» соединении божественной и человеческой природ во Христе: «Единоразличны любовь и я, нераздельны и неслиянны, таинственное двуединство»[207]. Тем не менее, Карсавин обращается и к мистической традиции Мейстера Экхарта, и к более древней античной традиции: «Благословенная ты Любовь, нисшедшая в меня, в нас, ставшая нами, ибо я, тебя алкавший и жаждавший, тебя свободно приял и тобою люблю! Благословенна и ты, предназначенная мне моя избранница, ибо ты – любовь моя, сама Любовь, проникшая в меня! Там, в сокровенных недрах Любви уже совершен союз наш, уже одно мы»[208]. Л.П. Карсавин использует платоновский образ пещеры для характеристики человеческого существования вне осознанной любви: «Немного любивших, нашедших себя в другом, возлюбленных самою Любовью. Немногие даже полюбив опознали свою любовь; и живут они словно в полумраке пещеры, обманываясь скользящими по стенам ее тенями»[209]. Далее Карсавин пишет: «Но тихая молчаливо говорит Любовь в моей комнате при колеблющемся мерцании жалкого ночника. И ясна и ощутительна мне сокровенная ее жизнь, твоя и моя, триединая. – Любовь это – я и она, моя любимая, и это – большее, чем мы: сама Всеединая Жизнь, нисшедшая в нас, объединившая нас и единая с нами»[210]. В таком же интимно-лирическом тоне написана работа «Столп и утверждение Истины» (1914) о. Павла Флоренского, оказавшая в свое время большое влияние на о. Сергия Булгакова[211], но Карсавин оказывается гораздо более понятным в своем философствовании. Ему в принципе чужд эзотерический стиль Флоренского, использовавшего в своих произведениях большое количество сложных символов, в том числе и в оформлении работы «Столп и утверждение Истины»[212]. Конечно, трудно было русским религиозным философам оставаться в рамках православной мысли, что известно по их биографиям и непосредственно по их философским работам, тяготеющим к обновленческому богословию. Не был исключением в этом вопросе и Лев Платонович Карсавин, чье творчество очень условно можно охарактеризовать как «православное». Достаточно открыть его работу «Св. отцы и учители Церкви», в которой он с большим чувством юмора описывает особенности христианской антиеретической полемики первых веков, чтобы понять, что Карсавин в некоторых вопросах стоял как бы «над православием». Тем не менее, в своей метафизике любви Карсавин остается христианским философом, что видно по его использованию и вольному цитированию Библии: «Любовь умудряет нездешнею мудростью, связуя в единстве своем. Часто не верим мы голосу ее, уже невольно улыбаясь тому, кого любим, уже волнуемые вещими снами… Вспоминаю волну горячего чувства, вдруг залившего душу при встрече случайной с тобой. Не понимал я его тогда; теперь же знаю: это была любовь. И не ты ли, еще незнаемая, звала меня в тихой и сладкой тоске, непонятно сжимавшей сердце, когда сидел я один там, у San Miniato, а из города слышен был мягкий и четкий звон Ave Maria?»[213]. Идея мудрости была характерна для этоса Василида и «василидиан», Валентина и «валентиниан», однако Карсавин подходит к мудрости с традиционно-христианских позиций, считая что ум развращает, а любовь умудряет. Рядом с переживаниями философа присутствуют и переживания романтика, без которых образ любви был бы неполным: «Помню, в ту ночь, когда жгла и кружила меня Любовь, я сам, слабый и колеблющийся, смотрел словно со стороны, дивясь неведомому ранее чувству, страдая и смеясь. Точно что-то вселенское во мне свершалось, а я стоял и смотрел. Помню, потом рассуждал я, искал исчезнувшее и… не находил»[214]. Основной пафос карсавинской метафизики любви можно выразить его словами: «Любовь всегда насилие, всегда жажда смерти любимой во мне… В предельном развитии своем подчинение рождает господствование. И в этом пределе нет уже ни того ни другого, а только единство двух воль, двух я, единство властвования и подчинения, жизни и смерти»[215]. Любовь – это единство двоих, единство через смерть. Эта идея присутствовала и в античности, причем Карсавин неоднократно использует античные сюжеты и образы. Очевидно, что философ разбирает понятие любви, понимая под ним не только христианскую любовь-агапэ, но и платоновского эроса: «Вечно играющая насмешница-жизнь – как чудесно-правдивы старые сказки о лукавом Эроте! – странно предсказывает любящим их будущее»[216]. Удивительным образом в рассуждениях Карсавина оказываются переплетены различные традиции, однако центральное место занимает христианство. Развивая идею эроса, Карсавин переходит от Платона к христианской Песни Песней, исследованной в свое время Григорием Нисским: «Вся ты прекрасна, подруга моя, и нет недостатка в тебе!»[217]. Л.П. Карсавин далеко не везде стремится дать окончательную формулировку любви. Складывается впечатление, что системность была присуща лишь Карсавину-медиевисту, Карсавину-историку. Что касается Карсавина-философа, то здесь мы не обнаруживаем завершенных систем, всё дано как бы в наброске, однако художественный дар слова и огромное чувство юмора не ускользают от внимательного и образованного читателя. Очень часто трудно сказать, шутит ли Карсавин или его необходимо воспринимать всерьез. В «Поэме о смерти» Карсавин так объясняет свой юмор и свое шутовство: «Шуту все дозволено… Вот почему, погибающая моя читательница, давно соблазняет меня мысль стать Божьим шутом»[218]. Хотя какие-то погрешности в рассуждениях Карсавина следует объяснять его невнимательностью или принципиальным отходом от православия, как, например, в данной фразе: «Человек и есть космос; каждый из нас – малый мир, микрокосмос»[219]. В этом утверждении Карсавин отступает от святоотеческой традиции, считавшей человека «великим миром в малом» (Григорий Богослов, Григорий Палама), и приближается к «православной эзотерике» Флоренского, написавшего: «Человек – это сокращенный конспект мироздания»[220]. Что поделать, не были наши философы прекрасными богословами, хотя нельзя их судить слишком строго, как Ильин, который писал, что он отошел от «псевдофилософского «богословия» наподобие Бердяева-Булгакова-Карсавина и прочих дилетантствующих ересиархов»[221]. О нелегкой богословской судьбе русских философов написано и сказано много, но мы не станем заострять на этом внимание, поскольку столь же очевидным является значительный вклад русских философов в сокровищницу православной христианской мысли. В целом интегральность была характерна для философии Карсавина, поэтому он столь часто перемежает христианские идеи античными сюжетами: «На низших ступенях владычествует Любовь в законе животной любви, сопрягающей тела и, чрез объединение, множащей их. Она осуществляет во времени и пространстве полноту телесности в ее множественности и взаимопротивопоставленности частей, но бессильная подняться над множеством, только преобразует единство в тщете недолгих объятий»[222]. Здесь мы видим, разумеется, «лестницу эроса» Платона. Этот образ имел важное значение для христианских мыслителей, среди которых можно назвать псевдо-Дионисия Ареопагита, Максима Исповедника и многих других. Фактически можно говорить о бесчисленном количестве перекрестных мест в метафизике любви Карсавина с мировой философской традицией. Выявить все параллели оказывается почти невозможным не только из-за богатства мировой философии, но и из-за энциклопедической эрудированности самого Л.П. Карсавина. Онтологическое определение любви заключается в том, что любовь (или, точнее говоря, Любовь) есть истинное бытие: «Любовь – сама вечность. Она – полное, совершенное, истинное бытие, и нет бытия вне Любви. И мы сами есть лишь постольку, поскольку причастны мы ей, в опыте нашей любви ощущая свою с ней нераздельность»[223]. Карсавин продолжает традицию томизма, в рамках которой Бог отождествляется с бытием. Любовь в данном случае является одним из библейских имен Бога: «Бог есть Любовь, всеединое и единственное Бытие, совершенное, самодовлеющее. Если любовь он, Он любит. Но нет любви без любимого и любящего, и любящий должен быть иным, чем любимый»[224]. Если С.Л. Франк говорил о солидарности применительно к всеединому, то Л.П. Карсавин говорит о любви. Основной «грех» любви заключается в ее самоутверждении: «Эгоизм не противоположность Любви, а ее недостаточность; – самоутвержденье в отрыве от самоотдачи»[225]. Именно христианская любовь характеризуется моментом отдачи. Следуя христианской традиции, Карсавин отказывается признать отдельные положения христианского этоса, в частности он выступает против христианской аскезы, что сближает его с умеренно-аскетическим направлением «исторического гностицизма»: «Историческое христианство не выразило всю полноту христианской нравственной идеи. Оно, аскетичное, в противовес язычеству выдвигает безусловную ценность самоотречения, жертвенности безграничной. Христианин-аскет отвергает мир как предмет его обладанья и наслажденья, отвергает всю жизнь земную, себя самого. и все же в отрицании своем он отрицаемое им утверждает… Но не во всяком самоотречении сила. Если нет в нем утвержденья всего, ограничено оно и неполно, и нет в аскетизме Божественной мощи»[226]. Произведение «Noctes Petropolitanae» завершается примирением Льва Платоновича Карсавина с традиционным христианством и формулировкой главного положения его метафизики любви о «двуедином я»: «Любовь моя – Любовь Христа к Церкви, Иисуса к Марии и, как Христова любовь, должна она объединять меня с любимою, а в нас объединить всех Христом созданный и Им восстановляемый мир. Всему должно отдать себя мое двуединое я и все в себя приять единство жизни и смерти. Не для духовной жизни только на земле я рожден, но и для жизни телесной; и подвиг мой не в борьбе с моей плотью, а в преображении ее»[227].








 







Сейчас читают про: