double arrow

Глава первая. Дискуссии об исторической психологии


Предыстория: Вико-Декарт. Дискуссия об исторической психологии как специальной гуманитарной дисциплине обрамлена более общими методологическими соображениями о соотношении естественных и социально-гуманитарных наук. Если «внутреннее» ядро прений завязалось не раньше появления истории и психологии как двух отдельных профессиональных наук Нового времени, т.е. около середины XIX в., то его общеметодологическая оболочка существует дольше. Архитектура европейской науки Нового времени просматривается с XVII в. С этого же века становится ясно, кто архитекторы. Это – отцы европейского естествознания Галилей, Декарт, Ньютон, Лейбниц, которые ещё и философствуют или отводят эту роль тем, кто философствует principalement. Возводимая ими и по их лекалам европейская наука к XVIII в. - уже явственно сооружение естественнонаучного стиля и вкуса. Однако строится она не на пустом месте. Существовавшие со времён Средневековья гуманитарные занятия, Humaniora, никто не отменял. Потерявшее монополию основополагающей учености, книжно-риторическое знание не теряло ни культурных претензий, ни запаса эвристических идей. Готовился очередной синтез, свойственный европейской модели развития. Её отличие от восточной в том, что она избегает альтернативы «разрушение или воспроизводство старого». При качественных изменениях в обществе сохраняется высокая преемственность эпох.

В предыдущем крупном культурном синтезе эта модель смогла свести казалось бы несовместимое: греческую мысль и библейскую веру. Теперь брались не менее поляризованные начала: математизированное неаксиологическое изучение природы (опора технической цивилизации) и книжно-риторический свод традиционных ценностей. Я не имею возможностей и намерений излагать генезис новоевропейской науки, тем более цивилизации. Однако попытаюсь определить, что именно и как синтезируется в науке об историческом человеке. По ряду причин наша дисциплина оказалась предельным случаем гуманитарности в сообществе психонаук. Только она занимается толкование текстов и не имеет живого испытуемого для экспериментальных исследований. Это было источником громадных затруднений для её психологического самоопределения и временами обсуждалось на уровне технических согласований аппаратов двух наук. Но вопрос, конечно, не технический и в указанной плоскости нерешаемый. Он относится к сути перехода от одного типа знания, традиционалистского, к другому, современному. В первом типе знания человеческие ценности просто переносятся от поколения к поколению. Во втором же эти ценности изучаются, т.е. ценностный перенос во времени блокируется или, по крайней мере, затрудняется.

Итак, зародыш новоевропейской дискуссии об исторической психологии можно усмотреть ещё в XVIII в., в книге Дж. Вико ««Основания новой науки об общей природе наций». Слово «историческая психология» в те времена ещё не придумано, да и термин «психология» ещё не в ходу, однако труд итальянского мыслителя – подлинное обоснование науки о человеке в его истории, и труд – полемический. Автор «Новой науки» диспутирует с Декартом и с картезианской логикой А. Арно и П.Николя. Эту логику Вико уличает в неоригинальности, декартовскую же доктрину человека в непригодности для жизни, т.к. нарисованного Декартом человека «не существует в природе»[41]. Вико преклоняется перед Платоном и Тацитом. Они, а не Декарт, представляют для него подлинных исследователей человека. «Тацит видит человека таким, каков он есть, а Платон – таким, каков он должен быть…Тацит нисходит во все те установления пользы, которые среди бесконечных и иррегулярных случайностей, среди коварства или удачи могут создать человека практически мудрого»[42]. Вико ценит древнеримского историка за искусство воссоздания характеров, у греческого же философа надеется найти приемы постижения прошлого, которые позволяют проникать в глубь поэтических мифов. Профессор захудалого Неаполитанского университета вознамеривается опровергнуть авторитет Р. Декарта в том, что касается трактовки науки. Французский мыслитель в начале «Правил для руководства ума» утверждал единство познавательного метода: «…все науки являются не чем иным, как человеческой мудростью, которая всегда пребывает одной и той же»[43]. Его итальянский оппонент уверен, что мышление разнообразно. Против логико-математического метода он выдвигает другой, историко-филологический. В век, когда наблюдение и эксперимент были опорой независимых исследователей, профессор из Неаполя имел смелость довольствоваться этимологическим толкованием слов, образец которого он нашёл в «Кратиле» Платона. Итальянец восхваляет логику Аристотеля, метафизику и риторику XVI в. Его произведение воспринималось как старомодное и реакционное. Как отмечает Гадамер, «проект «новой науки» основывается на старых истинах» [44]. «Вико жил в нетронутой традиции риторико-гуманитарного познания, и ему оставалось лишь обновить всю значимость её неустаревших прав»[45]. Смысл традиции «уже недоступен для осознания наукой XIX века» (там же). В начале же XVIII в. естествознание и гуманитарные занятия выступают на равных. Вико не очень-то стремится дополнить науки о природе науками о духе. В этом его отличие от Дильтея и даже от более близкого Гердера. Эпистемологический дуализм станет гуманитарным геройством в век непререкаемого авторитета естественных наук. В начале же XVIII в. физико-математическое знание ещё не кажется венцом человеческой мысли. Вико считает возможным обойтись без наук о природе. Его аргументация состоит в том, что природу создал Бог и посему её суть для человека закрыта, продукты же рук, ума, фантазии земных существ – совсем другое дело. »Человеку понятно лишь то, что сделано им самим « - повторяет неаполитанский профессор.

Наука без естествознания – весьма фантастическая картина. Однако книга Вико не фантазия, а довольно любопытный опыт гуманитарного монизма, удостоенный лишь недоумённым пожатием плеч в век восходящей технической цивилизации. Благодаря Вико мы знаем, что монизм может быть не только естественнонаучным, но и гуманитарным. Конечно, нечто подобное можно вычитать из гносеологии Средневековья. До Нового времени учёные толкуют тексты; говоря современным языком, они гуманитарии. Рукомесло механических устройств, исчислений, препаратов, рудознатства, врачевания и т.д. допускается для нужд человеческой жизни, но ему противопоказано углубляться в сущности. Это не его занятие. В книге мира часть глав отведена природе. Свойства планет, минералов, растений, живых тел определяются в таких же диалектических дискуссиях и книжных экзегезах, как атрибуты Бога, ангелов, души; к ним ищут символические толковательные ключи, как и к самым возвышенным предметам.

Но роль «новой науки» не исчерпывается только обновлением тысячелетних прав книжной учености на фоне нарастающей конкуренции естествознания. Книга Вико – такой же новоевропейский познавательный проект, как и добившиеся более звёздной судьбы труды Декарта, Локка, Лейбница. Вико не менее, а может быть, и более, чем его коллеги-конкуренты с естественнонаучным уклоном, секуляризованный мыслитель, поскольку заменяет картину Творения на историю человеческих креативностей. Против логико- геометрической последовательности, выращиваемой из cogito с помощью приборов, он предлагает протяженность эпох, выращиваемой гражданским сознанием с помощью художественного воображения.

Разные способы построения времени: исторический и физическийИтальянский профессор хочет воссоздать облик и последовательность ушедших поколений, опираясь на то, что ими создано. А создано немало, и науке об историческом человеке есть, что изучать. В первую очередь – миф, язык, религию, поэзию. Исследуя это наследие человечества, можно понять, что первоначальный язык человечества – образный и, что, как это ни удивительно звучит, поэзия возникла раньше, чем проза. Она адекватна двум эпохам человечества, которые Вико называет «век богов» и «век героев». Следующий затем «век людей» пользуется более соответственным его нравам логическим выражением.

Вико был младшим современником И.Ньютона. Две очень различные фигуры европейской мысли сходятся в интересе к темным символическим текстам. Про Ньютона-нумеролога можно сказать, как о Вико, что он повторяет старые истины. Во всяком случае, привязан к старым загадкам. И великий физик, и профессор риторики в сокровенной части своего мировосприятия не отделились от пуповины креационизма и лелеют вполне средневековые сверхзадачи. По циклам человеческой истории Вико мечтает заглянуть в цели Провидения. Ньютон же, как выяснилось, солидную толику своего математического гения уделил определению даты конца мира. Указанные искания двух умов ранней современности по-средневековому анагогичны, т.е. заглядывают в тайную тайных Творца. Только пользуются они разными приемами. Вико применял этимологические толкования слов и сравнение писаных историй разных народов. Ньютон искал заветное число в Апокалипсисе с помощью математических вычислений. В ретроспективе новоевропейской науки позитивные результаты двух доктрин отрезаны от их эзотерически-эсхатологической подпочвы и оценены с точки зрения вклада в теоретико-эмпирическое знание. Достижения Вико, конечно, несравнимы с ньютоновскими, но и неаполитанский профессор позитивным наукам кое-что оставил. Во-первых, принцип анализа человека по его произведениям ( »человеку понятно лишь то, что сделано им самим «). Правда, оригинальное «понять», наверное, всё-таки не есть «узнать». Скорее, заглянуть в Замысел, передать состояния людей, уже такое испытавших. Во-вторых, передать. Новая наука есть воспитание наций на примере прошлого. Сам циклизм истории изменить нельзя. Он установлен Вико «научно», посредством сравнительного метода. Время богов сменяется временем героев, а потом следует время людей. Вслед за этим цикл повторяется с начала. Однако качество истории может быть улучшено, поскольку человечество имеет память и способность учиться на примере прошлого. Историко-антропологический проект знания настаивает на коллективном характере научного самопознания. Этим он отличается от естественнонаучного. Декарт пишет, что «большинство голосов не является доказательством, имеющим какое-либо значение для истин, открываемых с некоторым трудом, так что гораздо вероятнее, чтобы истину нашел один человек, чем целый народ»[46].

Для Вико же, истины истории и предания, верования народов – одно и то же. Не составляет исключение и разум, являющийся на последнем витке цикла. Суть новой науки состоит в распространении гражданских добродетелей. Чем больше людей охвачено знанием – тем крепче устои общественного порядка, и тем благоприятнее будет протекать следующая фаза исторического круговорота.

Предполагаемая «Новой наукой» универсальная история психологизирована. Ирония, однако, в том, что когда в поддержку истории человеческих эпох появится наука психология, она будет приводиться к тому логико-математическому методу, противовесом которому Вико и мыслил свою науку. Несмотря на то, что попытка Ньютона привязать историческую хронологию к историческому времени окажется столь же неудачной, как и попытка Вико трактовать математику с помощью риторики.

На следующем витке научных обсуждений историческая психология появляется как предмет и как обозначение научных занятий, соприкасающих историософию с эмпирическим изучением человека. Историософия шла от немецких романтиков и от Гегеля. Вкладом романтиков был «дух народов», который они изображали в художественных образах. Для Гегеля дух был диалектическим превращением идеи. Искания « духовной сути» разных народов не ограничивались художественными зарисовками и философскими системами. Говорили и о науке, которая взяла бы на себя труд систематических и обоснованных фактами доказательств. Такую науку намечал в 18 в И.Г. Гердер; его труд представлял собой беллетризированую всеобщую историю от начала Земли до нашего времени. Жанр таких многостраничных компендиумов, объединявших массу сведений по физиологии, физической антропологии, этнографии, истории вокруг рассуждений о месте человека в мироздании продолжал существовать в Германии и далее. С 1850х годов он попеременно обозначается или как антропология, или как психология. Последний термин получает преобладание по мере того, как дисциплина под указанным названием получает обаяние точных лабораторно-математических занятий. С этого времени ведут начало опыты по скрещиванию гегелевско-романтической историософии с наукой о психических функциях. Первоначально это делалось довольно безыскусно и прямо: как применение заимствованных из передового знания объяснений к народно-духовному материалу. Термин «историческая психология» пущен в научный оборот немецким творческим дуэтом Г.Штейнталя (1823-1899) и М. Лацаруса (1824-1903). Собственно, сначала было словосочетание «психология народов» (Volkerpsychologie). Первым его употребил М.Лацарус в статье 1851г.[47] (Lazarus, 1851), предлагая создать науку с таким названием для изучения духа народов. Предложение молодого философа прозвучало вполне актуально. Имелось убедительное разъяснение В. Гумбольдта (1767-1835) о том, что народный дух проявляется в языке, что язык есть «внутренняя форма», «энергия», работа народного духа. Когда дух работает в языке над своим выражением, он пользуется звуками и таким образом производит внешнюю языковую форму. А вот особенные приёмы, какими звуки переходят в мысль и формулируются в умственное содержание, есть внутренняя форма языка. Она у каждого народного духа своя, особая. Эти идеи закладывали философию языка, наводили на мысль, что и к духу можно подступиться с доказательными научными методами. Но Гумбольдт умер, и народный дух оставался полухудожественным представлением романтической эпохи. В 1855г. предложение Лацаруса о новой науке обсуждает лингвист Штейнталь. В книге «Грамматика, логика и психология» (Steinthal, 1855) он примеряется к «внутренней форме» Гумбольдта с естественнонаучными объяснениями. Так, в появлении языка определённую роль играют междометия. В этих звуковосклицаниях выражаются эмоции, присутствует смысл, в то же время они – простые рефлекторные движения организма. Нельзя ли предположить, что простейшая речевая коммуникация дограмматична и каким-то образом направляется звуковыми рефлексами, т.е. под внешней формой закладывается внутренняя форма? Оставляя в стороне лингвистический смысл гипотезы, обратим внимание на готовность связать физиологический рисунок речи с философской категорией духа. В 1860г. учёные стали издавать «Журнал психологии народов и языкознания», чтобы развивать заявленную ими науку. Она должна стать столь же основополагающей для познания истории, как физиология для познания жизни. Психология народов разделяется на две дициплины: историческую психологию народов (Volkergeschichtliche Psychologie) и психологическую этнологию ( Psychologiche Ethnologie)[48], ( см. Lazarus, Steinthal, 1860). Первая дисциплина – теоретическая, аналитическая, вторая – конкретно-историческая, описательная. Изучение народов трактуется авторами много шире, чем сейчас. Нынешняя наука об этносах ( этнография, этнология) есть по преимуществу описание «экзотических» народов, основанное на полевых данных. Народная психология Лацаруса и Штейнталя имела за собой беллетризированные истории европейских наций и философские доктрины духа. Множилась литература о путешествиях в далёкие страны, к туземцам; параллельно с изданием Лацаруса и Штейнталя их соотечественник А.Бастиан публиковал многотомные материалы о своих экспедициях в разные уголки земного шара, снабжая их путаными теоретическими рассуждениями. Однако специальные исследования туземцев психологическими методиками, и вообще систематические полевые исследования, были ещё впереди. Материал Лацаруса и Штейнталя – преимущественно литературный. Объект новой науки замышляется очень широко – это всеобщая история, все народы, как «отсталые», так и культурные, все сферы их жизни, и духовные, и материальные. Чтобы уйти от философских спекуляций и основать позитивную науку по вкусу своего времени, учёные хотят опереться на психологию. В середине 19в. «последнюю стали рассматривать как единственный раздел философии, приближающийся к экспериментальному естествознанию, Психологию конструировали как основу так называемых наук о духе, или психологических наук, подобно тому как механику или учение об энергии как основу естественных наук, стремясь найти психологические законы истории, чтобы поднять её таким образом до ранга науки, т.е. до некоторой аналогии естественным наукам»[49] . Нет сомнения в том, что эта наука поможет проникнуть в законы истории, однако, во-первых, к 1860г. она ещё только собирает своё лабораторное хозяйство, и. во-вторых, как применить эти грузики, циркули, хронометры, свистки к мифу, религии, праву, политике? Главной опорой для Лацаруса и Штейнталя стала доктрина их соотечественника И.Ф. Гербарта, который, правда, не дошёл до лабораторных изысканий, но смог заговорить о душе словами, напоминавшими теоретическую механику. Первоэлементами душевной жизни в психологии Гербарта выступают представления. Они притягиваются и отталкиваются подобно физическим частицам. Существует психическая динамика и статика. В ней действует закон апперцептивной массы. От сгущения представлений возникает осознание умственного материала. Если количественно определить интенсивность представлений, то открываются путь к математической науке о душе . Это звучало заманчиво и солидно. Штейнталь и Лацарус были склонны продолжить умозрения относительно сгущения и объединения представлений на материале культуры. Миф – это первое проявление апперцепции представлений. Язык, наука, литература возникают потом, по мере сгущения духовного потока. Работы Штейнталя заслужили довольно высокую оценку историков лингвистики благодаря последовательному сближению языка с мышлением, а также вовлечением в круг лигвистического анализа фольклорного материала. Что касается исторической психологии народов, то оказалось, что обеспечить науки о духе общими принципами весьма сложно. Навести мост между психофизиологией, «ментальной механикой» и коллективной историей не удалось. Помимо деклараций о намерениях, в активе журнала были сравнительно-лингвитические штудии Штейнталя, соприкасавшиеся с идеей 1860г. слабо. Разрыв между первоначальным замыслом и действительным профилем журнала был явным, и в 1890г. он был переименован в «Журнал общества народоведения».

Коллега и конкурент первых народно-психологов В. Вундт считал, что они неудачно выбрали для своей дисциплины основополагающее понятие и психологическую основу: «Эта неопределённость понятия повлияла и на зачатки новой психологии народов. В обосновании этой новой дисциплины Штейнталь исходил из философии Гегеля и сходных с нею идей Вильгельма Гумбольдта. Когда он впоследствии сошёлся с гербартианцем Лацарусом, то счёл нужным подчиниться в своих суждениях своему более сведущему в философии коллеге. Таким образом и случилось, что мысль Гегеля о национальном духе была облечена в одеяния совершенно неподходящей к ней философии. Для создания действительно оправдывающей возлагаемые для неё надежды психологии народов необходимо было претворить гегельянскую диалектику понятий в эмпирическую психологию актуальных душевных процессов. Гербартианская же атомистика души и «национальный дух» Гегеля относились друг к другу как вода и огонь. Индивидуальная субстанция души с её косной замкнутостью оставляла место лишь для индивидуальной психологии. Понятие о ней могло быть перенесено на общество лишь с помощью сомнительной аналогии»[50] .

Сам Вундт если и применял Гегеля к психологии, то гораздо более опосредованно и сложно. Никакими диалектиками он не пользуется и остаётся убежденным противником «спекуляций». Аппарат созданной им психологии он считает вполне достаточным для обоснования всего знания, в т.ч. гуманитарно-исторического. Соприкосновение с гегелевской телеологией имеет место, когда на уровне высших психических функций прорабатывается концепция целеполагания. Волевой, ценностно-ориентированный характер истории выводится у Гегеля из замысла Абсолютной идеи. Вундт объясняет поступательный ход истории не трансцендентно, а психологически, снизу. Причем, произвольность имманентна у него самой психической причинности, заложена в ней. Детерминизм сопрягается с телеологией.

Э. Трёльч отмечает, что «ценность и долженствование происходят непосредственно из обращения причинности в телеологию, и это обращение полагается, по-видимому, (Вундтом – В.Ш.) уже в самой причинности. …Для «наук о духе» это «обращение» имеет особенное значение; благодаря ему только и получает свой подлинный смысл возвышение «математических величин естественных наук» в «качественные ценностные величины наук о духе», и прежде простой причинный масштаб прогресса как возвышающейся организации и взаимосвязей становится вместе и шкалой ценности»[51].Бесценностные (value-free по-современному ) методы опытной науки аксиологизируются без обращения к прямому опыту ясности декартовского cogito, посредством слияния причинности и целеполагания. Уподобление методологического детерминизма мотивационно-волевому компоненту психики происходит посредством выдвижения частных положений, например, противоположности желания и нежелания. Психологический механизм должен синтезироваться с другими душевными формами и дать, в конечном итоге, историческую траекторию причинно-целевого движения. Мы должны помнить, что для Вундта эти положения – не постулируемые спекуляции, а устанавливаемые в эмпирическом материале положения. Само исследование выявляет и строит психолого-историческую процессуальность. При разнесённости методолого-обосновательной и конкретно-исследовательской частей вундтианы ( каждая составит по полке томов), громадном объёме задействованного материала, было трудно уследить за всеми участками непрерывного шестидесятилетнего системостроительства. Коллеги, как правило, спорили с её отдельными частями и редакциями, но мало кто оценивал замысел: вырастить по клеточке, изнутри, весь объем человеческой истории. Гуманитарные науки переформировывались по этому замыслу в прикладные дисциплины вудтовской Totalpsychologie. В последних оценках Вундтом своего места в германской культуре мелькают сравнения с Гегелем. Скорее, с Гегелем «Энциклопедии философских наук», построившим всё знание по линейке своего метода. Но это, пожалуй, ретроспекция жизненного пути. Главный корень Вундта естественнонаучный. Он считает ниже своего достоинства пользоваться такой упрощённой диалектической разметкой, как «тезис-антитезис- синтез», он доверяет вычисление просторов истории лабораторно откалиброванным эталонам психической размерности. Его замысел продолжал стратегию великих естествоиспытателей-мыслителей XVII-XVIIIвв., их выращиваемую из собственных исследовательских результатов эпистемологию, подаваемую как всеобщий научный органон. Однако он распространяет замысел на уже вполне автономизированную сферу гуманитарных занятий, чуждую лабораторным приёмам, и он вынужден примешивать к детерминизму естественника телеологию онтологического пошиба.

Сейчас скажут, что вундтовская «калибровка» не удалась, что вундтовский психологизм не был принят наукой, что его базис – лабораторный интроспекционизм – быстро потерял популярность. Однако нельзя отрицать, что идея «научно» поверить историю экспериментальными когиматизмами некоторое время владела если не умами, то воображением учёного Запада. И прельщали его главным образом необозримые, кропотливые и труднопостижимые занятия Вундта. О вундтовской парадигме пишут, как о первой фазе современной психологии, сплотившей разнородные устремления в познания души вокруг стандартизированной опытно-лабораторной работы. Я склонен трактовать её шире, в соответствии с данным выше определением парадигмы современности, т.е. как случай применения человеческого (психологического) масштаба к истории. В представлении современных психологов, работа «психологической калибровки» выглядит самодостаточной. Такой подход можно счесть проявлением разумной сдержанности при определении прерогативы используемого ими метода. Однако и весьма распространенным преувеличением, известным этнографам, которые сообщали, что туземцы фетишизируют и даже обожествляют свои рабочие инструменты и утварь. К указанному преувеличению Вундт, возможно, также приложил руку, но в другом сравнительно с послевундтовскими психологами масштабе. Корни метафизически обосновываемой и эмпирически исследуемой целепричинности, как обнаружил Трёльч, выходят у Вундта за рамки земной истории, « и это исследование опять-таки оказывается возможным для Вундта благодаря его основному учению об обратимости причинности в телеологию, которое чрезвычайно облегчается включением апперцепций и синтезов в рамки строгой причинности. Проникающие в последнюю апперцепции и синтезы, которые содержат уже в себе самих целевые и смысловые элементы, при такой обратимости проявляют себя целями, как бы включенными изначально и космически закономерно в причинную цепь»[52].Однако ограничусь земной историей.

Дискуссии об исторической психологии в СССР. Уже при жизни Вундта сплетённая им полная цепь исследовательских опосредований непосредственного Я от лабораторного замера до исторического толкования стала казаться слишком искусственной и вычурной. Предложенный автором тотальной психологии инструментально-теоретический синтез распался. Понятие научной психологии почти слилось с идеей изучения наличного испытуемого приёмами, имитирующими математическое естествознание, а гуманитарии удовольствовались интерпретациями текстов, не затрудняясь теоретизированием. Но, в отличие от подробностей авторского проекта психолога-энциклопедиста, термин, соединявший воедино историю и психологию, не забылся. Он будировал охотников до трансдисциплинарных предприятий и раздражал работников экспериментального человекознания. «Исключительно эмпирические» и «гегелеподобные» мегазамыслы стали чужды нормальным ( в куновском понимании ) психологам. Однако планы соединения исторической и психологической наук не были оставлены. Впрочем, там, где последнее укреплялось в самодостаточности и научной респектабельности, дискуссий об исторической психологии не наблюдалось.

Этого нельзя сказать о советской психологии. Она была явно маргинальной. Во –первых, в мировой психологии, центр которой заполняли национальные школы Германии, США, Франции, Великобритании. Во-вторых, у себя дома – её дозированное развитие под присмотром партии и правительства перемежалось с балансированием на грани выживания. В-третьих, была и внутренняя маргинализированность, заложенная в самой научной архитектуре советской психологии. Корпус её теоретико-исследовательских и прикладных областей стоял на плохо приспособленном для него фундаменте марксизма.

Гегелевская историософия оказалась затребована психологией уже не косвенно, а в прямом, диалектическом исполнении. Коммунистическая Россия долго оставалась единственной страной, где такой ход мысли стал возможным и даже преобладающим. Исторический подход к человеку считался в СССР одним из главных отличий советской марксистской науки от западной, буржуазной. Идеологическая обязанность обосновывать исследование категориями истмата и диамата не миновала и нашу психологию. Среди стереотипно- ритуальных поминаний историзма и диалектики только небольшое число трудов можно счесть серьёзным применением исторического метода в науке о психике. Но именно они в значительной степени и определили оригинальный профиль российского человекознания в ХХ в. Причём, до такой степени, что историческая психология считается на Западе преимущественно российским продуктом, а сам термин «историческая психология» ассоциируется у зарубежных учёных прежде всего с именем Л.С. Выготского и его кругом.

Такая репутация не лишена оснований. Дискуссии об историзме психологического знания или о специальной дисциплине, изучающей психику в истории, долгое время не имели для западной науки такого значения, как для советской и российской. Приобретая же в последние два-три десятилетия более широкий резонанс, они должны учитывать мнения из России. Спор вёлся вокруг того, являются ли психологические законы преимущественно натуральными (собственно психологическими) или преимущественно историческими, социальными ( соционатуральными) и каков характер изучающей их науки. По отношению к специальному исследованию психологии прошлого возникали вопросы :может ли наука без живых испытуемых называться психологической? Не является ли сам термин «историческая психология» столь же логически ошибочным, как, скажем, «марсианская география» или «зоология папоротников»?

Одним из первых в СССР обоснований исторической психологии (и, кстати, употреблений термина) была книга И.Ф. Куразова «Историческая психология. Опыт построения марксистской методологии психологии» (1931). Автор, кающийся рефлексолог (это направление в СССР подверглось разгрому), подметил, что т.н. объективные психологи не нуждаются в истории. Они связали себя естественнонаучным методом и обслуживанием текущей жизни современного общества. Бывший рефлексолог довольно низкого мнения о психологической науке без души. Для него даже философ-идеалист лучше безыдейного практика и сциентиста. «Понятие «душа» в старой психологии и было определением единства, целостности всех субъективных явлений. Психология «без души» оказалась психологией и без целостного понимания субъекта. Эта целостность субъекта была заменена позитивистской совокупностью психических явлений» (Куразов, 1931, с. 177). История субъективных явлений, в первую очередь, явлений сознания, должна быть изучена, чтобы возродить целостное понимание человека, разумеется, уже под другим, чем «душа», обобщением. Это дело исторической психологии, которая поймёт место психологической науки в поступательном движении познания. Куразов предполагал, что «субъективные явления» будет изучать особое, историческое направление в психологии.

Дискуссия шла на периферии современной психологии, утверждавшейся как наука об индивидуальном испытуемом и его процессах. Обе стороны спора имели возможность ссылаться на В. Вундта, но по разным причинам далеко не всегда ею пользовались. ХХ в. помнил о ведущем архитекторе и строителя современной психологии, однако, забывал, какой именно краеугольный теоретический камень он положил в фундамент её здания. А назывался этот камень принципом процессуальности. Вундт, как и большинство людей с естественнонаучным образованием, презирал метафизику. Он отказывался рассматривать душу субстанциально, но был готов делать это процессуально. Иначе говоря, умозрительным определениям он предпочитал опытные исследования. Принцип процессуальности требовал локализовать объект познания в пространстве научного наблюдения, тогда — лабораторно-интроспективного; таинственная сущность человека попадала в перекрёст экспериментальных процедур.Но Вундт причислял к психологии также интерпретации культурно-исторических продуктов: языка, мифа, религии - и не видел в этом противоречия.

Возможно, потому, что цель, поставленная им психологии, была парадоксальна: ведь это - изучение непосредственного опыта. Зафиксировать таковой научными приёмами, естественно, нельзя, но можно приблизиться к нему рядом приближений. Психология подступается к слитной целостности человеческого сознания как должна и может наука: опосредуя непосредственное методами контролируемого исследования. В их число входят и самонаблюдение, и физиологические замеры, и описание памятников культуры. Зондирование структуры индивидуального сознания в лаборатории (экспериментальная психология) должно стыковываться с интерпретациями коллективных процессов речи, мышления, труда ( культурно-историческая психология) через единство объекта, теории, концептуального аппарата Totalpsychologie, через логику фрагментации первичного Я в дискретные единицы внешнего наблюдения. Нам сейчас ясно, что способности лингвиста, этнографа, историка составлять из элементарных двигательно-речевых, ритуальных, бытовых актов сложную ткань высших психических процессов сильно преувеличены Вундтом. Так же как и готовность гуманитариев при анализе групповой процессуальности идти по путеводной нити, переброшенной им коллегами-экспериментаторами от более простых, неколлективных процессов.

Возвращусь, однако, к диалектическим трансформациям советской психологии. Не углубляясь в достоинства и недостатки диалектического метода, смею утверждать, что для лабораторно-тестовой и массовой прикладной науки, в какую развилась современная психология ХХ века, он был бесполезен. Влияние гегельянства и марксизма на профессиональную психологию до 1917 г. мизерно, чего никак не скажешь о кантианстве, шеллингианстве, позитивизме, эволюционизме, прагматизме. Когда же марксизм стал обязательной государственной идеологией СССР, то дал всем советским наукам присадку избыточной историзированности, присущей всякой историософии. Теоретический путь отечественной психологии за семь советских десятилетий – сложная траектория из искренних усилий использовать для психологии сильные моменты учения К.Маркса и его имитаций.

Такую комбинация проглядывает и в творчестве видного советского психолога-философа С.Л. Рубинштейна. Его известность теоретика начинается в весьма зрелом возрасте со статьи «Проблемы психологии в трудах Карла Маркса». Изобильные цитаты из «Экономически-философских рукописей 1844 года» и «Капитала» были использованы против вундтовской психологии непосредственного сознания. Не отчёты лабораторной интроспекции, а «предметное бытие промышленности есть раскрытая книга человеческих сущностных сил, чувственно предлежащая перед нами человеческая психология»[53]. Таков теоретический подарок науке о психике классика марксизма-ленинизма, за который автор статьи его горячо благодарит. Рубинштейн не сомневается также, что «психология, для которой эта книга, т.е. как раз чувственно наиболее осязательная, наиболее доступная часть истории, закрыта, не может стать действительно содержательной и реальной наукой». Можно подумать, что после своего открытия учёный-марксист возьмётся за изучение указанной осязательной части истории, однако, это совсем не так. Изучать промышленность хотя бы эмпирическими приёмами психологии труда в СССР 1930х гг. было невозможно, потому что эта сфера исследований была уже ликвидирована. Что касается продуктов, процессов, товаров, технологий и других составляющих «тела промышленности», то всё это Рубинштейн анализировать не собирался. Его усилия сосредоточились на абстрактных построениях теории деятельности и весьма полезных сводках по западной психологии. Эмпирические работы, проводившиеся под руководством Рубинштейна, – вполне традиционные, экспериментальные. Смикширован им и прямой смысл другой марксовой цитаты: «…образование пяти внешних чувств –это работа всей до сих пор протекшей всемирной истории» и вообще всей исторической линии марксовой мысли.

Будучи вынужденной постоянно присягать принципу историзма, советская психология упорно смешивала его с диалектическим подходом, принципом социальной детерминированности сознания, принципом развития. Исторический подход помещён в методологию и, таким образом, отделен от изучения большой истории, которой очень увлекался Маркс. Иначе говоря, историзм этот метастратный. Он используется для декларирования марксистской принадлежности и марксистской мирокартины, особенно для открещивания от идеологически чуждых. Однако в построении картины исторического человека психология своими средствами не участвует. Для теории деятельности Рубинштейн взял категорию труда, марксовы положения о предметном опосредовании человеческих отношений, совершено отделив их от марксова историзма.

В последней крупной работе Рубинштейна дифирамбы раннему Марксу фактически отменены заявлением о том, что психология не занимается историческими изысканиями. Всё нужное для изучения психического развития есть в живом человеческом субъекте и в опытно-экспериментальных средствах познания этого субъекта: если “психический склад выявляется из исторического развития”, то такое изучение “относится к историческому материализму, к общественно-исторической дисциплине, а не к психологии”[54]. Это удивительно напоминает заявление интроспекциониста Г.И. Челпанова, который в 1920х гг. настойчиво нацеливал победивший марксизм на изучение социально-исторических предметов в обход нормальных лабораторных занятий психологов. Сугубо вундтовский тезис о процессуальности психики усилен. Рубинштейн мог быть доволен: на момент его смерти психология в СССР сохранилась, даже законсервировалась примерно в том состоянии экспериментально-лабораторного канона, в каком она находилась до своей экспансии в 1920х годах. Подобный экспериментальный пуризм учителя вызывал определённое недовольство тех его учеников, которым хотелось бы гуманитарного расширения школы. Однако, кроме обзоров марксистской исторической психологии за рубежом, ничего не было сделано. Впрочем, нераскрытый тезис об историзме томил, как тайный грех, и это раскаяние сконцентрировалось в альтернативной, социогенетической версии теории деятельности.

Школа Л.С. Выготского использовала историзм иначе, чем школа Рубинштейна. Это направление держало открытой дверь между “новой наукой о психике” и культурно-историческим знанием. Л.С. Выготский создал учение о том, как сознание формируется знаками, и как человеческая психика возникает из интериоризации отношений между людьми.Историческая роль «Моцарта психологии» состояла в «подсадке» русского литературоцентризма западному человековедческому сциентизму, представленному в ХХ в. т.н. современной (научной) психологией. Выготский для этой роли совершенно органичен, лучшей кандидатуры не найти. Охваченный культуртрегерским пафосом марксистского рационализма и большевистской модернизации, он перекладывает его в технопрактический регистр «овладения поведением человека». В то же время он достаточно тонок, культурен, привязан к литературе и художественному творчеству. В его гомельском периоде, как в витебском М.Шагала, соединяются комиссар новой власти по культурпросветработе и творческая личность. В Шагале верх взял художник, в Выготском ученый. Исход культурно-театрального организатора в Москву дал литературное преломление в сциентисткой психологии – знакоцентризм Выготского. У А.Н. Леонтьева он перешел в «орудийноцентризм». Эти два класса артефактов московской психологической школой не были концептуально разведены. Макроисторическая мысль школы развивалась рывками. Со смертью и посмертной опалой Выготского до 1956г. его имя уходит в тень. Это дает А.Н. Леонтьеву возможность продвинуть свою орудийную (трудовую) версию культурно-исторической психологии. После 1956г., не теряя всего пиетета по отношению к старшему товарищу, Леонтьев подверстывает его психосемиотику к своей теории деятельности. Знак и орудие в московской психологической школе всё время флуктуируют, так и не получив раздельных научно-теоретических статусов. Это внутреннее расхождение так и осталось «невыносимым « как мусор из избы. Во-первых, перед лицом конкуренции со стороны второй, московско-лениградской школы деятельности С.Л. Рубинштейна, во –вторых, из-за недопрояснённости эпистемологической основы культурно-исторической теории. В этой позиции флуктуирует основной конфликт «кентаврической» природы психологии: между гуманитарным объектом и естественнонаучным аппаратом современной науки. Но он недостаточно проговаривается. В дискуссии с Рубинштейном последователи Выготского оказывались со своими оппонентами на одной платформе инструментально-эмпирической психологии, исповедуя, правда, её более мягкий, гуманитаризированный вариант. Поэтому их аргументация – менее внятная и наступательная, чем у Рубинштейна, который в последних работах – четкий защитник классической экспериментальной психологии. Рубинштейн берёт историзм методологически, метастратно. Он позиционируется им как марксистская макрошкола современной психологии в кругу других макрошкол этой психологии. Школа Выготскогодопускает историзм в страту гипотез, но не допускает его в страту данных. Анализ т.н. рудиментарных функций дал Выготскому центральную гипотезу культурно-исторической теории – о знаковой природе человеческой психики, а соображения Леонтьева на темы первобытной охоты помогали ему намечать орудийно-деятельностную гипотезу. Но Леонтьев никогда не мог позволить себе то, на что пошёл его французский друг и единомышленник по марксизму И. Мейерсон: перевод исторических гипотез в действительное исследование «большой истории». В СССР такой шаг был бы покушением на прерогативу истмата, но он также выводил за пределы современной психологической науки ( что испытала на себе школа И. Мейерсона). Исторические положения в школе Выготского-Леонтьева отрабатывались «как надо» - на материале детской психологии, в эксперименте, с математикой. Историзм оказывается утопленным в инструментально- эмпирической процедуре современной психологии. Примеру школы следуют те современные психологи, которые хотят использовать исторический материал как мировоззренческий, терминологический или иллюстративно-гипотетический слой своих экспериментально-тестовых исследований хотя бы и под видоизмененным терминологией ментальности.


Сейчас читают про: