Научно-образовательного центра

«Новой локальной истории»

Под «новой локальной историей» подразумевается исследование истории региона, в нашем случае Ставропольской истории, с позиций междисциплинарного подхода, т.е. с применением к историческому объекту методов, выработанных гуманитарными науками в конце XX – начале XXI вв. История Ставрополья рассматривается, прежде всего, как диалог с Российской и мировой исторической наукой. Таким образом, «новая локальная история» выступает открытой моделью исторического познания.

Контекстом исследовательской и образовательной деятельности Центра служат социокультурные процессы. В этом случае регион выступает не столько как территориально-географическое понятие, сколько как «микросообщество», т.е. деятельность и отношения людей в их социальном и личностном взаимовлиянии в локальном и общероссийском пространстве. Это сообщество отличается относительной автономностью, что позволяет при изучении локальной истории увидеть ее особенности, уникальные проявления, свойственные именно данному социокультурному полю.

Одна из задач, которую ставят перед собой участники Центра, состоит в том, чтобы выявить и ввести в научный оборот информацию об отдельных личностях как представителях Ставропольского социокультурного пространства в ее индивидуальной неповторимости.

Таким образом, подходы «новой локальной истории» позволяют не только «очеловечить» историю региона, но и освоить «понимающую» историографическую культуру.

Основные научные направления Центра.

1. Источниковедение Ставропольской истории включает в себя формирование понятия «источники Ставропольской истории», выявление источников по истории Ставрополья и научное освоение этого источникового корпуса. Особое внимание обращено на неиспользованные или слабо использованные типы источников, репрезентирующие области человеческой деятельности. К ним можно отнести продукты визуальной и устной истории, эпистолярного жанра и т.п. В результате этой работы предполагается определить видовой состав корпуса источников, их гносеологические и онтологические свойства, а также классификационные ступени их структуры.

2. Интеллектуальная история Ставрополья имеет своим объектом продукты мыслительной деятельности различных представителей Ставропольского общества. Широта поля интеллектуальной истории позволяет исследовать в ее рамках историографию Ставрополья и Ставропольскую историографию, что помогает проанализировать труды не только профессиональных местных историков, но и всех знатоков Ставропольской старины путем внимательного прочтения исторического нарратива. При этом особое внимание должно уделяться инструментарию исследователей, их интерпретации источников, своеобразию конструирования текстов, уровням внутридисциплинарных коммуникаций, патернам местной историографии. Особый интерес представляют взгляды, психология, намерения авторов, влияние на них социума.

Интеллектуальная история открывает возможности нового взгляда на историю общественной мысли на Ставрополье. С одной стороны, она позволяет изучить специфику идей, рассматриваемых в локальном социокультурном контексте в тесной связи с характеристиками их носителей, историю идей отдельных социальных групп. С другой, позволяет увидеть степень включенности этих идей в основные направления российской общественной мысли. Не менее важным является определение места концепта «Кавказ», составляющей которого является Ставропольская история, в общероссийском тексте XIX- XX вв.

3. Микроистория предполагает микроанализ важнейших феноменов Ставропольского прошлого. Мы исходим из того, что микроуровень событий и явлений прошлого является основой реконструирования макросистем, тенденций и общих процессов, протекающих в истории общества. Изучение кратковременного, локального, индивидуального в конкретно-исторических данностях помогает интерпретировать социокультурное поле региона как часть социокультурной истории России. В рамках данного направления возможно изучение «исключительного нормального» в Ставропольской истории.

4. Целью проекта «новой локальной истории» является переориентация местной истории на изучение внутреннего мира, частного и социального поведения, миропредставлений, повседневного бытия Человека, который собственно и создавал социокультурную локальную целостность Ставрополья. Этим объясняется выделение такого научного направления, как история повседневности. Во-первых, речь идет о поиске и формировании пласта соответствующих источников, будь то частная переписка или комплексы документов местной власти, в которых необходимо вычленить нужную информацию.

Далее на основе этих источников предполагается конструирование исторических представлений о жителях Ставрополья: мире их повседневности, их социальных характеристик, их частных отношениях (конфликты и партнерство, семейные и соседские отношения, их представления о себе и о власти и т.д.), о природной и социокультурной среде их обитания, стереотипы личного и социального поведения. В конечном счете, это ведет к исследованию ментальностей местных жителей в их социокультурном многообразии и локальной конкретности. Одновременно открытость «новой локальной истории» позволяет подойти к решению и такой исследовательской проблемы, как соотношение местной ментальности и российского менталитета.

5. В поле зрения Центра находится также исследование устной истории. В связи с этим перед историками стоит ряд практических задач. Первая - это разработка методики фиксирования и сбора источников устной истории. Далее необходимо определить сферы выявления источников устной истории. Следующий этап работы в данном направлении - научно корректное накопление информации по устной истории. Важным моментом в работе является выявление возможных пределов интерпретации устного источника, определение его типа и включение его в классификационную иерархию.

В заключение следует сделать следующие оговорки. Выделение основных научных направлений Центра не означает их взаимоизоляции. Большинство проблем Ставропольской истории в контексте «новой локальной истории» могут быть рассмотрены лишь на стыке этих направлений, например, история общественного и массового сознания в Ставропольском локальном поле, социальная или городская история региона. Более того, успешное исследование любой темы предполагает взаимодействие подходов, методов и приемов, включенных во все обозначенные направления. Открытость исследований Центра дает широкие возможности для сотрудничества с учеными разных направлений, в том числе и с оппонентами в пределах научной дискуссии.

 
Постмодернизм и культурное пространство России
Современная ситуация, получившая у нас название "переходного периода", обострила культурные проблемы. Разнонаправленные процессы культурного расслоения и культурной однородности, отмеченные повсеместно, формируют новое отношение к национальным культурам, традициям, прошлому в целом. Для национальных сообществ актуализируется задача сохранения и передачи культурного богатства нации, осознается назначение культуры быть, по словам русского философа П. Флоренского, сознательной) борьбой с мировым уравниванием. Требует прояснения и сущность конфликта двух типов культур: традиционной, идентифицирующей себя с национальным государством и, вытесняющей ее постнациональной, постсовременной. Опираясь на философско-мировоззренческий анализ широкого спектра кризисных явлений постиндустриального общества, имеет смысл рассмотреть модель постсовременной, или как её чаще называют, постмодернистской культуры, и оценить сё социальный эффект. Это тем более важно потому, что она претендует на роль общепринятого образца. Немецкоязычный термин "постсовременность" означает буквально то, что следует за современностью. Он тождественен понятию "постмодернизм", чаще употребляемому в искусствоведении. Впервые это понятие было зафиксировано в 1917 году, но широкое использование приобрело в 60-е годы, благодаря работам французского философа Ж. Лиотара. В отечественной литературе явление постмодернизма активно дискутируется последние десять лет как осмысление опыта культурного развития стран Запада. В культурном плане постмодернизм - это рефлексия по поводу художественного авангарда (модерна) 10-20-х годов XX века как эстетического феномена, а также художественная практика распространенная в современной литературе, живописи, кинематографии. Если в 60-е годы постмодернистское миропонимание было актом личного самостояния отдельных представителей культуры, то сегодня это факт массового сознания, не мода, а атмосфера, отрефлексированная философией. Пафос постмодернизма заключен в противопостав-лении нового общества, современного (модерн), старому, традиционному. Смысл и призвание его в том, чтобы подорвать основания и критерии высокой культуры с присущими ей представлениями о творчестве, духовности, продуктивности. С точки зрения искусствоведов, литературоведов, философов, размышляющих по поводу постмодернизма, ему присущ некий набор ключевых признаков. 1. Тенденция к синкретизму (слиянию) жанров и стилей. Ориентация на работу со вторичным материалом, потребление прежних культурных смыслов. По выражению американского писателя Д.Барта постмодернизм это художественная практика, сосущая соки из культуры прошлого, литература истощения. 2. Общая логика постмодернизма - движение от объективного к субъективному. Происходит дезобъективация культуры, которая фиксирует процесс, отрывочное событие, без отчетливых границ, не входящее в систему. 3. Установка на нарушение чистоты искусства через устранение из него оригинальной творческой личности и смыслопорождающего акта её деятельности. Отсюда не редкость анонимность постмодернистских произведений, в которых идея новизны не связана с идеей творца, а также испарение смысла или наличие кривляющихся смыслов. 4. Коллаж как основная структура постмодернизма усиливает тенденции вторичности, тиражированности, легко технически достижимой в условиях индустриального общества. 5. Ритуальность культурного действа вытесняет все остальные смыслы. Дефицит естественной солидарности в обществе восполняется суррогатами духовной псевдообщности в виде разного рода шоу, хэппенингов, презентаций. Игровое мировосприятие, предпочтение искусственного естественному, ирония, цитатность, комментаторство, скепсис и табу на проблемы, говорящие о сущности бытия, бравада бессодержательностью, жизнь; воспринятая в облегченном варианте - все это единая постмодернистская установка, его общий знаменатель. Ситуация постмодернизма демонстрирует кризис репрезентации, то есть размывание границ между реальностью и её изображением. Нежелание разделить реальность и произведение искусства приводит к странному результату: мир перестает существовать. Мир есть текст - говорит современный французский философ Ж.Деррида. Мир существует по законам текста, в котором можно произвольно переставлять слова. В рамках этой концепции культура зацикливается сама на себе, становится параллельной действительности. Происходит выход за пределы духовности, что признают сами представители постмодернизма, называющие себя постхудожниками или людьми, занимающимися "не музыкой", "не искусством". Из их творений уходят чувства, дух, душа, остается техника, рассудок, интеллект. Для восприятия таких произведений душа избыточна, достаточно быть носителем интеллекта. "Постмодернизм - феномен перерождения культуры в тектуру. Тектура есть культура человека, потерявшего связь с природой, окруженного искусственной реальностью". В социологическом плане постмодернизм означает перерастание человеческого общества в человеко-машинную социотехническую систему. Среда обитания людей из вещно-событийной становится информационно-знаковой, межчеловеческие отношения приобретают функциональный характер. Над человеком довлеет конструктивизм техники с её предварительной калькуляцией, монтажом, главенством числа, серии. Машинная культура индустриального века накладывает отпечаток на произведения искусства: в архитектуре, живописи виден способ их производства, что создает иллюзию легкости их повторения, рождает соблазн тиражирования. Философия постмодернизма близка анархизму и ценностному плюрализму. Она освобождает человека от моральных обязательств, от принятия некоторых единых измерений правды, справедливости. Следствием подобной всеядности выступает отрицание абсолютной истины, как не климата. времени, ситуации. Отсутствие такого критерия позволяет принимать все точки зрения, открывая простор для безграничного самоутверждения, на деле не придерживаясь ничьей позиции. В рамках постмодернистского сознания происходит неприятие вечности как традиции, вырабатывается безразличие к метафизическому завету о совпадении истины, добра и красоты, подаренному человечеству античной философией. Истоки постмодернизма многие исследователи ведут от релятивизма нового времени, периода Просвещения, "философии жизни", в частности ницшеанства. Здесь видят начало безбожного индивидуализма, гедонизма и потребительства, теории прогресса с его оптимизмом относительно искоренения зла в просвещенном обществе. Однако установление границ зла всегда сопряжено с различением добра. Именно в этой процедуре осуществляете" становление личности. Когда границы добра и зла подвижны или стираются вовсе и человек находится в состоянии подлинного плюрализма, личность начинает разлагаться и распадаться. Ф.Ницше и весь европейский нигилизм в фокусе своего внимания держал как раз такого человека: всевозможного, неописуемого, для которого все равно, все едино. Всякий релятивизм, когда он выступает высшим актом веры, как в постмодернизме, означает разрушение не только личности. Философы и социологи с тревогой отмечают деградацию коллективного сознания как кардинальную проблему современного общества. А психологи говорят о сдвигах в индивидуальной и коллективной психике, называя её "любой, всякой". Она лежит в основе хаотического поведения и присуща человеку без устоев, с текучим сознанием. Подспудность и глубина культурных установок традиционно опирается на стабильные, мотивированные убеждения, сформированные мировоззрением. Главной функцией мировоззрения всегда было сплочение, консолидация общества. Оно давало санкцию на деятельность, поведение и поступки людей. Именно за такие убеждения идет борьба в современной культуре. За первенство и господство между её основными типами с целью воздействия на миропонимание. В сегодняшнем мире принципиально изменился и сам способ принятия ценностей в культуре. В традиционных обществах оно шло через веру и устойчивые социальные институты, какими были государство, церковь, семья. В целом культурные коды базировались на сбалансированной системе стабильных социальных групп, например, крестьянства или аристократии, которые создавали то, что можно назвать культурным каноном. Традиции, наследуемые в рамках канона это не вообще традиции, а освоение, обретение своего, "группового Я". Расширение границ канона мыслилось за счет предков группы, умерших поколений, а также за счет традиций других сообществ, за счет связи с историческим прошлым. В условиях постмодернистской релятивизации ценностей происходит смятение в области оценок, что вносит элемент социальной анархии в культурные коды. Положение усугубляется переходом монополии на культурное творчество новейшим институтам образования, средствам массовой информации, рекламе. Постмодернизм накладывает свой отпечаток на ситуацию в экономике, политике, религии, языке, лишая их дисциплины, веры как главного принципа формирования жизненных структур. Так желание иметь дело с необычным языком, экспериментаторство, попытка выскользнуть из традиции, делают постмодернистские тексты косноязычными, невнятными. Обессмысливание человеческой речи это тоже попытка разрушить мир, ибо язык не предмет выбора, а данность, резервуар культуры, к которому необходимо подключиться, чтобы соотнести себя с определенной традицией. Каждый народ, имея сходные пути материального и интеллектуального развития, упрямо сохраняет свой язык, в котором сокрыта его душа. Напряженные отношения складываются у постмодернизма с христианством. В рамках не о языческой и либерально-агностической культуры трудно совмещать Христа, сказавшего "Я есть истина", с требованием плюрализма, отказавшегося от какой-либо истины. Бог отвергается равнодушием, потерей к нему интереса в постмодернистской идеологии абсолютной oотносительности, что воспринимается как вариант богоборчества, подобный атеизму. Сегодня питает и поддерживает постмодернизм реальность рыночной экономики, массовая коммуникация, кризис культуры, который был зафиксирован на монреальском культурологическом конгрессе в 1983 году как глобальное явление. Симптомом кризиса названо неудержимое шествие по планете постнациональной, в первую очередь американской массовой культуры. Она несёт с собой засилие в языке унифицированных стандартных форм, девальвацию слова, экспансию жаргонов, культ дробности и быстротекучести телеинформации, деградацию школы, сопряженную с падением авторитета педагогов и усилением влияния анархических субкультур сверстников, жалкие в моральном отношении попытки окультурить секс и насилие. Для этой культуры характерно стремление к деструктивности и аморфности. Она неспособна выполнить конкретные жизненные задачи, бывшие доступными в предшествующие эпохи. В трудах западных социологов она получила название "слабо связанной культуры" (Р.Мерелмэн). Её характеризуют как культуру, снижающую дееспособность человека (Т.Адорно); искривленное древо человечества (И. Берлин); изощренную форму тоталитаризма, так как она способна к репрессивной имплантации своих ценностей и нивелированию других культур (М. Хоркхаймер). Эти высказывания резонируют с определением постмодернизма как новой первобытной культуры, улавливая их общие корни и невысокий потенциал созидания. Признанными центрами постмодернизма считаются Нью-Йорк и Париж. Здесь сосредоточен круг высокообразованных людей, исповедующих игривость, развлекательность искусства, способных легко говорить на языке разных культур, вырабатывающих идеологию и методологию постмодернизма. На долю остального мира остается удел наблюдать, восхищаться, подражать. Однако есть и другой путь: восстановление традиции как духовный протест против нивелирования самобытных национальных культур. К сожалению, для этой позиции нет соответствующей социальной философии, которая поддерживала бы в общественной среде значимый интерес к подобным проблемам. Культурное пространство России неоднозначно реагирует на постмодернизм. Разрастание игрового начала в нашем искусстве, прежде всего в литературе, кинематографе, на телевидении, можно принять за знак духовной солидарности с европейской цивилизацией. Симптомом постмодернистских проявлений в отечественной культуре является изощренная рефлексия по поводу сюжетов, персонажей, ситуаций русской классической литературы. В этом плане особенно "повезло" тургеневской "Муму", гоголевской "Шинели". На телевидении существует передача "Тихий дом" С.Шолохова, обозревающая новости кино в усмешистом постмодернистском ключе. Искусство всегда ставило перед собой задачу претворения хаоса в гармонию. С этой задачей, безусловно, справлялась классическая русская литература в благородных поисках не придуманных чувств, подлинной неигровой жизни. Эта литература убеждает в неустранимости из человеческой души вечных запросов на смысловую истину. Её пафос в воспитательности, устроительности, в традиционном устремлении к ценностям стабильного существования. Героев, исповедующих такую философию жизни, носителей благословенного здравого смысла мы находим у А.Пушкина, Л.Толстого, И.Гончарова, Ф.Достоевского. Наличие русской классической литературы помогает принять идеал традиционной культуры как живой идеал. Вывод о том, что у художников России во многом отличные от западных культурные гены, подтверждается тем фактом, что при наличии экспериментаторства, игры, пародии, в нашей культуре нет цинизма, кощунства. В подтверждение этого можно сослаться на высказывания молодых российских постмодернистов, освобождающихся от иллюзий. Писатель А.Эткинд: "Постмодернизм - цинизм. Я скорее скептик". М.Кантор, известный московский художник: "Я думаю, что весь XX век был страшной мистификацией. Искусство XXI века будет состоять в преодолении этого опыта. Эпоха постмодернизма кончилась искусство возвращается к гуманистическим ренессансным ценностям". Н.П.Лукина 01.12.2000
 

1 Современная историческая наука и изучение локальной истории

Внутренние изменения, переживаемые современной исторической наукой вряд ли можно ограничивать понятием «кризис». Речь скорее идёт о попытке понять смысл гуманитарной науки как органической целостности. Не удивительно, что интенсивные поиски новых смыслов гуманитарного знания вынуждают обращать особое внимание на метафору «новая». Современные историографические тексты пестрят как: «новая историческая наука», «новая культурная», «новая социальная», «новая интеллектуальная» и т.д. истории. Они привлекают читателя надеждой на более современные профессиональные знания, продуцируемые конкретным сообществом историков. Однако наряду с этим в каждом подобном концепте заложена риторическая фигура – антитеза: «старая». Таким образом, «новая» история заставляет вспомнить «старую», «традиционную» историческую науку, стимулируя исследовательские усилия для сравнительного анализа «старого» и «нового». При этом, процесс появления «нового», и, следовательно, переосмысления «старого» - одна из основных парадигм развития современного научного сообщества, о чём замечает Ребекка Спэнг: «Клиометрия пришла и ушла; новая социальная история стала «старой шляпой» (old hat); нарратив был восстановлен… тотальная история (total history) уступила место микроистории (micro history)»[1].

Не избежала указанной тенденции и современная российская профессиональная историография. О чём свидетельствует даже такой частный факт, как создание на базе Ставропольского государственного университета Регионального научно-образовательного центра «Новая локальная история» при участии учёных Историко-архивного института РГГУ, пополнивший перечень концептов «новая…» ещё одним. Какой же путь понимания бинарных концептов «новая» и «старая» выбирает новая локальная история? Один из них предполагает противопоставление нового и старого типов исторического знания, сводя историографические изменения к механистическому развитию или абстрактному «прогрессу» науки, что ведет к упрощенному представлению, выраженному формулой «новое отрицающее старое». Второй путь состоит в стремлении понять, что собой представляет историческое знание, как оно вписывается в современную социокультурную ситуацию[2]. Именно этот второй путь в понимании новой локальной истории представляет саморефлексию профессиональной историографии, по поводу своей «научности» и «ненаучности», логики и нарративности в историческом письме, эмпиричности и теоретичности исторического построения и т.д. В данной лекции остановимся только на нескольких моментах вышеперечисленного ряда, которые помогают более объёмно обозначить современную ситуацию в историографии и актуализировать проблему «новой локальной истории».

Европейская модернистская (современная) наука, вышедшая из проекта Просвещения, породила универсальные схемы евроцентристской историографии. Они базировались на общепринятых методиках, операционных и инструментальных практиках, которые позволяли суммировать результаты исследовательской деятельности в создании национальных и мировых исторических метанарративов. Это в полной мере относится и к отечественной традиции историописания, по поводу которой не стоит строить иллюзий и приписывать ей некий «Sonderweg» - «свой путь». Российская историческая мысль развивалась в русле западной, европейской науки, что отмечают и современные западные историки. По их мнению, российская историография была и остаётся сконструированной на принципах классической европейской традиции (the classic European viewpoint)[3].

Однако современная глобализация социальных и культурных процессов поставила перед профессиональными историками несопоставимые с прежними вопросы, выходящие за рамки привычных национальных и евроцентристских практик. Таким образом, наука модерна не оправдала ожиданий и перестала удовлетворять требованиям постмодерна (пост-современности). Неслучайно, историки стали называть общественный проект науки эпохи модерна очередной «мировой теорией» (world theory) или очередным мифом. В данном случае понимание «теории мифа» близко определению израильского историка Микаэла Чаута, который под данным концептом имеет ввиду созданные наукой «сжатые образы мира» (condensed images of the world). Он указывает, что мы являемся свидетелями ещё неразрешённого конфликта между мифологией модерна (периода упадка), включая миф о прогрессе, и новой формой культуры, воплощаемой в соответствии с «новой мировой теорией» (new world theory)[4].

М. Эпштейн добавляет, что в XX веке под влияние гипотетического дискурса оказалась сама наука. Под воздействием открытий в квантовой физике и новейших теорий хаоса и сложности («chaoplexity» - «хаосложность») начинает пересматриваться модальный статус научных теорий. Поскольку идеал полной доказательности не осуществим и в самой строгой науке (точных дисциплинах), многие теории всё больше сближаются с гипотезами. Таким образом, считает Эпштейн, «на рубеже XX – XXI веков наблюдается радикальный сдвиг в самосознании культуры. Мы живём не после (выделено автором. – М.Э.) (модернизма, структурализма, утопизма, коммунизма…), но в самом начале нового периода, который лучше всего характеризуется приставкой ‘прото-’»[5].

Традиционные представления о профессиональном ремесле историка подверглись сомнению. Новая (пост-современная) социокультурная ситуация актуализировала, как выразился Джон Грей, «всемирно-историчесикий провал проекта Просвещения», вместе с крахом марксистской разновидности модернизма, порождённого тем же Просвещением[6]. В связи с этим, многие историки стали настороженно относиться к созданным исторической наукой метанарративам с их евроцентризмом, универсальными схемами стадиального развития и т.д. «Метанарративные стили» (metanarrative styles), указывает Кэйт Дженкинс, уже становятся «все более и более неправдоподобными» (implausible)[7]. Кризис метанарратива - это реальность современной науки. Реальность, «которая, - по мнению М.Ф. Румянцевой, - требует от профессионального историка не оценки в категориях «хорошо – плохо», а самоопределения в пространстве современного научного знания. Историк может либо принять ситуацию, как она есть, и увеличить энтропию путём дробления поля исторического исследования на мелкие делянки, либо искать выход из кризиса исторического метанарратива, а такой поиск, - по мнению исследовательницы, - возможен лишь на путях методологической рефлексии…»[8]

Сейчас профессиональное историческое сознание ведёт интенсивный методологический поиск, рефлексирует о творческом процессе, о творении научного текста, который при всём желании автора быть объективным, всё равно наполняются смыслом, заданным рассказчиком. Признание многообразия методологических подходов и исследовательских приёмов, позволяющих реконструировать прошлое, вызванное влиянием на историков постмодернизма, с его неприятием глобальных объяснительных схем, заложило основы новой историографической культуры [9].

Универсальные и механистические конструкции, объясняющая традиция историописания, свойственные метанарративу, равнодушие авторов исторических нарративов к методам исторического познания, вызывают творческий поиск, а иногда и растерянность представителей «новой исторической науки». Об этом свидетельствуют слова Евы Домански: «Я пропускаю метанарратив» (I miss metanarrative). Она приветствует пост-постмодерн (post-postmodern), но благодарна постмодернизму (postmodernism) за то, что он освободил сознание от бинарных оппозиций (binary oppositions) и представил мир более сложным, имеющим множество различий, не вписывающихся в универсалии. Но такое освобождение от универсалий привело к пониманию ограниченности возможности исторического познания. В частности, у неё возникло сомнение в возможностях человеческого языка описать и/или «схватить действительность» (to grasp reality), а это значит, что мы находимся в «языковой тюрьме» (prison house of language). В её представлении, языковая игра создаёт иллюзию «истинного» знания, а оно на самом деле является «подержанным знанием» (second-hand knowledge). Такая онтологическая ненадёжность и «эпистемологический хаос» (epistemological chaos) затрудняют работу историка[10].

Современная ситуация, которая характеризуется в научном сообществе не только ситуацией постмодерна, но и «лингвистическим поворотом» в гуманитаристике, заставила обратить внимание исследователей на проблемы знака и его интерпретации, на исследование дискурсивных практик филологами, которые сумели выработать тонкие и сложные методики интерпретации текстов. Благодаря вниманию к этой работе филологов, историки смогли отказаться от прежней практики работы с нарративными источниками (добывание «фактов»). Интерпретируя тексты документов и исторические нарративы, учёные начали работать с авторами текстов, благодаря чему им представилась «сама возможность исследовать мир, преломлённый в сознании («мой мир» автора)[11], различать множественность авторских ego и т.д. Эти исследователи отходят от дискурсивной эмпирики и перестают преклоняться перед авторитетом ими самими создаваемых «фактов-событий». Однако осознание недостаточности традиционной критики источников, эрудизма, фактографического транслирования «добытого» материала, поставили историков перед методологической и эпистемологической проблемами. Им пришлось решать вопросы соотношения исследовательских тем и/или проблем с включаемыми в исторический дискурс эмпирическими и теоретическими конструктами. Возникла потребность находить логическую достаточность аргументации, нарративизации и/или литературного оформления знания, критериев и нормативов, позволяющих «вписаться» в современное информационно-коммуникативное поле ещё более профессионализирующейся историографии, которая, в свою очередь, всё сильнее усваивает глобальную, целостную, полидисциплинарную познавательную модель наук о человеке и культуре.

Качественное изменение состояния сообщества, науки и её преподавания охватывает всё пространство гуманитарного знания, имеет выход на общество, меняет статус науки и менталитет сообщества. Но в этом «многосложном и неустойчивом, подвижном равновесии, - подчёркивает О.М. Медушевская, - существует ключевое системообразующее звено». Им является эпистемология, анализ природы познавательной деятельности, «степень его отрефлексированности в сообществе выступает… как критерий общего состояния в гуманитаристике…» Она считает, что «исторический профессионализм XX – начала XXI в. представляет собой достаточно подвижную и не вполне ещё отрефлексированную предметную область»[12].

Неудовлетворённость современным состоянием исторического знания отмечает и голландский историк Ф.Р. Анкерсмит, который увидел этот недостаток в том, что историки недооценивают роль теории в дисциплинарной истории, что они «обычно не доверяют исторической теории» (distrust historical theory) и всегда смотрят на историка-теоретика с самым большим подозрением[13]. Действительно, новая историографическая культура, которая ориентируется на полидисциплинарность, и сама находится на общегуманитарном «культурном повороте», где происходит отказ от узкой специализации или как пишет немецкий историк Отто Герхард Эксле, «раздисциплинирование» традиционных «гуманитарных» предметов[14], заставляет историков искать соответствующие подходы и методы.

От профессионального историка сейчас требуется не просто труд «какой Бог на душу положил» с непрояснённой теоретической конструкцией, а осознанный продукт интеллектуального творчества. Детерминированности этого продукта, идущие из окружения историка, будут осознаваться и учитываться автором, как и обоснование для научного сообщества выбранной им темы и соответствия ей теоретического основания. Очевидно, что профессиональный рост историка без знания познавательных возможностей его дисциплины сейчас не возможен. Подтверждением этому является наблюдающийся в литературе интерес к проблемам эпистемологии исторического профессионализма. Всё еще недостаточная разработанность методологии истории в традиционной модели нашего образования становится серьёзным препятствием подготовки профессиональных историков.

Серьёзно задумывающиеся о новой историографической ситуации историки сегодня как никогда ранее озабочены отрывом теоретических размышлений об историческом труде от самого исторического нарратива, автор которого не всегда задумывается о конструкции своего текста. Историческая эпистемология (Historische Epistemologie), указывает авторийский историк Алессандро Барбен, не может оставаться лишь в «окрестности научной истории» (im Umkreis der Wissenschaftsgeschichte). Это совершенно не нормально, учитывая, что уже существует эффективный «трансдисциплинарный» (transdisziplinären) обмен (с гуманитарными науками) понятиями, методами, исследовательским инструментарием и т.д.[15]

С другой стороны, методологические поиски не могут быть плодотворными без использования эмпирических данных, без разговора об источниках как базы любого исторического исследования. Наблюдающий такую ситуацию П.Ю. Уваров указывает, что сегодня существуют две большие группы историков. Первая группа - это историки – эпистемологи, историографы и методологи; вторая – пишущие по источникам «практикующие историки». «Обе группы историков, - замечает Уваров, - молчаливо дрейфуют в разные стороны, всё дальше друг от друга. Первые пишут для своего круга, вторые либо их цитируют, не понимая, либо попросту игнорируют»[16].

О сосуществовании двух групп историков говорят и зарубежные учёные. Хосе Баррера называет эти группы «так называемыми научными сообществами» (self-named scientific communities), причём те кто «создают истории» предпочитают игнорировать «разговор об истории» (talk about history). Понимание творческой деятельности историка это сложная интеллектуальная работа, поэтому Баррера указывает, что преодолеть дихотомию между «деланием истории» и «разговором об истории» возможно только в том случае, если вы знаете об истории (about history), её источниках (sources), методах (methods), основах других социальных наук и проблемах философской мысли в областях истории и других гуманитарных наук[17].

Нарратив историка не только изложение знания о происшедших событиях, но понимание прошлого. Профессиональное понимание прошлого историком покоится на эпистемологической основе, которая, как пишет Джон Иббетт, должна учитывать то, что «мы стремимся понять» (we seek to understand) и кроме этого учитывает ещё и условия (conditions), вызвавшие наше исследовательское решение[18]. Учёт этого требует от современного историка рефлексии над собственными профессиональными проблемами.

В отличие от идеалов «правды» и «объективности», установленных «стандартов сообщества правды и объективности» (community’s standards of truth and objectivity), по определению немецкого историка Рюдигера Графа не существует. Следовательно, было бы очень сомнительно объективность и правду самых разных подходов историков проверять неэпистемологическим способом[19]. Однако профессиональная историография стремится к строгости исторического знания. Историк должен уметь отделять научный, логически выверенный исторический дискурс от беллетристического (фиктивного), литературного дискурса. Как пишет Медушевская: «Важно… научиться отличать логику создания исследовательского труда, создание научного произведения, целью которого является новое знание, от другой логики – от логики создания повествования, в интриге которого смешивается представление о научной истине и человеческой фантазии»[20].

Надо признать, что указанная проблема новейшими историками решается неоднозначно. Из многообразия подходов выделим два взгляда на этот вопрос. Первый подход признаёт возможность проверки работы историка с помощью фактов и рациональности. Например, Георг Г. Иггерс указывает, что хотя сейчас существует «разнообразие интерпретаций» (multiplicity of interpretations) исторические тексты могут быть проверены «относительно их фактической законности и последовательности». Историки редко достигают согласия насчёт проблем истории, но, по крайней мере, «согласны в том, что составляет рациональный дискурс» (rational discourse)[21]. Второй подход не отличает литературный дискурс от исторического. Так, Хэйден Уайт считает, что нет существенного отличия между текстом историка и художественным произведением; также проблематично различие между мифом и историей. Исторический труд, по его мнению, нарративен поэтому «поэтико-риторические элементы» (poetic-rhetorical elements) имеются в каждом историческом дискурсе и зависят от применённых «репрезентациональных приёмов нарративизации» (representational techniques of narrativization)[22].

Новая историографическая культура плюралистична, она признаёт многообразие методологических подходов и исследовательских приёмов. В этой ситуации от историков требуется определить своё отношение к науке, найти способы самоидентификации, уметь рефлексировать (не только над чужим) над своим собственным творчеством[23]. Сосуществование «конкурирующих практик» исторического исследования позволяет констатировать интенсивный методологический и инструментальный поиск современных историков. По словам Медушевской, историографический опыт, «вырабатывает и формулирует оптимальные на данный момент развития нормы познавательных действий и, тем самым, обеспечивает приток постоянно обновляемой информации для создания альтернативных исследовательских программ»[24]. Отрадно заметить, что профессиональные историки смотрят оптимистично на «неудачи» своей дисциплины. Так, в конце 2003 г. Кэйт Дженкинс заявляет как о «блестящем» (brilliant) положении, что репрезентации прошлого историков всегда являются «неудавшимися репрезентациями» (failed representations). Осознание такого положения позволяет искать «новые пути историзирования/формирования/изображения прошлого» (new ways of historicizing/shaping/figuring the past), пути которые не будут предписывающими[25].

Действительно, мысли Дженкинса несущие в себе троп иронии, как нельзя лучше демонстрируют устремлённость современной профессиональной историографии к поиску нового знания через саморефлексию. Последние слова позволяют предварить объяснение идеи межвузовской научно-образовательной программы «Локальная история: компаративные подходы и методы изучения» Историко-архивного института Российского государственного гуманитарного и Ставропольского государственного университетов. Идея концепции этой программы и создания научно-образовательного центра «Новая локальная история», как раз и проистекала от рефлексии историков о состоянии исторического знания, национальной российской истории и истории российских регионов, возможности конкуренции множества историографических практик.

В концепции программы говорится: «Осмысление социокультурной ситуации рубежа XX - XXI вв. связано с переходом от концепций глобализации к концепциям глокализации - осмысления мирового целого в единстве и разнообразии его составляющих. Актуальная социокультурная ситуация представляется ныне как ситуация постмодерна, ведущей характеристикой которой является кризис метаистории. Преодоление кризиса предполагает поиск новых методов исторического синтеза. Предлагавшиеся в XVIII - XX вв. концепции прошлого осмысливали исторический процесс как целое исходя из тех или иных историко-теоретических постулатов и конструкций. В этих конструкциях составляющие исторического процесса неизменно представлялись как омертвлённый «объективно данный» материал. Задача нового исторического синтеза осмыслить актуальное социокультурное пространство в разнообразии и единстве его составляющих».

Московские и ставропольские историки подчеркнули: «Целью «новой локальной истории» - в отличие от социокультурных конструкций универсальной историографии - является осмысление локальных сообществ в качестве субъектов исторического процесса. Адекватный метод достижения этой цели предлагает феноменологическая источниковедческая парадигма гуманитарного знания, в частности метод компаративного источниковедения»[26].

Новая локальная история предполагает чёткое определение объекта исследования и пути его анализа. Объектом в данном случае являются социальные аспекты различных проявлений бытия человека в его историческом развитии. Таким образом, её методы анализа близки к новой социальной и культурной историям. С одной стороны, локализация человеческого сообщества позволяет проникнуть вглубь микросоциальных процессов. С другой, как отмечает Л.П. Репина, локальный социальный анализ позволяет «наблюдать все общественные связи и процессы в их естественной субстрактной среде» [27].

Локальная история позволяет составить коллективную биографию локальной общности любого уровня от семьи до страны. Методы реализации таких проектов – «история снизу» и полидисциплинарность, когда сочетаются демографический, социокультурный, экономико-статистический, правовой, политический, историко-географический аспекты. При этом «история снизу» подходит к изучению локального сообщества через историю отдельных личностей его составляющих. Речь идёт о социальной роли индивидуума, стереотипов поведения в социокультурном, бытовом, природно-географическом и геополитическом контекстах обживаемого им пространства. В то же время важной стороной исследования новой локальной истории является изучение истории изменения форм, структур и функций самого локального пространства в единстве вышеуказанных контекстов. Нам представляется, что при таком подходе необходимо комплексное изучение местных источников как целостного корпуса источников локальной истории.

Подобные исторические исследования составляют элементы при создании национальных историй. Истории отдельных стран, написанные на основе методов новой локальной истории позволяют преодолеть унификаторство, опирающееся на типичность. Исследования в рамках новой локальной истории признают многообразие региональной специфики, которое и составляет национальное целое. В таком случае, построение макросоциального историописания государственной общности определяется микроподходами к иерархии локальности. Это прослеживается в трудах британского историка Фитьям Адамса[28].

Деятельность научно-образовательного центра «Новая локальная история» Ставропольского государственного университета строится на новейших достижениях мировых историографических практик. В современном мире ширится интерес к проблемам регионалистики, локальной (местной) истории. Заинтересованность в подобной истории проявляется в разных обществах и в различных общественных кругах. Усиливающееся внимание к проблемам исторического краеведения, региональной и локальной истории в нашей стране можно объяснить не только ростом историзма в обществе, но и децентрализацией власти, и ослаблением внимания государства к национальной истории. Национальному тождеству, основанному на континуитете с прошлой мифологизированной историей национального, а затем жёстко идеологизированного союзного государства бросила вызов коллективная память локальных сообществ, не вписанных в эту национальную историю. По мнению Даниэля Леви демистификация национальной, государственной истории происходит в период появления гражданского общества. Государства уже не могут «наслаждается сильной властью… над средствами коллективного ознаменования» (means of collective commemoration), а коллективная память (collective memory) становится все более и более «оспариваемым ландшафтом» (contested terrain)[29]. Проблемам локалистики и локальной истории (региональное пространство и возникновение Японского государства (Мурай Шузуке), границы Франции (Кристиан Ламуру, Хуан Карлос Гараваглиа, Даниэль Нордман), праздники и территориальная логика в городских кварталах (Гильом Карре), городское пространство Неаполя в 1943 г. (Габриэлла Грибауди) и др.) посвящены статьи в свежем осеннем номере французского журнала «Анналы»[30].

Как замечает голландский историк Эрик Сторм, в последнее время регионы всё чаще становятся объектами исследований историков. Культурный подход, применяемый историками, позволяет изучать процесс формирования региональной идентичности (regional identity) и приводит к интересным решениям в этой области[31]. Напротив, уменьшение интереса профессиональных историков к государственной истории, подчеркивает американский ученый Адам Маккеун, приводит даже к призывам «спасать историю от нации» (rescuing history from the nation)[32]. Неслучайно, в 2000 г. отмечал на XIX Международном конгрессе исторических наук в Осло, прозвучало: «В последнее время историки всё больше интереса проявляют к формированию современных регионов и к региональным процессам… Отмечается движение в сторону междисциплинарного изучения процессов региональной интеграции, с концентрацией на культурных барьерах, культурном разнообразии, идентичности и этничности»[33]. Следует заметить, что как исторический объект локальная история тесно связана с региональной историей, но имеет свою, в первую очередь, социокультурную нежели политическую специфику. Что касается самого концепта «локальная история», то он определён С.А. Гамаюновым как «история места, под которым понимается не территория, а «микросообщество», совокупность людей, осуществляющих определённую историческую деятельность[34], что соответствует нашим представлениям об этом объекте.

Схожую позицию мы находим у норвежского историка Олы Алсвик, которая пишет, что локальная история может быть определена несколькими способами. По её мнению - это история местных общин (history of local communities) и учреждений (institutions), или более точно: локальная история занимает определённую страту (stratum) в исторических исследованиях (historical studies), ниже национального уровня (below the national level), но выше уровня семьи и индивидуума (family and individual). Это определение сосредотачивает исключительное внимание на локальной истории как отрасли изучения прошлого. Однако с «норвежской точки зрения», местная историческая деятельность имеет другой важный аспект: это - популярное движение (popular movement). Исследования поощряются значительной общественной поддержкой, что придаёт локальной истории необычно сильную позицию в Норвегии[35].

Из этого рассуждения видно, что локальная история должна сосредоточивать внимание, главным образом, на социокультурном контектсте местной истории. Такое представление совпадает с нашими взглядами об исследовательском поле локальной истории. Однако мы не можем принять деление объектов исторического исследования по уровням/значимостям, так как оно соотносится с давно знакомой нам эрудитской/эмпирической историографической практикой, где есть ценностное отношение к «фактам», источникам (например, – «второстепенные») и пр.

Сегодня в станах Западной Европы и в США при университетах и колледжах работают многие десятки научных центров, занимающиеся проблемами локальной истории вообще, а так и конкретными направлениями локалистики, например городская и сельская истории.

В Англии Лейцестерский университет издаёт журнал «Городская история («Urban History»). Как указывает его редактор Ричард Роджерс, городская история занимает особое место в исторических изучениях, так как именно в этой области наблюдается наибольшее количество «междисциплинарного сотрудничества» (interdisciplinary contributions). Подтверждением этому является тот факт, что каждый выпуск журнала включает исследования на социальные, экономические, политические и культурные темы. По существу, «Городская История» является форумом, стимулирующим дискуссии по историографическим и методологическим проблемам (stimulating debate on historiographical and methodological issues)[36]. Не меньший к городской истории интерес наблюдается и в других европейских странах. Так в Стокгольме ещё в 1919 г. был открыт «Институт Городской Истории». В настоящее время Институт сотрудничает как с отдельными историками, так и с институтами, изучающими локальную историю в Дании, Финляндии и Норвегии. С 1973 г. его сотрудники раз в три года организуют семинары по Скандинавской локальной истории. Главная цель Института заключается в пробуждении интереса к городской, муниципальной и локальной историям. Работы сотрудников института публикуются в сборниках: «Обзор городской и муниципальной истории» («Revy över stads - och kommunhistoria»), «Изучение городской и муниципальной истории» («Studier i stads - och kommunhistoria»), а также в «Локальной истории» («Lokalhistoria») и других периодических изданиях (в том числе на английском языке)[37]. Одним из таких изданий стал сборник, затронувший гендерную проблему «Женщины в городах: социальная позиция городской женщины в историческом контексте», составленный интернациональным коллективом историков. Соредактором этого труда выступил директор шведского «Института городской истории» профессор Ларс Нилссон[38]. В Соединённых Штатах Америки уже на протяжении нескольких десятков лет выходит «Журнал городской истории» («Journal of Urban History»), а, в последнее время большой популярностью пользуются исследования в области истории города в экологическом контексте[39].

С той же мерой интереса исследуется сельская история. В издательстве Кембриджского университета «Королевское историческое общество» с 1990 г. издаёт журнал «Сельская история: экономика, общество, культура» («Rural History: Economy, Society, Culture»), на страницах которого историки публикуют материалы, касающиеся проблем прошлого сельской местности Англии и других стран. Там можно найти интересные статьи, написанные в проблемных полях новой культурной и гендерной историй, микроистории, новой социальной истории, интеллектуальной истории и т.д. Так, Дженис Хелланд рассматривает две выставки конца XIX в., устроенные высокопоставленными женщинами в Лондоне, «романтизировавшие сельские кельтские края». Автор пытается обозначить место этих женщин в обществе «как городских энтузиастов сельского опыта» (as urban enthusiasts of the rural experience)[40]. Статья Девида Флетчера посвящена социальному значению границ округа (parish boundary). Он оценивает значение этой территории, а также её собственные границы (its own boundaries) в сознании жителей, во взаимоотношениях центрального и местного органов власти[41].

Большую научно-исследовательскую и коммуникативную работу по пропаганде знаний местной истории ведёт журнал «Локальный историк» («The Local Historian»), издаваемый «Британский ассоциацией локальной истории» («The British Association for Local History»)[42]. Последние годы журнал издаётся не только на бумажном носителе, в электронном виде его материалы можно найти в сети Интернет. Здесь мы обнаруживаем много материалов, соответствующих потребностям «новой исторической науки». Особое внимание привлекают статьи, в которых поднимаются проблемы теории локальной истории. Например, его редактор Алан Кросби задаётся вопросом, что является локальной историей. Историк подчёркивает тот факт, что каждое сообщество в каждой стране имеет свою локальную историю. Однако надо учитывать, что локальная история несёт в себе не только «удобные и подходящие предметы» (comfortable and congenial subjects) для изучающей и читающей публики. Локальная история – это не национальная история, «разбитая в куски» (broken up into chunks). Сама национальная история, в намного большей степени, чем это принято считать, является «собранием локального исторического опыта» (aggregation of the local historical experiense)[43]. Последнее замечание английского историка особенно привлекательно, так как он не размещает на этажи значимости исторические объекты. Более того, Кросби даёт понять, что без опыта локальных сообществ не состоялся бы опыт национальной истории.

Таким образом, локальная история существенно дополняет историю национальную, обращает внимание не на узко политическую историю и не на главные события национальной исторической драмы, а на историю социокультурных сообществ. Тем не менее, сам вопрос о предмете и объекте локальной истории является не вполне прояснённым, что отмечает и Кросби. Одни учёные укладывают локальную историю в чисто географические территориальные рамки и, им представляется, что границы округа (parish) или графства (county) должны определять периметр для нашего исследования. Возникает справедливый вопрос. Не являются ли географические границы искусственными конструкциями, не имеющими никакого отношения к социальным, экономическим и культурным моделям (patterns) локальной истории? – спрашиваем мы вслед за редактором журнала.

В то же время вызывает сомнения и позиция других историков, которые утверждают, что локальная история должна изучать «небольшую» территорию, но на протяжённом временном отрезке, так как чем большая территория исследуется историком, тем больше обезличенности (more impersonal) присутствует в работе. Наши сомнения связаны не с ограниченной территорией, не с расширенной хронологией изучения. Создаётся впечатление, что такая формулировка (geographical district) отрывает разные локальные истории от истории национальной и ведёт к созданию замкнутой модели историописания, а это в научном смысле бесперспективно. По словам Кросби, изучая такой объект как локальная история всегда надо учитывать, что региональные (regional), национальные (national) и международные (international) величины имеют важнейшее влияние на локальную историю и всё что происходит в индивидуальной локальной области не должно быть замкнутым (self-contained) и рассматриваться в изоляции. Следует учитывать явление «цепной реакции» (chain reaction) в локальной истории, когда, то что произошло за тысячу миль, может помочь объяснить собственно интересующий нас случай[44]. Нам ещё придётся вернуться к проблеме территориальных рамок исследований в следующей лекции.

Ученые, обращающие свой взгляд к локальной истории, встают перед другой сложной проблемой баланса между академическими и любительскими знаниями. Именно на это обращает внимание в своей статье Маргарет Бонней. Она не допускает достижения такого баланса средствами примитивизации исследований, которые обязаны оставаться академичными, но учитывать и интересы непрофессионалов. Историки должны отходить от «местного, ограниченного» (narrowly parochial), «стимулировать споры по новым подходам и методам в локальной истории» (new approaches and methodologies in local history)[45].

Новая локальная история, обратившая своё внимание на новые методы исследования, не может пройти мимо источниковедческих и эпистемологических проблем. Поэтому эти вопросы нашли отражение на страницах рассматриваемого журнала, в котором выделена проблема интерпретации источников. В частности, идёт разговор о «пристрастном источнике» (biased source) и его информативных возможностях [46]. В другом месте английский историк ставит вопрос: «Действительно ли истинная объективность – иллюзия (Is true objectivity an illusion), цель, которая останется до конца неуловимой?» Свой ответ он выразил в пожелание: мы никогда не можем иметь полной картины (complete picture) прошлого, понятие «тотальная история» является идеалистическим стремлением (idealistic aspiration), а не практической возможностью – но мы можем продвинуться к пониманию того, что случилось[47].

Следует добавить, что современные историки стали довольно чувствительны к проблемам межкультурных отношений и мультикультурализма. Об этой проблеме, мы отдельно поговорим в следующей лекции, сейчас же хочется отметить, что в качестве перспектив своего журнала Алан Кросби называет вопросы «перемещения этнических меньшинств» нехристианского происхождения. Он отмечает, что вопросы развития «мульти-конфессионального общества» («multi-faith» society) пока не нашли отражение в номерах «Локального историка»[48]. На страницах другого журнала – «Сельская история», Делия Гарретт поднимает проблему взаимодействия и «местного разногласия» (local dissension) представителей религиозной общины методистов в англо-уэльской пограничной области[49]. Джесси Ембри исследовала проблему технической помощи, оказываемой Ирану правительством США в 50-60-х гг. XX в.[50] Исследованиям взгляда на «Другого» в контексте городской истории посвящена статья Вернера Шварца в специальном выпуске (Urban Cultures) «Австрийского исторического журнала». Исследователь отметил, что проводившиеся в Вене выставки типа «Volksprater», где были представлены «экзотические люди» аккумулировали не просто дискурсы о «диком» и «экзотическом», но фактически становились предметом обсуждений о «странном и знакомом» в пределах собственного общества городских посетителей[51].

В отечественной исторической науке уже целое столетие присутствует понятие «краеведение» как название местной исторической практики и появившееся позже «историческое краеведение». Сотни историков, специалистов и любителей – краеведов работали и продолжают успешно работать в рамках этого направления. Ими по крупицам воссоздается прошлое российской провинции, сохраняются памятники старины, пишутся биографии провинциальных учителей, купцов, промышленников, меценатов и т.д. Однако историческое краеведение является только одним из направлений изучения местной истории, а современная профессиональная историография предлагает разнообразие методологических подходов к изучению региональной истории. Следовательно, новая локальная история не столько спорит с краеведением, сколько идёт своим путём исследований как локального, так и более


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: