продолжать жить
И благодарить вас радостной песнью в течение
быстро пролетающего дня, О высокие небесные власти — благодарить за прежде
содеянное мне добро,
За радости промелькнувшей юности;
Впоследствии же великодушно возьмите к себе одинокого[757].
629
Песни эти весьма ярко живописуют постоянное отставание и постепенно растущее отчуждение от жизни, все более глубокое опускание в пропасть памяти — лучше, нежели можно было бы это сделать сухими словами. К этим песням обращенной вспять тоски присоединяется, подобно некоему жуткому, загадочному гостю, апокалиптическая поэма «Патмос», как бы окутанная глубинными туманами, всеохватывающими «рядами облаков» матери, посылающей безумие. В поэме этой вновь загораются старинные мифологические помыслы, одетые символами предчувствия смерти и возрождения жизни.
630
Вот несколько наиболее значительных отрывков из «Патмоса»: Близок
И трудно постигаем Бог, Но там, где опасность, Там является и спасающее[758].
631
Слова эти указывают, что либидо теперь достигло наибольшей глубины, где «опасность велика»[759]. Там «близок Бог»: там человеку возможно найти внутреннее солнце, собственную свою солнечную обновляющую природу, скрывающуюся в материнских недрах, подобно солнцу, в ночные часы. Поскольку жизнь продолжается, несмотря на утрату юности; и действительно жизнь будет даваться с величайшей напряженностью, если оглядка на то, что уже умерло, не мешает двигаться вперед. Оглядывание назад будет совершенно правильным, если только оно не влияет на внешние обстоятельства, которые уж никак не могут быть приведены в обратное состояние; вместо этого необходимо смотреть, откуда исходит это очарование прошлым. Золотая дымка воспоминаний детства встает не столько из объективных фактов, сколько из смеси магических образов, в большей степени интуитивных, нежели действительно осознанных. Притча об Ионе, проглоченном китом, в точности воспроизводит эту ситуацию. Человек погружается в детские воспоминания и исчезает из существующего мира. По всей видимости, он обнаруживает себя в глубочайшей тьме, но неожиданно у него возникают видения потустороннего мира. Это «таинство», которое он узрел, представляет, собственно, запас или фонд первоначальных образов, которые каждый из нас приносит с собой по праву своего человеческого рождения,— сумму всеобщих врожденных форм, свойственных инстинктам и влечениям. Я назвал это «потенциальное» психическое коллективным бессознательным. Если этот уровень активирован регрессивным либидо, то есть возможность обновления жизни, равно как и ее разрушения. Регрессия, ведущая к своему логическому заключению, означает обратное связывание с миром природных влечений, которые в своем формальном или идеальном аспекте являются видом первичной материи (prima materia). Если эта первичная материя может быть ассимилирована сознательным разумом, то это приводит к реактивации и реорганизации ее содержаний. Но если сознательный разум демонстрирует неспособность к ассимиляции новых содержаний, вытекающих из бессознательного, то возникает опасная ситуация, в которой они (содержания) сохраняют свою первоначальную, хаотическую и архаическую форму и, соответственно, подрывают единство сознания. Результирующее умственное расстройство вполне мудро названо шизофренией, поскольку оно составляет вид безумия, возникающего в силу расщепления разума как такового.
|
|
|
|
632
В этой поэме Гельдерлин описывает переживание вхождения в эту удивительную страну изначальных образов:
В расселинах, во мраке Живут орлы и сыны Альп? Бесстрашно переходят через пропасти По легким мостам.
633
Эти слова развивают все далее это мрачно-фантастическое стихотворение. Орел, птица солнца, обитает в темноте — либидо скрылось; но обитатели гор шагают по высотам, вероятно, это боги («вы странствуете по высотам, в свете») — образы, символизирующие солнце, идущее по небу, летящее над пропастью, над бездной подобно орлу.
Потому — ибо вокруг теснятся вершины времени, и наилюбимейшие находятся на близких, но разобщеннейших горах, — потому даруй нам невинную воду, о, даруй нам крылья проникновенного разума, дабы перелететь и вновь вернуться!
634
Первые строки являются неясным изображением гор и времени (вызванным, вероятно, солнцем, странствующим над горами); следующая картина — пребывание наиболее любящих вблизи друг от друга при одновременной разлуке, вероятно, относится к жизни в подземном мире[760], где мы соединены со всем, что мы когда-то любили, в то же время не будучи в состоянии наслаждаться этим счастьем, — ибо все окружающее нас лишь тень и призрак, все лишено жизни. Там сошедший в глубину пьет «невинную воду», вероятно «детскую», обновляющее питье[761], долженствующее снова вырастить его крылья, чтобы он мог вернуться к жизни окрыленным, как окрыленный солнечный диск (рис. 11, 22), поднимающийся от воды подобно лебедю. («Крылья, чтобы перелететь и вновь вернуться».)
Так говорил я. Тогда
Увлек меня гений скорее, нежели я ожидал, Вдаль от собственного моего жилища, туда, Куда я никогда не думал попасть! При прохождении моем в сумерках Смутно рисовались тенистые леса И тоскующие ручьи моей родины, Но я не узнавал этой страны.
63Б
После темных, загадочных слов, которыми поэт в начале своего произведения высказывает предчувствие того, что приближается, начинается солнечный путь («ночное странствование по морю») к востоку, к восходу, к тайне вечности и возрождения, о которой мечтает и Ницше, упоминая о ней следующими словами, полными глубокого значения:
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — кольцу возвращения!
Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность![762]
636
Гельдерлин выражает то же томление великолепной картиной, отдельные черты которой нам уже знакомы:
Но скоро, в свежем блеске, в золотой дымке, таинственно расцвела передо мною Азия, приближаясь ко мне с быстротою солнца, обдавая меня запахом тысячи вершин; и я, ослепленный, стал искать того единственного, что было мне знакомо, ибо необычными казались мне широкие улицы, где от Тмола спускается украшенный золотом Паткол, где стоят Тавр и Мессагис, где сад полон цветами. Но подобно тихому огню расцветает в озаренной вышине серебряный снег, и древний плющ[763] *, свидетель бессмертной жизни, растет у неприступных стен; а праздничные божественно выстроенные дворцы поддерживаются стволами живых кедров и лавров.
|
|
637
Это картина апокалиптическая: материнский город, стоящий в стране вечной юности, окруженный листьями и цветами непреходящей весны[764] (рис. 56).
Здесь поэт Гельдерлин отождествляет себя с Иоанном, некогда жившим на Патмосе в соединении с «сыновьями Вышнего» и видевшим его лицом к лицу:
Когда они сидели вместе, соединенные, в час пира, тайной виноградной лозы, — и спокойно предвидя смерть великою душою, Господь высказывал им последнюю любовь...
После этого Он умер. Об этом многое можно бы сказать. И друзья напоследок еще увидали победоносный взгляд Его; Радостнейшего...
И потому Он послал им Духа; и торжественно дрогнул дом, и, гремя, прокатилась божественная гроза над вещими их головами,
в ту минуту, когда восторжествовавши над смертью,
они сидели вместе,
погруженные в глубокие думы, —
теперь, после того, как прощаясь,
Он еще раз им явился.
Ибо теперь погас
царственный солнечный день
и само оно (солнце), божественно страдая,
переломило прямо блистающий скипетр,
ибо оно должно было вернуться
в предопределенное время.
638
Картина эта основана на жертвенной смерти и воскресении Христа: образы, составляющие ее суть, подобны самопожертвованию солнца, добровольно ломающего свой лучистый, оплодотворяющий скипетр, уверенно надеясь на воскресение. По поводу «лучистого скипетра» надобно заметить следующее: пациентка г-жи Шпильрейн говорит, что «Бог пронзает землю лучом». Земля для нее является женщиной. Она понимает солнечный луч на мифологический лад, как нечто упругое или твердое: «Иисус Христос доказал мне свою любовь, ударив в окно лучом своим». Ту же мысль об упругости солнечных лучей я нашел и у других душевнобольных. Молот Тора, глубоко вонзающийся в землю, которую он рассекает, можно сравнить с ногой Кенея. В глубине земли молот действует как клад, ибо с течением времени он снова постепенно выступает на поверхность, то есть вновь рождается из земли («сокровище расцветает»). На том месте, где Самсон бросил ослиную челюсть, Господь разверз землю, и оттуда забил источник[765]. Источники возникают также из следов лошадиного копыта и ног других животных, отпечатков ноги и т. д. Волшебная палочка и скипетр вообще входят в эту категорию значений. Греческое слово спсртгсроу связано с акаяо^, акгртсхуюу, ак^ясоу — «посох, палка»; акт]ЯХО^ — «штормовой ветер». Латинское scapus означает «стрела, древко копья, ножка, стержень»; древневерхненемецкий scaft — «копье, пика»[766] (рис. 95).
|
|
И мы снова встречаем в этом контексте связи, уже нам знакомые как символы либидо. Ломание скиптера означает поэтому жертвование властью, которой доселе пользовались, то есть либидо, организованным в определенном направлении.
639
Переход к христианской мистерии через Патмос от Азии в стихотворении Гельдерлина только кажется внешним соединением, в сущности же своей является ходом мысли, полным глубокого смысла. Это — вхождение героя в смерть и потустороннюю страну, как самопожертвование его с целью достигнуть бессмертия. В то время как солнце закатилось, а любовь кажется умершей, люди с таинственной радостью ожидают возобновления всей жизни:
И радостью Стало отныне
Жить в любящей ночи, вперяя невинные очи, В эти бездны премудрости!
640
В глубине обитает премудрость, премудрость матери. Отождествление с нею есть дарованное нам предчувствие глубочайших тайн, искони собранных, наслоившихся и сохраненных человеческим духом. И Гельдерлин в болезненном своем экстазе чувствует умноженное величие всего виденного, но для него, в противоположность Фаусту, не столь важно вывести на свет божий то, что он почерпнул в глубине:
И не будет несчастием, если нечто
И утратится, и смолкнет живой звук
Речи: ибо и божественный труд похож на наш труд.
Вышний не требует
Всего сразу;
Под двумя видами обретается железо в шахте И неоднородна смола, кипящая в Этне. Если бы я обладал богатством, То создал бы образ И был бы подобен духу[767], Такому, каким он был.
То, что поэт узревает в своей вулканической яме, поистине является «Духом», как это и всегда было, а именно — всеобщность первичных форм, из которых возникают архетипичес- кие образы. В этом мире коллективного бессознательного дух появляется как архетип, наделенный верховным значением и выраженный через фигуру божественного героя, двойником или неотъемлемой частью которого на Западе является Христос.
Мертвых будит он,
Тех, которые не подверглись заключению И не произошли от грубейшего.
И если небесные теперь Любят меня, как я думал...
Неподвижен знак отца[768] На сумеречных небесах. И под ним стоит еще некто В продолжении всей своей жизни. Ибо еще жив Христос.
642
Но подобно Гильгамешу, некогда лишенному демонической змеей волшебной травы, принесенной им из блаженной Страны Запада (рис. 52), и Гельдерлин заканчивает свою поэму болезненной жалобой, дающей понять, что за нисхождением его к теням не последует победоносного воскресения:
Есть власть,
Позорно вырывающая у нас сердце наше, Ибо всякий из небесных требует жертв!
643
Поэт слишком поздно понял, что необходимо пожертвовать оглядывающейся вспять тоской, которая желает лишь оживить бездеятельное блаженство и пассивность детства еще до того, как небесные силы вырвут у нас жертву (а с ней и всего человека).
644
Потому-то я и называю мудрым совет, данный нашему автору ее бессознательным, — пожертвовать инфантильным героем, дать ему возможность умереть, поскольку в действительности он есть не более чем персонификация регрессивных и инфантильных мечтаний, не имеющий ни воли, ни энергии сделать доброй свою антипатию к этому миру путем вылавливания чего-то другого из первичного океана бессознательного, что действительно могло бы быть героическим делом. Такая жертва может быть совершена только через всецелое посвящение жизни. Причем нужно целиком вывести наружу все либидо, бессознательно связанное семейными узами, поставив его в общение с людьми; ибо для благополучия каждого в отдельности необходимо, чтобы всякий, бывший в детстве лишь частичкой механизма сложной ротационной системы, выросши, стал бы самостоятельным центром новой однородной системы. Видно и помимо дальнейших разъяснений, что подобный образ действий предполагает самостоятельное разрешение каждым в отдельности своей сексуальной проблемы или, по меньшей мере, усиленную работу каждого над ней; ибо в противном случае незагруженное либидо будет неизбежно оставаться зафиксированным на бессознательной эндогамной связи с родителями и будет серьезно мешать индивидуальной свободе. Тут уместно вспомнить, что Христос своей проповедью беспощадно стремился разлучить человека с его семьей; в разговоре с Никодимом мы видели особое старание Христа придать регрессии символическое значение. Обе эти тенденции имеют одну и ту же цель — освобождение людей от «зацикленности» на родительской семье, от их слабости и неконтролируемых инфантильных чувств. Поскольку, если человек позволяет своему либидо «зациклиться» на своем детском окружении и не высвобождает его для более высших целей, то он попадает под чары бессознательного принуждения. Где бы он ни был, бессознательное будет воссоздавать инфантильное окружение, проектируя его комплексы, репродуцируя все вновь и вновь — в полном пренебрежении к его жизненным интересам — ту же самую зависимость и недостаток свободы, которые характе-
Рис. 123. Мистериальная змея. Алтарь. Помпеи |
ризовали прежде его отношения с родителями. Его будущее больше не находится в его собственных руках: его Tuxai кои Moipai (фортуна и судьба) нисходят от звезд. Стоики называли это состояние «Судьбой» (Heimarmene), принуждением звездами, для которых каждая «неискупленная» душа есть предмет для рассмотрения. Когда либидо, таким образом, остается застывшим в своей наиболее примитивной форме, оно удерживает человека на соответственно низком уровне, на котором он не управляет самим собой и пребывает во власти собственных аффектов. Это и было психологической ситуацией поздней античности, и спаситель, и целитель того времени как раз и являлся тем, кто искал способов освобождения человечества от оков Судьбы[769].
645
На первый взгляд, видение мисс Миллер, кажется, рассматривает проблему жертвы, как чисто индивидуальное дело, но если мы посмотрим на форму ее осуществления, то увидим, что тут дело идет о чем-то, что должно составлять проблему всего человечества. Ибо все символы: змея, убивающая коня, и герой, добровольно жертвующий себя своей собственной свободной воле, — суть древнейшие мифологические образы, рожденные бессознательным.
646
В той степени, в какой мир и все сущее в нем есть продукт мышления, сотворение мира, мир вообще, выражаясь психологически, возникает из жертвы оглядывающегося вспять либидо. Весь мир, даже необъятное звездное небо, является для оглядывающегося склоненной над ним, охватывающей его со всех сторон матерью, и мировая картина возникает благодаря отрешению от этой картины и от тоски по ней. Из этой весьма простой основной мысли, составляющей значение космической жертвы, следует хороший пример убиения праматери Тиамат (рис. 84), вавилонской матери-дракона, из тела которой были сотворены земля и небо[770]. Мысль эта выражена наиболее совершенным образом в индийской философии наидревнейшего периода, именно в гимнах «Ригведы». «Ригведа» вопрошает:
Из какой древесины, из какого дерева вырубили они небо и землю? О мудрецы, проникните в эту тайну умом своим! * *
647
Вишвакарман, творец всего, создавший мир из неизвестного дерева, сделал это следующим образом:
Спустившийся во все эти существа как премудрый жертвователь, отец наш вошел в низший мир, алкая благих молитвенных даров, скрывая свое происхождение. Но что же служило ему местопребыванием, что и как — точкой опоры?
648
«Ригведа» отвечает на эти вопросы: Пуруша (человек, антро- пос) является тем исконным существом, которое Везде кругом покрывает всю землю, протекая еще на десять пальцев над нею (высшая небесная точка)[771].
649
Из этого видно, что Пуруша есть как бы мировая душа Платона, окружающая мир и снаружи:
Родившись, он выдавался над миром, Спереди, сзади и со всех сторон.
ББО
В качестве все вмещающей в себя мировой души Пуруша обладает материнской природой, поскольку он представляет изначальное «предрассветное состояние» психического: он и вмещатель и вмещаемое, мать и неродившееся дитя, недифференцированное бессознательное состояние первичного бытия. Подобное состояние всегда временно и должно быть прекращено, но поскольку в то же самое время оно есть и предмет регрессивного томления, им следует пожертвовать для того, чтобы отделяемые сущности — то есть сознательные содержания — могли войти в бытие:
Пуруша, возникший на подстилке, на ней же был посвящен как жертвенное животное; все сошедшиеся тут боги, блаженные и мудрецы его пожертвовали.
651
Этот фрагмент весьма замечателен. При желании растянуть эту мифологему на прокрустовом ложе логики пришлось бы жестоко ее исковеркать. Необычайно фантастической является мысль, что, кроме богов, и обыкновенные «мудрецы» приносят в жертву «первичное бытие»; не говоря уже о том, что вначале (то есть до жертвы), кроме первичного бытия вообще ничего не существовало! Но если это первичное бытие означает великую мистерию (тайну) изначального психического состояния, то все сразу станет ясным:
Из него, совершенно сгоревшего жертвенного животного, вытекала жертвенная слизь, смешанная с салом; из нее сотворены были птицы и животные в воздухе и те, которые обитают у людей и в лесу. Из него, совершенно сгоревшего жертвенного животного, возникли гимны и песни; из него же все торжественные гимны и все существующие жертвенные изречения...
Луна родилась из его разума; из его глаза родилось солнце. Из уст его произошли Индра и Агни, дыхание его повеяло, как ветер Ваджу.
Царство воздуха сотворено было из его пупа, небо — из главы его, земля — из ног, из уха — полюсы и направления.
Так были созданы миры.
Совершенно очевидно, что тут дело идет не о физической, а о психологической космогонии. Мир возникает тогда, когда человек его открывает. Он же открывает его, пожертвовав своим пребыванием в первичной матери, первоначальным состоянием бессознательного. То, что влечет его к подобному открытию, восприято Фрейдом как «инцестный барьер». Запрет кровосмешения кладет предел детскому стремлению к матери, дарующей пищу, и вынуждает либидо, мало-помалу превращающееся в половое стремление, перейти на путь, ведущий к цели биологической. Либидо, оттесненное от матери запретом на инцест, ищет половой объект взамен запрещенной матери. В таком широком психологическом смысле, образно выражающемся как «запрет кровосмешения», «мать» и тому подобное, надо понимать и парадоксальное положение Фрейда: «Первоначально нам были известны лишь половые объекты»[772].
Это заявление есть не более чем сексуальная аллегория, когда говорят о мужских и женских электрических связях, разъемах типа «мама —папа» и т. д. Это позволяет всего лишь прочитывать «парциальные истины» взрослого в инфантильных условиях, которые совершенно иные. Взгляд Фрейда не корректен, если мы воспримем его буквально, поскольку было бы точнее сказать, что на самой ранней стадии мы не знаем ничего, кроме кормящих грудей. Тот факт, что младенец находит удовольствие с сосании, вовсе не доказывает, что это сексуальное удовольствие, поскольку удовольствие может иметь много различных источников. По-видимому, гусеница находит вполне достаточно удовольствия в еде,— хотя гусеницы вообще не обладают сексуальной функцией, и пищевой инстинкт несколько отличается от полового,— оставаясь совершенно равнодушной относительно того, что более поздняя половая стадия сделает из этой более ранней деятельности. Целование, например, в гораздо большей степени следует из акта питания, чем из сексуальности. Кроме того, так называемая «кровосмесительная преграда» является чрезвычайно сомнительной гипотезой (замечательная для описания некоторых невротических состояний), поскольку является продуктом культуры, никем не изобретенным, появившемся естественным путем на основе комплекса биологической необходимости, связанного с развитием «брачных групп» (marriage classes). Их главная цель — не мешать инцесту, а признать социальную опасность эндогамии институализацией так называемого «брато-сестринского брака» (cross-cousin marriage). Типичный брак с дочерью дяди по материнской линии в действительности осуществляется тем же самым либидо, которое с равным успехом могло бы овладеть матерью или сестрой. Следовательно, это не вопрос избегания инцеста, для которого, между прочим, существует множество благоприятных возможностей в часто встречаемых вспышках промискуитета, к которому склонны первобытные, а в социальной необходимости распространения организованной семьи во всех отношениях на уровне всего племени[773].
652
Поэтому здесь не может быть табу на инцест, вынудившего человечество выйти из первичного психического состояния неразличения. Напротив, это был эволюционировавший инстинкт, специфический для человека, который настолько радикально отличал его от всех других животных и налагал на него бесчисленные табу, среди которых было и табу на инцест. Против этого «другого побуждения» животное в нас борется со всем своим инстинктивным консерватизмом и мизонеизмом (ненавистной новизной), являющихся двумя наиболее яркими чертами примитивного хилого сознания индивида. Наше маниакальное стремление к прогрессу представляет здесь неизбежную болезненную компенсацию.
653
Теория инцеста Фрейда описывает определенные фантазии, сопровождающие регрессию либидо и особенно характерные для личного бессознательного, обнаруживаемого у истеричных пациентов. До какого-то момента они являются инфантильными сексуальными фантазиями, которые очень ясно показывают, где именно истерическая установка оказывается несовершенной (defective) и почему она является столь несоответственной. Они обнаруживают и тень. Очевидно, что язык, используемый этой компенсацией, оказывается драматичным и излишне подчеркнутым. Сама теория, следующая из этого, в точности соответствует той истерической установке, которая заставляет пациента быть невротиком. Поэтому не следует принимать подобную форму выражения настолько серьезно, как это сделал Фрейд. Это так же неубедительно, как и показные сексуальные травмы истериков. Невротическая сексуальная теория приводит в замешательство и тем фактом, что последнее действие ее драмы состоит в возвращении в материнское тело. Обычно это осуществляется не через естественные каналы, а через рот, путем пожирания и проглатывания (рис. 111), тем самым давая начало еще более инфантильной теории, которая была разработана Отто Ранком. Все эти аллегории — не более чем простые паллиативы (подмены). Главным же остается то, что регрессия устремляется обратно в более глубокие слои или уровни питательной (пищевой) функции, предшествующей сексуальности, и там облекается в переживания младенчества. Другими словами, сексуальный язык регрессии, по мере отступления все дальше назад, превращается в метафоры, получаемые из питательной и пищеварительной функций; их нельзя принять за что-либо еще, кроме fagon de parler. Так называемый эдипов комплекс с его знаменитой склонностью к инцесту на этом уровне видоизменяется в комплекс «Иона и кит», имеющий сколь угодное число вариантов, например, ведьму, поедающую детей, волка, великана-людоеда, дракона и так далее. Страх инцеста оборачивается страхом быть поглощенным (уничтоженным) матерью. Регрессирующее либидо, по всей видимости, десексуализирует себя, отступая шаг за шагом назад к досексуальной стадии раннего младенчества. Но даже и здесь это отступление не прекращается и, в некотором смысле, продолжает двигаться обратно к внутриутробному, пренатальному состоянию; и на этом пути, покинув сферу личной психологии, ввергает в коллективное психическое, где Иона узрел сами «мистерии» («коллективные представления») в чреве кита. Либидо, таким образом, достигает нечто вроде зачаточного состояния, в котором, подобно Тесею и Пе- рифою (Peirithous) в их путешествии в подземное царство, оно может быть легко и основательно застрять. Но оно может также легко вырвать себя из материнских объятий и возвратиться на поверхность с новыми жизненными возможностями.
555
Что действительно случается в этих фантазиях об инцесте и материнской утробе, это то, что либидо погружается в бессознательное, тем самым провоцируя инфантильные реакции, аффекты, мнения и установки из личностной сферы, но в то же самое время активируя коллективные образы (архетипы), имеющие компенсаторное и исцеляющее значение, которое всегда принадлежало мифу. Фрейд делает свою теорию неврозов, столь восхитительно соответствующую характеру невротиков, — слишком зависимой от невротических идей, от которых, собственно, и страдают сами пациенты. Это ведет к утверждению (pretence), что causa efficiens его невроза лежит в отдаленном прошлом (это соответствует невротическому «спуску» до самого основания). В действительности же невроз с помощью ложной установки, состоящей из невротического мышления и чувства, возделывается по-новой каждый день, точно так же, как невротик делает и подтверждает это своей теорией невроза.
556
После такого отступления вернемся к нашему ведическому гимну.
«Ригведа» оканчивается полным глубокого смысла стихом, знаменательным и для христианской мистерии:
Боги, жертвуя, чествовали жертву, и это было их первым жертвенным деянием; эти могучие силы (восстав из жертвы) поднялись к небесам, туда, где обитают святые и блаженные боги[774].
657
Благодаря жертве достигается власть, граничащая с властью «богов». Так же, как и мир был сотворен через жертву, через отвержение личной связи с детством, по учению упанишад возрождается и человек, достигая состояния, которое можно назвать бессмертным. Это новое состояние, превыше состояния человеческого, снова достигается благодаря жертве — именно жертве конем, имеющей, по учению упанишад, космическое значение. «Брихадараньяка-упанишада» следующим образом объясняет значение жертвенного коня:
ОМ!
1. Воистину, утренняя заря есть глава жертвенного коня; солнце — глаз его, ветер — его дыхание, пасть его — повсюду распространенное пламя, год есть тело жертвенного коня. Небо есть спина его, воздушное пространство — брюшная его полость, земля — свод его брюха. Полюсы — суть бедра его, полярные круги — его ребра; времена года — члены его, месяцы и полумесяцы — его суставы; дни и ночи — ноги его, звезды — его кости, тучи — плоть его. Корм, который он переваривает — то песчаные пустыни; реки суть его жилы; горы — печень его и легкие, травы и деревья — грива его. Восходящее солнце есть его перед, заходящее же — зад его; он оскаливается молнией, дрожит громом, мочится дождем, голос его есть речь.
2. Воистину, день возник как жертвенная чаша для коня, чаша, стоящая перед ним; колыбель его — океан под утро; ночь возникла для него как жертвенная чаша, стоящая позади его; ее колыбель находится в океане под вечер; обе эти чаши возникли, дабы окружить коня; вы, конем взращены, боги; им, борцом, взращены гандарвы; им, скакуном, взращены демоны; им же, конем, взращены люди. Океан родной ему, океан колыбель его[775].
658
По замечанию Дейссена, жертвенный конь означает отречение от мира. При жертве конем до известной степени жертвуется и разрушается весь мир; этот ход мысли известен и Шопенгауэру. Конь в вышеприведенном тексте стоит между двумя жертвенными чашами, двигаясь от одной к другой, подобно солн-
цу, идущему от утра к вечеру (рис. 10). Так как лошадь служит боевым конем для человека и вообще работает на него, так что даже энергия измеряется в «лошадиных силах», то она и обозначает квант энергии, находящийся в распоряжении человека. Поэтому конь репрезентирует либидо, идущее в мир. Выше мы видели, что нужно было пожертвовать обращенным к матери либидо для создания мира; тут же мир устраняется возобновленной жертвой этого же либидо, первоначально принадлежавшим матери. Поэтому конь справедливо может служить символом этого же либидо, ибо он, как мы видели, во многом соответствует матери[776]. Жертвуя конем, можно таким образом лишь вновь вызвать состояние интроверсии, схожее с состоянием до сотворения мира. Положение коня между обеими чашами, изображающими рождающую и поглощающую мать, также указывает на изображение жизни, заключенной в яйце, поэтому они и должны «окружать» коня. Что это действительно так, доказывается «Брихадараньяка-упанишадой» (3,3):
1. «Куда пришли потомки Паракшита, спрашиваю я тебя, Яджнавалкья? Куда пришли потомки Парикшита?»